#[моё]

Сегодня без мудростей, просто кофе :)

43

У нас в городе есть магазин греческих продуктов (оливки, сыры, масло и прочее прекрасное), а при нём крошечная кафешка, которую мы и пошли затестить в выходной.

Обожаю когда кофе наливают в красивые чашки :)
Обожаю когда кофе наливают в красивые чашки :)

Там только кофе, чай, фреши и буквально пара видов десертов, но за вкусным кофе я туда буду ходить ещё, и обязательно, потому что такой уверенной пены на капучино уже очень давно не видела.

Морковное пирожное, в котором дофига вкусного крема и грецких орехов
Морковное пирожное, в котором дофига вкусного крема и грецких орехов

А ещё у них есть конфеты ручной работы греческого производства, бомбические.

В общем нашла ещё одно место в городе, куда приятно будет пойти.

Лисятки, а у вас кроме вкуса еды какие слагаемые должны быть, чтобы вернуться куда-то? Для меня например это красивая посуда, интерьер и крем для рук в туалете. Если для меня поставили крем для рук, то обо мне заботятся, в такое место я обязательно приду ещё, если остальные пункты (еда вкусная, посуда красивая) тоже соблюдены.

Ярослав Грозный. Глава Первая

39
Читалка

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1871 год от Рождества Христова.

Фигуры на доске расплывались. Я потёр глаза — не помогло. Свечи горели ровно, в палатах было тепло, но озноб пробирал до костей.

Я поднял взгляд на противника — и рука замерла над ладьёй.

Напротив сидела женщина. Бледное лицо, подвенечное платье, белое как саван. Я не помнил, когда она вошла. Не помнил, как она вообще входила в дверь.

— Кто...

— Твой ход, государь, — сказала она. Голос был тихий, но слышался отовсюду — из углов, из-под потолка, из моей собственной груди.

Я посмотрел на доску. Мой король был заперт. Пешки, которых я не видел ходом ранее, выстроились стеной. Чёрный ферзь стоял на клетке, где не мог стоять.

— Этого не может быть... — Я поставил ладью, отрезав путь ферзю.

— Мат.

Она произнесла это мягко, почти ласково, сдвинув коня. И положила моего короля на доску передо мной.

— Русь падёт. А значит, падёт последний оплот истинной веры.

Боль вспыхнула в груди. Я схватился за сердце, но руки не слушались. Я сполз с кресла, шахматные фигуры посыпались на пол, и сквозь темнеющее зрение я видел её лицо — неподвижное, без жалости, без злорадства.

— Я дам тебе шанс. — Её голос был уже далеко, или я сам был далеко от всего. — Но помни об ошибках прошлого.

Тишина.

Темнота.

***

Теснота.

Это было первое — и единственное — ощущение. Давление со всех сторон, невозможность пошевелиться, невозможность вдохнуть. Я хотел закричать, но не было рта, не было голоса, только мысль, бьющаяся в черноте: это ад, это ад, это...

Свет ударил в глаза.

Чужие руки — огромные, грубые — сжали моё тело. Маленькое тело. Мокрое. Беспомощное.

Я закричал. Звук, который вырвался из горла, был тонким, жалким, незнакомым. Не мой голос. Не мой крик.

Вокруг говорили. Слова были русские, но я не мог сосредоточиться — слишком ярко, слишком громко, слишком острые ощущения.

— Мальчик, — сказал кто-то. — Здоровенький.

Меня положили на что-то тёплое. Мягкое. Женщина тяжело дышала рядом. Я чувствовал её сердце — или своё? — частое, гулкое.

Я, Иван Васильевич, Государь всея Руси, Царь Казанский и Астраханский, хотел спросить, что происходит.

Вместо этого я заплакал.

***

Первые дни слились в мутное, бессвязное пятно. Сон — молоко — крик — снова сон. Тело слушалось неохотно. Глаза видели только размытые пятна света и тени. Руки — крошечные, бесполезные, чужие — еле-еле слушались моих команд.

Но разум был ясен. Слишком ясен для того, кто не мог даже поднять голову.

Это было худшее — ясность. Я помнил всё: тронный зал, опричников, казни, молитвы, сына... Ивана. Того, которого я...

Младенческое тело не могло плакать от горя — только от голода, холода, дискомфорта от мокрых пелёнок. Но внутри, там, где ещё оставался Иван Васильевич, что-то скулило беззвучно.

Мне оставалось только слушать.

Это было единственное, что я мог делать — слушать. Голоса вокруг постепенно обретали форму, становились различимыми. Женский — мягкий, усталый, часто напевающий что-то. Мужской — низкий, редкий, появлявшийся по вечерам. Детские — несколько, разных возрастов, шумные, любопытные.

Слова были русские, но... неправильные. Мягче, короче, иначе построенные. Некоторые я не понимал вовсе. Что такое «газета»? Откуда это странное «вы» в обращении к одному человеку? Вместо «сей час» — «сейчас».

«Говор странный», — думал я в редкие минуты между кормлением и сном. — «Откуда они родом? Из какой глуши?»

