Потери были умеренными. Стороны придерживались первоначальных позиций. Метеорологическая обстановка оценивалась как удовлетворительная.
— Сектор занят, — доложил Первый.
— Принято, — ответил Второй и скорректировал курс на четыре градуса восточнее.
Переговоры зашли в тупик ещё накануне.
— Предлагаю разделить объект, — сказал Первый.
— Объект неделим, — сказал Второй.
На этом переговоры были завершены. Обе стороны вернулись на исходные позиции.
Природа объекта в официальных сводках не уточнялась. Упоминались лишь его стратегическое значение, координаты и характеристики поверхности. Характеристики были засекречены.
Утром Первый предпринял обходной манёвр с севера. Второй заблокировал направление. Контакт длился одиннадцать секунд. Потерь не было. Царапина на корпусе Первого была занесена в журнал как «незначительное повреждение в ходе позиционных действий».
Объект по-прежнему оставался нейтральным.
В 14:47 поступил сигнал внешней инстанции. Обе стороны одновременно его проигнорировали.
— Ты уступишь, — передал Первый.
— Нет, — передал Второй.
Ситуация оставалась патовой. В сводках это называлось «оперативной паузой».
* * *
Вечером вмешалась третья сторона.
— Блин, опять они у коврика зависли! — произнёс мужской голос.
Обе единицы были перемещены в разные зоны. В районе объекта была развёрнута новая единица.
* * *
Петр Иванович был очень доволен новым роботом-пылесосом.
Библиотека опустела. Три Духа Рождества растворились, вернулись туда, где их место — к балансу, к вечности, к празднику. Остались только мы. Я и Морриган. Посреди главного зала, окружённые книгами, тишиной, светом камина. Я стоял, держа искру времени в лапе (подарок Духа Будущего), и чувствовал... пустоту. Не плохую. Хорошую. Пустоту после битвы, после путешествия, после того, как всё закончилось. Усталость.
Морриган подошла, крыло легло на плечо:
— Лисёноу-ок, ты у-устал.
Я кивнул, не в силах говорить.
— Иди, — она подтолкнула меня к лестнице, ведущей в жилые комнаты наверху. — Приведи себя в порядок. Вымой этот несчастный хвост. Я тут... приготовлю что-нибу-удь.
Я посмотрел на неё — на пёстрые перья, огромные зелёные глаза, клюв, изогнутый в мягкой улыбке:
— Что приготовишь?
Она подмигнула (совиное веко медленно опустилось и поднялось):
— У-увидишь. Иди.
Я пошёл.
* * *
Ванная комната на втором этаже была маленькой, уютной, заполненной паром от горячей воды. Я сидел в ванне, специально сделанной для антропоморфа моего размера, погружённый по грудь, и смотрел на свой хвост.
Я вздохнул и начал мыть. Мыло. Вода. Расчёска. Снова мыло. Снова вода. Краски смывались медленно, упрямо. Некоторые въелись настолько, что оставили лёгкие оттенки на шерсти. Но постепенно хвост становился чище, оранжевый цвет возвращался — не полностью, кое-где остались розоватые и коричневатые пятна, память о том, что я рисовал мир. Я улыбнулся, глядя на них. Боевые шрамы художника.
Вымыл морду, расчесал шерсть на груди (там, где выдернул пучок для первой кисти, теперь была проплешина — но она зарастёт), почистил когти, привёл в порядок уши. Вылез из ванны, вытерся, посмотрел на себя в зеркало.
Лис. Двухметровый. Рыжий — с цветными пятнами на хвосте. В монокле. Усталый, но довольный. Я спас пять миров. Я вспомнил, кто я. Я вернулся домой. Я жив.
Надел чистую одежду — белую рубашку, жилет, брюки. Оранжевый плащ (слегка потрёпанный, с оторванным куском подола, но потом починю) накинул на плечи. Поправил монокль. Спустился вниз.
* * *
И остановился на последней ступеньке, уставившись на главный зал.
Ёлка.
Посреди зала стояла ёлка. Настоящая, живая, зелёная, высотой метра четыре. Пахла хвоей, смолой, лесом. Откуда?
Морриган стояла рядом, держа в руках коробку с ёлочными украшениями. Крылья сложены за спиной, перья на голове взъерошены от усилий — она явно тащила ёлку сама. Она повернулась, увидела меня, клюв изогнулся в улыбке:
— А, ты ту-ут! Помоги-ка мне. Одной тяжело-о.