Но чем больше я слушал, тем яснее понимал: говор не испорченный. Говор — другой. Много слов, которые были незнакомы мне или позаимствованы из неметчины.

Я гнал эту мысль прочь. Не может быть. Это бред, горячка, наваждение. Я скоро проснусь в своих палатах, и Бельский доложит о делах, и...

Но я не просыпался.

***

Женщину звали Марфа.

Я узнал это на исходе первой недели — или второй? Время текло странно, рвано, отмеренное только кормлениями и сменой пелёнок. Мужской голос назвал её так: «Марфа, дай-ка его сюда».

Меня взяли на руки — большие, непривычные руки — и поднесли к лицу. Размытое пятно постепенно обрело черты: борода, усы, глаза — серьёзные, изучающие.

— Ишь, смотрит, — сказал мужчина. — Изучает папку, будто понимает чего.

— Все младенцы так смотрят, Петруша, — отозвалась Марфа.

Петруша. Пётр. Отец.

Я хотел сказать: я понимаю больше, чем ты можешь вообразить, смерд. Я царей на трон сажал и с трона сбрасывал. Я Казань брал, когда твои предки ещё в грязи ковырялись.

Вместо этого я пустил пузырь.

Пётр рассмеялся и вернул меня Марфе.

— Крепкий будет. Как братья.

Братья. Значит, всё же есть ещё дети. Старшие.

Информация. Крупицы информации, по которым предстояло собрать картину.

***

Меня крестили на вторую неделю жизни.

Церковь была маленькой — не чета московским соборам, которые я помнил. Низкие потолки, тусклые свечи, иконы в простых окладах. Но запах был тот же — ладан, воск, древнее дерево. И пение — тягучее, монотонное, знакомое.

Хоть что-то не изменилось за эти годы.

Священник был молодой, торопливый. Бормотал молитвы скороговоркой, словно спешил куда-то. Я хотел возмутиться — как можно так небрежно совершать таинство? — но тело не слушалось, и я мог только смотреть.

Меня окунули в купель.

Вода была холодной. Я дёрнулся, закричал — младенческий, возмущённый крик. Вода попала в уши, и мир превратился в глухое бульканье. Я слышал голос священника — но слова тонули, расплывались.

К сожалению, ни своего нового имени, ни наречения я не разобрал.

Потом меня вынули, завернули в полотенце, передали крёстной — какой-то дородной женщине с красным лицом. Она прижала меня к груди и заворковала что-то умильное.

Но по имени ко мне так никто после таинства не обратился.

***

К концу первого месяца картина начала складываться — и она мне не нравилась.

Семья была мещанская. Не крестьяне, не холопы — но и не бояре, не дворяне. Где-то посередине, в этом странном новом мире.

Пётр Алексеевич Волков — так звали отца — служил при каком-то «адмиралтействе». Слово было странное, нерусское, но его произносили с почтением. Каждое утро отец надевал мундир — тёмный, с блестящими пуговицами — и уходил до вечера.

Мать, Марфа Ильинична, вела дом. Кухарки не было — она готовила сама, с помощью старшей дочери. Прислуги не было — только приходящая прачка раз в неделю. Бедность? Нет, не бедность — дом был чистый, еды хватало, одежда добротная. Просто... иной уклад?

Старших детей было трое.

Михаил — лет двенадцати, серьёзный, молчаливый. Он почти не появлялся в детской, пропадая где-то на учёбе. «Гимназия» — ещё одно странное слово.

Алексей — лет девяти, шумный, непоседливый, вечно влетающий куда-то и вылетающий обратно. Он относился к новорождённому брату с любопытством насекомого к другому насекомому — интересно, но не слишком важно.

И Анна — восьми лет, тихая девочка с косой до пояса. Она часто сидела рядом с колыбелью и смотрела на меня большими серыми глазами.

— Он странный, — сказала она однажды матери. — Взгляд такой, будто старый дедушка смотрит.

Марфа рассмеялась.

— Выдумщица ты, Анюта. Младенец как младенец.

Я отметил: девочка наблюдательна.

***

Сон пришёл в конце второго месяца.

Бледная женщина в белом платье. Она стояла посреди темноты — не двигалась, не говорила, просто смотрела. И откуда-то — изнутри, снаружи, отовсюду — звучали слова:

«Россия падёт...»

Я проснулся от собственного крика. Младенческого, тонкого, жалкого.

Марфа взяла меня на руки, прижала к груди, зашептала что-то успокаивающее.

Я молчал, глядя в темноту за её плечом.

Россия падёт. Но какая Россия? И когда? И почему?

Ответов не было.

***

Три месяца.

Я научился держать голову. Такое простое действие — а сколько усилий потребовало! Мышцы шеи не слушались, голова падала, как перезрелый плод, и каждая попытка заканчивалась бессильной яростью.

Но я справился. Царь не может быть слабым — даже в теле младенца.

Теперь я мог смотреть по сторонам. Изучать.

Комната была маленькой — крошечной по сравнению с моими прежними палатами. Беленые стены, деревянный пол, два окна с простыми занавесками. Колыбель стояла у стены, рядом — сундук с пелёнками и кровать, где спала Анна.

Я делил комнату с девочкой. Царь всея Руси — в детской, с девчонкой.

Первое время это раздражало меня. Унижение! Оскорбление!

Но это всё требовало сил, а сил не было. И постепенно — очень постепенно — раздражение уступило место наблюдению.

Анна была тихой. Она не шумела, как Алексей, не игнорировала меня, как Михаил. Просто была рядом — внимательная, занятая своими делами. Шила что-то маленькими неловкими стежками. Читала по слогам — книжку с картинками. Разговаривала сама с собой, разыгрывая какие-то истории с тряпичной куклой. Помогала маме ухаживать за мной.

Я же наблюдал, запоминал, учился.

***

Четыре-пять месяцев.

Мир расширялся.

Меня стали выносить из комнаты — в гостиную, где потрескивала печь и пахло чем-то горьковатым. В кухню, где Марфа хлопотала у плиты — странной, железной, не похожей на печи, которые я помнил. На улицу — в коляске, закутанного в одеяла.

Улица потрясла меня.

Город был огромный, каменный, нерусский. Прямые улицы, дома в несколько этажей, шпили, колонны, статуи. Мостовые, по которым грохотали экипажи — странные, непривычные.

И люди. Множество людей в одеждах, которые я не узнавал. Женщины в платьях с пышными юбками. Мужчины в сюртуках и каких-то уродливых высоких шляпах. Солдаты в мундирах — не стрелецких кафтанах, нет, что-то совсем иное, чужое.

«Где я?» — думал я, глядя на этот невозможный город. — «Что стало с Русью?»

Но спросить было некого. И нечем.

***

На шестом месяце я услышал разговор.

Пётр Алексеевич вернулся с работы с газетой в руках — тем самым большим шуршащим листом с буквами. Сел в кресло, развернул.

— Что пишут, дорогой? — спросила Марфа, подавая ему чай.

— Да всё то же. Царь наш, Александр Николаевич, свет Романов, опять в Крыму с семейством. Немцы с французами ругаются из-за какого-то герцогства.

Я лежал на диване, обложенный подушками. Слушал. Впитывал.

Романов.

Романов?

Я знал Романовых. Незначительный боярский род. Никита Романович — так, кажется, звали одного из них. Ничем не примечательный человек.

И вот — «царь наш, свет Романов»?

— Это какого числа газета, Петруша? — спросила Марфа, заглядывая через плечо мужа. — Тут про пожар на Васильевском пишут, так я слышала, что он аж на прошлой неделе был.

— От двенадцатого марта, — ответил отец. — Тысяча восемьсот семьдесят первого года. Свежая газета, вчерашняя. Просто тут новая информация появилась, пишут.

Мир остановился.

Тысяча восемьсот...

Я умер в тысяча пятьсот восемьдесят четвёртом от Рождества Христова — в семь тысяч девяносто втором от сотворения мира.

Почти триста лет.

Я лежал неподвижно, глядя в потолок, пока внутри рушилось всё, что я знал.

Триста лет. Романовы на троне. Странный город, странные люди, странный язык.

«Русь падёт», — сказала бледная дама.

Какая Русь? Это не моя Русь. Это что-то совсем иное.

И я должен это спасти?

Или Русь уже пала?

***

Ночью пришёл сон.

Темнота. Женщина в белом. Её лицо — неподвижное, бледное, как у покойницы.

«Русь падёт...»

Слова звучали отовсюду и ниоткуда. Я хотел спросить — что делать? Как спасти? От чего падёт? Но голоса не было, только мысль, бьющаяся в пустоте.

«Помни об ошибках прошлого...»

Я проснулся.

За окном светало. Анна спала на своей кровати, посапывая. Где-то внизу гремела посудой Марфа.

Обычное утро. Обычный день.

Триста лет прошло. Романовы правят. Русь — другая.

И у меня нет ни малейшего представления, что с этим делать.

***

Семь-восемь месяцев.

Я учился.

Не ходить — для этого тело ещё не созрело. Не говорить — язык и губы не слушались. Но учиться можно было по-другому.

Слушать разговоры. Запоминать слова, обороты, произношение. Язык изменился — не до неузнаваемости, но достаточно, чтобы моя собственная речь звучала бы дико. Нужно было привыкнуть к новому говору, впитать его, сделать своим.

Наблюдать за людьми. За отцом — как он держится, как говорит с домашними, как говорит с гостями. За матерью — как ведёт хозяйство, как поддерживает отношения с соседями. За братьями и сестрой.

За миром за окном.

Город назывался Санкт-Петербург. Я услышал это название и не понял. Какой Петербург? Город святого Петра?

Но постепенно — из обрывков разговоров, из случайных фраз — картина начала складываться. Санкт-Петербург был столицей. Новой столицей, построенной каким-то царём Петром. Москва осталась, но отошла на второй план.