Я спустился, подошёл ближе:
— Откуда ёлка?
— Из леса-а, — Морриган пожала плечами, как будто это было очевидно. — В междумирье есть лес. Ты просто никогда туда не ходил. Я сходила, срубила, принесла. — Она протянула мне коробку. — Ну-у? Будем у-украшать или просто смотреть?
Я взял коробку, открыл. Внутри — стеклянные шары, гирлянды, свечи, звезда для верхушки. Откуда у Морриган всё это? Но я не спросил. Просто начал украшать.
Мы работали молча, передавая друг другу украшения, вешая их на ветви. Морриган использовала крылья — раскрывала их, дотягивалась до верхних веток, куда я не мог достать даже с моим ростом. Я вешал шары внизу, обматывал ствол гирляндой.
Ёлка постепенно преображалась. Зелёная хвоя скрывалась под красными, золотыми, серебряными шарами. Гирлянда обвивала ствол спиралью. Свечи — настоящие, восковые — крепились к веткам.
— Лисёноу-ок, — позвала Морриган сверху, балансируя на одной ноге (второй держалась за ветку), — подай звезду-у.
Я протянул золотую звезду. Она взяла её, взлетела — крылья раскрылись, два взмаха, и она парит под потолком, — закрепила звезду на верхушке, опустилась обратно, сложила крылья, посмотрела на результат. Я тоже посмотрел.
Ёлка сияла. Красивая, праздничная, живая.
Морриган взяла мою лапу, сжала:
— Красиво-о.
— Красиво, — согласился я.
Мы стояли, глядя на ёлку, и тишина была тёплой, уютной. Потом Морриган хлопнула в ладоши, перья на крыльях взъерошились:
— А теперь вино-о! Праздник же!
Она исчезла в глубине библиотеки, где была маленькая кухня, о которой я почти забыл за двести лет, и вернулась с бутылкой красного вина и двумя бокалами. Разлила. Протянула мне бокал. Я взял. Мы чокнулись — стекло звякнуло тихо, мелодично.
— За что пьём? — спросил я.
Морриган задумалась, большие зелёные глаза посмотрели в потолок:
— За возвращение-е. За память. За баланс. За Рождество-о. — Пауза. Она посмотрела на меня. — За тебя, Лисёноу-ок. За то, что ты вспомнил.
Я улыбнулся:
— За тебя. За то, что ты разбудила.
Мы выпили. Вино было терпким, тёплым, согревало изнутри. Я опустился в своё кресло у камина — наконец-то! Морриган села на подлокотник, крыло легло мне на плечи. Мы сидели, глядя на огонь, на ёлку, слушая тишину библиотеки.
Дома.
* * *
Но что-то изменилось. Я смотрел на стеллажи, уходящие к потолку, на книги, которые собирал двести лет, и видел их иначе.
Раньше библиотека была убежищем. Место, где можно спрятаться от хаоса миров, от войн, разрушений, бесконечного бега. Место покоя. Но теперь я видел её как мост. Не убежище от миров — связь между мирами. Портал, который я построил двести лет назад не для того, чтобы закрыться, а для того, чтобы соединять.
Книги на полках — не просто слова на бумаге. Истории. Истории, которые я спас, которые продолжают жить, которые ждут читателей. И двери библиотеки... раньше я держал их закрытыми. Двести лет. Никого не впускал, не выходил сам. Но теперь магия вернулась. Я вернулся. И двери снова открыты — не для того, чтобы прятаться, а для того, чтобы дарить. Знания. Истории. Убежище для тех, кто ищет.
Библиотека дышала. Я чувствовал это: стены пульсировали магией, книги шептали, порталы за дверями ждали. Междумирье живо. И я — его хранитель. Не спящий. Проснувшийся.
— О чём ду-умаешь? — спросила Морриган тихо.
Я улыбнулся:
— О доме. О том, что я его видел неправильно. Двести лет.
— А теперь?
— Теперь вижу правильно. — Я сжал её крыло-лапу. — Спасибо. За то, что помогла увидеть.