Это было странно. Неправильно. Столица — это Москва, это Кремль, это собор Василия Блаженного, который я сам велел построить...

Но спорить было не с кем. И незачем.

Мир изменился. Оставалось только принять это — и приспособиться.

***

Девять месяцев.

Я начал ползать.

Снова — простейшее действие, требующее невероятных усилий. Руки подгибались, ноги не слушались. Я падал лицом в ковёр, злился, пробовал снова.

— Смотри, какой упорный, — говорила Марфа гостям. — Другие дети плачут, а этот только губки поджимает и снова ползёт.

— Характер, — кивали гости.

Характер... Если бы они знали.

***

Год.

Первый год новой жизни подошёл к концу.

Отмечали скромно — пирог, гости, подарки. Деревянная лошадка на колёсиках, погремушка, новая рубашонка.

Я — меня теперь звали Ярослав, я узнал это, когда меня поздравляли гости — сидел в деревянном кресле с высокими бортиками и смотрел на собравшуюся семью.

Отец — Пётр Алексеевич, уставший, но довольный. Мелкий чиновник, винтик в какой-то большой машине. Но он этого не знал и не чувствовал.

Мать — Марфа Ильинична, раскрасневшаяся от хлопот, счастливая. Она любила свою семью, свой дом, свою маленькую жизнь.

Михаил — четырнадцатилетний гимназист, серьёзный. Алексей — десятилетний сорванец, уже стащивший со стола пирожное. Анна — девять лет, тихая, внимательная.

Моя семья. Моя новая семья.

В прошлой жизни у меня была семья. Были жёны — много жён, одна за другой. Были дети — Дмитрий, утонувший младенцем, Иван, убитый моей собственной рукой, Фёдор, слабый и болезненный. Была мать, отравленная боярами, когда мне было восемь.

Я не помнил, чтобы меня любили. Боялись — да. Почитали — да. Ненавидели — безусловно.

Но любили?

Марфа любила своего младшего сына. Я видел это в её глазах, чувствовал в её прикосновениях. Она любила меня просто так — не за что-то, не ради чего-то.

Это было непривычно. И странно. И... приятно?

Я отогнал эту мысль. Сантименты — слабость. Нельзя размякать.

Но мысль возвращалась.

***

После года время потекло быстрее.

Я учился ходить. Падал, поднимался, снова падал. К тринадцати месяцам сделал первые шаги. К пятнадцати — ходил сам, пошатываясь.

Я учился говорить.

Это было сложнее, чем ходить. Не физически — сложнее было ментально. Я должен был говорить как ребёнок. Лепетать «мама» и «папа», коверкать слова, путать звуки.

Я, царь, державший речи перед боярской думой, устрашавший послов одним словом...

Должен был лепетать.

Унизительно. Необходимо. Я справился.

— Ма-ма, — сказал я однажды, глядя на Марфу.

Она расплакалась от счастья.

— Слышишь, Петруша? Он сказал «мама»!

Пётр улыбнулся, потрепал меня по голове.

— Молодец, сынок.

Я улыбнулся в ответ. Детская улыбка, невинная, милая.

Внутри было холодно и пусто.

Или нет?

Что-то шевельнулось. Что-то тёплое, непривычное. Я смотрел на Марфу — на её счастливые слёзы, на её улыбку — и чувствовал...

Нет. Нельзя.

Я отвернулся.

***

Полтора года.

Я говорил уже сносно — для ребёнка. Короткие фразы, простые слова. «Хочу кушать». «Где Аня?». «Мама, почитай».

Книги я полюбил. Когда отец читал газету, я садился рядом и смотрел на буквы.

Буквы были другие. Не совсем — многие я узнавал. Но некоторые изменились, некоторые исчезли, появились новые.

Пришлось учить заново.

Я делал это тайком, когда никто не видел. Брал книги из шкафа, разбирал буквы, складывал в слова. Детская азбука сестрёнки помогла — я выучил её быстро.

Я читал всё, до чего мог дотянуться, когда никто не видел. Газеты. Книги. Календари.

Картина мира постепенно складывалась — пусть и с огромными пробелами.

Россия, не Русь, — империя. Не царство — империя. Столица — Санкт-Петербург. На троне — Романовы.

Я пока не знал, как Романовы пришли к власти. Не знал, что случилось с моим родом, с Рюриковичами. Не знал, почему Москва перестала быть столицей.

Но я узнаю. Всё узнаю.

***

Двадцать месяцев.

Сон пришёл снова.

Темнота. Женщина в белом. Её глаза — пустые, неподвижные.

«Россия падёт...»

На этот раз я не кричал. Просто проснулся и лежал в темноте, глядя в потолок.

Россия падёт. Я слышал это снова и снова. Но от чего? Когда? Как?

«Помни об ошибках прошлого...»

Ошибки. Какие ошибки?

Опричнина? Я делал то, что должно. Бояре предавали, изменники...

Изменники ли?

Мысль была неприятной. Я гнал её прочь — но она возвращалась. Снова и снова.

Новгород. Тысячи казнённых. Женщины, дети, старики.

Все они были изменниками?

Я не знал. Тогда — был уверен. Сейчас — не знал.

Митрополит Филипп. Обличал опричнину, называл меня тираном. Я велел...

Стоп. Не думать об этом. Не сейчас.

Я закрыл глаза и попытался уснуть.

Не получилось.

***

Двадцать два месяца.

Я подслушал разговор.

Отец сидел с гостем — сослуживцем из адмиралтейства, полным человеком с пышными бакенбардами. Пили чай, говорили о политике.

— Неспокойно в Европе, Пётр Алексеич, — говорил гость. — Французы после войны злые, немцы задираются. Того и гляди, опять полыхнёт.

— До нас не дойдёт, — отмахнулся отец. — Мы сами по себе.

— Как сказать, как сказать... Государь-то наш с немцами дружит. А немцы — они такие, сегодня друзья, завтра...

— Тише ты, — оборвал отец. — Стены уши имеют.

Я сидел в углу, делая вид, что играю с кубиками. Слушал. Запоминал.

Немцы. Французы. Война. Политика.

Мир всегда был больше, чем Россия. И опаснее.

***

Два года.

Ярослав Петрович Волков отмечал свой второй день рождения.

Снова пирог, гости, подарки. Книжка с картинками, оловянные солдатики, новый костюмчик.

Я сидел за столом — уже на высоком стуле, с подложенной подушкой — и смотрел на собравшихся.

Два года прошло.

За это время я узнал многое. Научился многому.

Мир изменился. Россия изменилась. Я сам...

Я сам тоже менялся. И это пугало больше всего.

В прошлой жизни я точно знал, кто я такой. Царь. Помазанник Божий. Гроза изменников. Строитель державы.

Сейчас я не был уверен ни в чём.

Романовы правили уже... сколько? Больше двухсот лет, судя по всему. И Россия стояла. Даже росла — я слышал разговоры о каких-то новых землях, о Сибири, о южных степях.

Значит, справлялись без Рюриковичей?

Мысль была неприятной. Но честной.

Я смотрел на свою семью — на Марфу, хлопочущую у стола, на Петра, разливающего водку гостям, на братьев, на Анну — и думал.

В прошлой жизни я не умел любить. Не умел доверять. Видел врагов везде — и создавал их там, где их не было.

Это была моя ошибка?

Может быть.

— Ярославушка, — позвала Марфа, — хочешь ещё пирога?

Я посмотрел на неё. На эту простую женщину, которая не знала, кто я такой. Которая любила меня — просто так, без условий.

И улыбнулся.

— Да, мама. Хочу.

***

Ночью я лежал в темноте и думал.

Что мне делать? Вырасти, получить образование, понять этот новый мир? Найти своё место в нём?

Я не знал ещё, что мне предстоит. Не знал, от чего должна «пасть» Русь. Не знал даже, верить ли снам — или они просто морок, порождение больного разума.

Но я знал одно: я больше не буду тем, кем был.

Иван Грозный умер. Умер за шахматной доской, проиграв партию самой Смерти.

Ярослав Волков только начинал жить.

И, может быть, в этой жизни стоило попробовать иначе.

Племяша

42

Еще безумно влюблена в эти фотографии, ребенок без смайлика потому что она уже выросла. Ыааыы какие глаза, божечки.

Вообще, я люблю с детишками общаться и по своему опыту могу сказать, что они умные! Если не относиться к ним как к дэбилам

Глава пятая. В которой пустота оказывается полна, а несуществование — слишком реально

42
Читалка

Морриган пила чай.

Это был важный момент, потому что две недели (или один бесконечный момент, в зависимости от точки зрения) она провела, не имея возможности сделать глоток. Теперь она сидела на скамейке у фонарного столба, обхватив когтистыми лапами чашку, которую Элиас каким-то чудом раздобыл в ближайшей таверне, и пила. Медленно. Смакуя каждый глоток.

Я ждал. Терпение — это то, чему учишься за два столетия работы с книгами.

Наконец она отставила чашку и посмотрела на меня огромными совиными глазами:

— Коллекционер Моментов, — её голос был хриплым, но твёрдым, — не совсем существо. Он... процесс. Паразит, питающийся забвением. Чем больше мы забываем, тем он сильнее. А чем он сильнее, тем больше мы забываем.

— Замкнутый круг, — я записывал в блокнот. — Или спираль вниз, как сказала бы сова из Департамента.

— Именно, — Морриган кивнула. — Я выследила его до Библиотеки Несуществующих Книг. Это место... — она поморщилась, подбирая слова, — ...это не здание. Это концепция. Хранилище всего, что было забыто, утеряно, или никогда не случилось. Несостоявшиеся события, непрожитые жизни, непрочитанные книги.

— И украденные вторники, — добавил я.

— И украденные вторники, — она мрачно кивнула. — Проблема в том, что попасть туда можно, только... — она запнулась.