Я встал, подошёл к окну. Большое витражное окно выходило... куда? В междумирье не было «снаружи» в обычном смысле. Но за окном был «вид» — сегодня зима. Снег падал мягко, неспешно, белые хлопья кружились в воздухе, оседали на невидимой земле. Небо было тёмным, но не чёрным — синим, глубоким, усыпанным звёздами.
Я взял свечу с подоконника, зажёг спичкой. Пламя вспыхнуло — маленькое, тёплое, живое. Поставил свечу обратно. Смотрел на снег. На звёзды. На отражение ёлки в стекле.
Рождество. Оно приближалось — не как дата в календаре, а как чувство. Покой. Тепло. Ожидание чуда.
Я закрыл глаза, вдохнул. Пахло хвоей, воском, вином, книгами. Домом. Но ещё — чем-то другим. Возможностью.
Путешествие закончилось. Но это не значит, что больше не будет путешествий. Магия вернулась, двери открыты, миры ждут. Новые приключения придут — может, не завтра, не послезавтра, но придут. И я буду готов. Не как библиотекарь, который прячется. Как маг, который помогает. Хранитель междумирья. Строитель мостов. Спаситель слов.
Я улыбнулся, открывая глаза. За окном снег продолжал падать, звёзды сияли, свеча горела. Всё было хорошо.
* * *
ТУК-ТУК-ТУК.
Стук в дверь. Я обернулся. Морриган подняла голову, перья на затылке встали торчком:
— Кто-о это?
Я пожал плечами:
— Не знаю. Никто не знает, как попасть в междумирье, кроме...
ТУК-ТУК-ТУК.
Настойчивее. Я подошёл к двери — большой, дубовой, резной, — взялся за ручку. Посмотрел на Морриган. Она кивнула, крылья слегка раскрылись — готовность. Я открыл дверь.
* * *
За порогом стоял... свет.
Фигура, сотканная из света — не ослепительного, мягкого, тёплого, золотистого. Высокая, метра два с половиной, широкоплечая, в длинном плаще, который колыхался, хотя ветра не было. Крылья за спиной — большие, белые, сияющие.
Лицо менялось. Секунду назад — бородатый мужчина в красном. Потом — седовласый старик с мешком. Потом — молодая женщина с венком. Потом — ребёнок со звездой. Все и никто одновременно.
Ангел. Не библейский, не классический — рождественский. Дух всех праздников, всех традиций, всех миров, сплетённых в одно.
Он улыбнулся — и улыбка была тёплой, знакомой, домашней:
Я стоял, уставившись, не в силах говорить. Морриган подошла, встала рядом, крыло коснулось моей спины:
— Кто ты? — спросила она прямо.
Ангел рассмеялся:
— У меня много имён. Санта. Дед Мороз. Святой Николай. Отец Рождество. Йольский Король. — Он пожал плечами. — В междумирье я просто... Ангел Рождества. Работаю по совместительству. — Подмигнул. — Сегодня — разносчик подарков.
Он протянул руку, и в ней материализовался мешок — не огромный, средний, холщовый, завязанный лентой. Достал две коробки. Одну большую, обёрнутую зелёной бумагой с золотыми лентами, вторую — маленькую, в простой коричневой бумаге. Большую протянул Морриган:
— Для тебя, мудрая сова, чародейка времени и пространства. За то, что поймала Духа помадкой. — Усмехнулся. — Это было гениально.
Морриган взяла коробку, большие зелёные глаза расширились:
— Для меня-я?
— Открывай.
Она развернула, бумага зашелестела, ленты упали. Внутри — стопка книг в кожаных переплётах. Морриган ахнула, перья на голове встали дыбом:
— Это... это же...
— Полное собрание сочинений Чарльза Диккенса, — кивнул Ангел. — Первые издания, с автографами автора на каждой книге. Включая «Рождественскую песнь в прозе», которую ты читала, ожидая Лиса.
Морриган прижала книги к груди, клюв дрожал:
— Спасибо-о... я... спасибо...
— Пожалуйста.
Потом Ангел повернулся ко мне, протянул маленькую коробку и наклонился, прошептав так, чтобы Морриган не слышала:
— Для тебя, маг. За то, что вспомнил. И за то, что планируешь.
Я взял коробку, нахмурился:
— Что я планирую?
Ангел подмигнул, кивнул на омелу, висящую над дверью — я не заметил её раньше! — и улыбнулся:
— Увидишь. Открой позже. Когда она не смотрит.