— Только забыв, куда идёшь, — закончил я. — Мадам Цитата уже просветила. Парадокс: чтобы найти место, нужно перестать его искать.

Элиас, который всё это время что-то яростно записывал, поднял голову:

— Но если мы забудем, куда идём, как мы вообще туда придём?

— Вот именно, — Морриган усмехнулась без радости. — Я почти добралась. Была в трёх шагах от входа. И тут... забыла. Просто забыла, зачем я там. Очнулась уже в Кафе, застрявшая в петле времени.

Я достал карту мадам Цитаты и разложил на коленях. Красная метка в форме ключа находилась в самом центре города. В месте, которое на карте было обозначено просто как "Площадь Того, Что Было".

— Я знаю эту площадь, — Элиас склонился над картой. — Там... там ничего нет. Пустое место. Мы даже не помним, что там раньше стояло. Никто не ходит туда. Не потому, что запрещено, просто... забывают дойти.

— Защитный механизм, — пробормотал я. — Место защищает себя забвением. Классический Коллекционер: сделать так, чтобы тебя не нашли, просто заставив всех забыть искать.

— Тогда как мы туда доберёмся? — спросила Морриган.

Я задумался. В руках у меня был блокнот с записями. Элиас держал свой блокнот. Морриган... Морриган не записывала, но у неё была феноменальная память — совы вообще редко что-то забывают.

— Нам нужен якорь, — сказал я медленно. — Что-то, что будет напоминать нам, куда мы идём, даже когда мы забудем. Что-то физическое. Осязаемое.

Я посмотрел на свой плащ. Оранжевый шёлк, яркий, заметный. Невозможный для забвения.

— Нитка, — выдохнул я. — Нить Ариадны. Буквально.

Я вытащил из кармана перочинный нож и начал осторожно отпарывать шёлковую нить от края плаща. Морриган наблюдала с интересом:

— Ты готов пожертвовать своим драгоценным плащом?

— Это оранжевый шёлк из моего мира, — я аккуратно тянул нить, она была длинной, очень длинной. — Его здесь не существует. А значит, его нельзя забыть — ведь о нём никто не знает, чтобы забыть.

Логика была кривая, но здесь она работала.

Через десять минут у меня был моток оранжевой нити длиной метров в пятьдесят. Я привязал один конец к фонарному столбу, другой — к своему запястью.

— Мы идём, — я поднялся. — Элиас, ты остаёшься здесь. Держи нить. Если мы не вернёмся через час, тяни. Может, это вытащит нас обратно.

— Но... — Элиас посмотрел на блокнот. — Я забуду. Забуду, что нужно тянуть.

Я достал последний кусочек зефира — жалкие крошки, оставшиеся на дне кармана — и протянул ему:

— Держи во рту. Не глотай. Зефир помогает помнить.

Элиас кивнул, положил крошки на язык и крепко сжал в руке оранжевую нить.

Мы с Морриган двинулись по улицам.

Город менялся. Швы становились шире. Некоторые здания уже не стояли, а висели в воздухе, потеряв связь с землёй. Люди бродили с отсутствующими взглядами, натыкаясь на стены и друг на друга.

— Забвение распространяется, — тихо сказала Морриган. — Скоро начнут исчезать не только вторники.

Я посмотрел на свой блокнот. Записи расплывались. Буквы становились нечёткими, словно кто-то стирал их невидимой резинкой. Я быстро обвёл важные слова по несколько раз, вдавливая карандаш в бумагу.

Мы свернули за угол — и я споткнулся.

Под ногами была... трещина. Нет, не трещина. Шов шириной с мою лапу, тянущийся поперёк улицы. Я заглянул вниз и увидел пустоту. Не темноту — пустоту. Ничто, которое было физически осязаемо в своей несущественности.

— Аккуратно, — Морриган взяла меня под локоть. — Если упадёшь туда, тебя не просто не будет. Тебя никогда не было.

Мы перешагнули через шов. С каждым шагом их становилось больше. Улица превращалась в лоскутное одеяло из кусков реальности, соединённых ничем.

Воздух становился холоднее. Запах корицы и пепла был теперь таким сильным, что першило в горле.

— Близко, — прошептала Морриган. — Очень близко.

Мы вышли на площадь.

И её не было.

То есть площадь была — мощённая камнем, с фонтаном в центре (сухим, без воды), с лавочками по краям. Но одновременно её не было. Она мерцала, появлялась и исчезала, словно старая голограмма. А в центре...

В центре был провал.

Не шов. Не трещина. Провал размером с добрый собор, идеально круглый, края которого светились тусклым голубым светом. Смотреть в него было больно — не физически, а... онтологически. Мозг отказывался воспринимать то, что видел глаз.

— Вход, — выдохнула Морриган.

Я сделал шаг вперёд. Потом ещё один. Оранжевая нить натянулась за спиной.

С каждым шагом я чувствовал, как что-то ускользает. Мысли становились нечёткими. Я забыл... что-то важное. Что-то...

Зачем я здесь?

Я остановился. Посмотрел на свою лапу. На оранжевую нить, повязанную на запястье. Зачем мне нить?

— Реджинальд, — голос Морриган. Резкий. — Не забывай! Ты здесь ради вторников! Ради Элиаса! Ради города!

Вторники. Да. Что-то про вторники. Я записал это. Где мой блокнот?

Я достал блокнот. Открыл. Страницы были... почти пусты. Слабые контуры букв, едва различимые. Но одно слово было обведено так много раз, что въелось в бумагу:

ВТОРНИКИ.

Память хлынула обратно, как ледяная вода. Я схватился за голову.

— Чуть не потерял, — прохрипел я. — Ещё секунда, и я бы забыл всё.

— Здесь так, — Морриган держалась за моё плечо. — С каждым шагом хуже. Нам нужно действовать быстро.

Мы подошли к краю провала. Заглянули внутри.

Там была лестница. Спиральная, уходящая вниз, в голубоватую мглу. Ступени были сделаны из... книг. Тысяч книг, спрессованных вместе, образующих твёрдую поверхность.

— Библиотека Несуществующих, — прошептал я. — Вот он. Вход.

И тут я услышал голос.

Не голос в обычном смысле. Скорее... отголосок голоса. Эхо слов, которые никогда не были произнесены. Он доносился из провала, нашёптывающий, вкрадчивый:

«Зачем искать то, чего нет?»

Я вздрогнул. Морриган сжала моё плечо крепче.

«Зачем помнить то, что должно быть забыто?»

— Коллекционер, — прошипела она. — Он знает, что мы здесь.

«Вторники — это бремя. Самый забытый день недели. Никто не любит вторники. Я лишь... помог им исчезнуть.»

Голос был убедительным. Слишком убедительным. Я чувствовал, как разум пытается согласиться. Действительно, кому нужны вторники? Ненужный день между понедельником и средой...

НЕТ.

Я встряхнул головой. Достал блокнот, вырвал страницу, написал большими буквами: «ВТОРНИКИ НУЖНЫ. ЭЛИАС НУЖДАЕТСЯ В НИХ. ГОРОД УМИРАЕТ БЕЗ НИХ.»

Показал Морриган. Она кивнула.

Мы начали спускаться.

Ступени из книг были твёрдыми под лапами. Я краем глаза читал корешки — названия, которых никогда не было. «Утраченные годы», «Несбывшиеся мечты», «Слова, которые не были сказаны». Целая библиотека несуществования.

Спуск был долгим. Оранжевая нить разматывалась за спиной. Воздух становился плотнее, густым от забвения.

«Вы забудете. Все забывают.»

— Заткнись, — огрызнулась Морриган. — Мы совы. Мы не забываем.

«Но он лис. Лисы хитры, но их память коротка.»

— Этот лис провёл двести лет в библиотеках, — я усмехнулся, хотя руки дрожали. — Моя память — это каталожная система. Попробуй стереть её.

Мы спустились на... пол? Платформу? Было трудно сказать. Вокруг простиралось пространство, одновременно огромное и крошечное. Стеллажи тянулись во всех направлениях, теряясь в мерцающей мгле. На полках — книги, свитки, папки, коробки. Всё аккуратно рассортировано, каталогизировано.

Библиотека.

Но не обычная библиотека. Эта была сделана из того, чего не было.

В центре зала стоял каталог. Огромный картотечный шкаф размером со стену, с тысячами ящичков. Над ним горела надпись призрачными буквами:

«КАТАЛОГ НЕСУЩЕСТВУЮЩЕГО»

Секция «У» — Утраченное и Украденное

— Вот оно, — выдохнул я.

Мы подошли к каталогу. Я потянул за ящик с буквой "У".

Внутри были карточки. Тысячи карточек, идеально организованные. Я пролистал:

«Улыбка, недоулыбнутая»

«Умысел, незавершённый»

«Утро, непрожитое»

И вот:

«Утраченные вторники. Города Между-Часами. 13 марта — настоящее время. Местоположение: Секция Т, стеллаж 13, полка В.»

Я вытащил карточку. На обороте была запись мелким почерком:

«Вторники украдены начиная с 13 марта, 13:00. Причина: Элиас Темпус не завёл Городские Часы. Вторники перестали существовать. Коллекционер забрал их в свою коллекцию. Для возвращения требуется: 1) Найти Центральную Башню с Часами. 2) Завести механизм. 3) Вспомнить все украденные вторники одновременно.»

Третий пункт был подчёркнут трижды.

— Вспомнить то, что было стёрто, — пробормотала Морриган. — Как это вообще возможно?

Я посмотрел на карточку. Потом на библиотеку вокруг. Потом на свой блокнот, где буквы едва держались на бумаге.

И тут меня осенило.

— Мадам Цитата, — прошептал я. — Она сделана из чужих слов. Она помнит, потому что слова нельзя забыть полностью. А что, если... — я посмотрел на Морриган. — Что, если мы запишем все украденные вторники? Каждый. По именам, датам, событиям. И прочтём список вслух. Это будет... реконструкция памяти. Воскрешение через слово.

«Умный лис,» — прошелестел голос Коллекционера, и теперь в нём звучало... восхищение? — «Но для этого тебе нужны записи. Всё записи украденных дней. А они...»

Из мглы выплыла фигура.

Не человек. Не существо. Фигура, сделанная из отсутствия. Силуэт, вырезанный из реальности. Там, где должна была быть голова, был провал. Там, где руки — протянутые тени.

Коллекционер Моментов.

«...находятся у меня.»

Он поднял руку — или то, что было рукой — и из темноты выплыли сотни карточек, кружась в воздухе, как листья на ветру.

«Хочешь их вернуть? Тогда ответь на вопрос, лис в оранжевом плаще: почему ты помнишь то, что должен забыть?»

Я сглотнул. Морриган прижалась ко мне спиной — защитная позиция.

— Потому что, — я говорил медленно, чётко, — память — это не просто то, что ты хранишь в голове. Это то, что ты записываешь. Организуешь. Каталогизируешь. Я библиотекарь. Моя работа — помнить то, что другие забывают.

Коллекционер застыл. Карточки в воздухе перестали кружиться.

«Библиотекарь,» — он произнёс это слово так, словно пробовал на вкус. — «Хранитель памяти. Враг забвения.»

— Именно, — я сделал шаг вперёд. — И я требую доступ к твоей коллекции. К Секции Т, стеллажу 13, полке В. По праву профессионального любопытства и чрезвычайной необходимости.

«А если я откажу?»

— Тогда, — я усмехнулся той ехидной усмешкой, которая служила мне два столетия, — я останусь здесь. Буду изучать твою библиотеку. Читать каждую карточку. Запоминать каждое несуществующее событие. И знаешь, что произойдёт?

Коллекционер молчал.

— Если кто-то вспомнит забытое, оно перестанет быть забытым. А если оно перестанет быть забытым... твоя коллекция опустеет. Потому что ты собираешь только то, о чём никто не помнит.

Долгая пауза.

Потом Коллекционер... рассмеялся. Это был звук ветра в пустых комнатах, шелест несуществующих страниц.

«Ты действительно библиотекарь. Упрямый. Педантичный. Готовый уничтожить коллекцию во имя правильной каталогизации.»

Карточки осели на пол, выстроившись в ровные стопки.

«Бери. Секция Т, стеллаж 13, полка В. Но знай: чтобы вернуть украденное, тебе придётся забыть что-то своё. Таков закон. Память за память. Что ты готов отдать, Реджинальд Фоксворт Третий?»

Я замер.

Память за память.

Что я могу забыть? Что я... готов забыть?

Морриган сжала мою лапу.

— Мы найдём способ, — прошептала она. — Всегда есть лазейка. Ты же библиотекарь. Ты знаешь, как обходить правила.

Я посмотрел на неё. Потом на Коллекционера. Потом на карточки.

И медленно кивнул.

— Веди меня к Секции Т.

Хобби _фотография

42

Больше всего мне нравится фотографировать людей, раньше была фиксация на зданиях, но очень быстро пришло понимание того, что у зданий - дефекты, а у людей особенности, которые их делают ими.

Люблю замечатлеть красоту момента, передать атмосферу. Фотографий на самом деле очень очень много, но тяжело было выбрать, чтобы без важных дядь в кадре или просто чтобы не было случая " о я наткнулся на себя в интернетах" поэтому взяла одни из любимых. Как говорится, memento mori и живи в моменте.

Я когда фотографирую выхожу будто бы на охоту, потому что надо следить за иногда секундными движениями и ловить их. Получаю от этого всего такое удовольствие)

А после обрабатывать часами и выявлять кадры любимчики, которые пойдут в мой рейтинг.

Ностальжи

37

За разговорами дома вспомнились трубочки с кремом, ну и понеслась. Заказали формочки конусные, взяли теста слоеного готового в магазине, крем белковый сами взбили. Быстро и просто.

Готово!
Готово!

Надолго они конечно не задержались, даже я одну съел. Правда мясные штуки люблю больше и теперь думаю мяса в них набить может и сыром заткнуть, трубочко-самса будет :)

мыльница Брокаръ и Ко

44

Всем привет! Начну, пожалуй.

Предлагаю вам для обмена ( в приоритете) или просто так в дар отправлю мыльницу, конец 19- начало 20 вв. Оригинал, стекло. На передней крышке следы времени- сколы. Я не думаю, что она еще несет какую-то функциональную нагрузку, скорее как предмет интерьера может использоваться.

Приоритет конечно, самовывоз, и чем ближе от меня- тем лучше))) Отправлю почтой, сдеком, яндексом в начале апреля. Кстати, вроде озон тоже доставку открыл- можем попробовать.

На одном форуме нашла инфу, что в рекламе Брокара в разделе "Новые изобретения" такое мыло было упомянуто как - "Мыло в солонкахъ".

Кому-то кусочек истории нннада?