Он отступил на шаг, крылья раскрылись:
— Счастливого Рождества, хранители. Наслаждайтесь праздником. Вы заслужили.
И исчез — растворился в свете, который стал ярче на секунду, потом погас. Дверь закрылась сама.
Я стоял, держа коробку, чувствуя её вес в лапе. Морриган листала Диккенса, читала автографы, щебетала от восторга — совиное «у-ху-ху!» вырывалось между словами. Я осторожно сунул коробку в карман.
Позже.
* * *
— Лисёноу-ок! — позвала Морриган, поднимая голову от книг. — Смотри! Он написал: «Для Морриган, которая поймала Духа помадкой. С у-уважением и восхищением, Чарльз Диккенс.» Он знал!
Я улыбнулся:
— Конечно знал. Думаю, Диккенс знает всё.
— Но как он... — Она замолчала, покачала головой. — Магия. Просто магия.
— Просто магия, — согласился я.
Морриган отложила книги на стол — бережно, как сокровище, — подошла ближе:
— А тебе что дал?
Я пожал плечами:
— Сказал открыть позже.
— Интригу-ует, — она наклонила голову по-совиному. — Ну ладно. Тогда... что будем делать дальше?
Я посмотрел на неё. На пёстрые перья, сияющие в свете ёлки и камина. На огромные зелёные глаза, полные тепла и любви. На клюв, изогнутый в улыбке. На крылья, сложенные за спиной как плащ. На Морриган — мудрую, сильную, прекрасную. Мою дорогую... подругу?
Нет, не так.
Я посмотрел вверх. Над дверью висела омела — зелёная, с белыми ягодами, перевязанная красной лентой. Традиция. Поцелуй под омелой. Рождественская традиция.
Сердце забилось быстрее.
Я сунул лапу в карман, нащупал коробку, которую дал Ангел, достал её. Морриган проследила за движением, перья на голове встали торчком:
— Ты же сказал «позже-е»...
— Сейчас и есть позже, — хитро улыбнулся я и развернул коробку.
Бумага упала. Внутри — две вещи.
Первая: маленькая бархатная шкатулка. Я открыл её.
Кольцо.
Обручальное кольцо. Золотое, простое, с гравировкой внутри. Я прищурился, прочитал: «Пока смерть не заберет нас в один день. Но смерти нет. Значит — вечно.»
Я сглотнул.
Вторая вещь: книга в кожаном переплёте, средняя, с золотыми буквами на обложке: «ВРЕМЯ И БЕЗВРЕМЕНЬЕ РЕДЖИНАЛЬДА ФОКСВОРТА III И ЭБЕНЕЗЕРА СКРУДЖА». Авторы: Чарльз Диккенс и Льюис Кэрролл.
Я открыл первую страницу. Там были автографы:
«Для Реджинальда, который спас слова и вспомнил себя. С уважением, Ч. Диккенс.»
«Для хранителя междумирья, который поверил в шесть невозможных вещей до завтрака. Ваш, Л. Кэрролл.»
Я стоял, держа книгу, и не мог дышать. Они написали нашу историю — Диккенс и Кэрролл. Пока я путешествовал, они наблюдали, записывали. И теперь это — книга. История, которая станет частью библиотеки. Слова, которые я спас, стали словами обо мне.
Морриган подошла, заглянула через плечо:
— Это... это о тебе-е?
— О нас, — прошептал я. — О Скрудже. О Духах. О... всём.
Она коснулась крылом страницы, перья дрогнули:
— Они... написали-и...
— Да.
Мы стояли, глядя на книгу, и тишина была полна чуда. Потом я закрыл книгу, отложил на стол. Взял шкатулку с кольцом. Повернулся к Морриган.
Она смотрела на меня огромными зелёными глазами, перья на голове взъерошились:
— Лисёноу-ок... что ты...
Я опустился на одно колено. Держа шкатулку в лапе. Под омелой.
* * *
— Морриган, — начал я, и голос дрожал. — Я знаю тебя... сколько? Пятьдесят лет? Сто? Ты приходила в библиотеку, когда я ещё впускал гостей. Читала. Разговаривала. Уходила. Я ждал твоих визитов. Не признавался. Но ждал.
Она слушала, не шевелясь.
— Потом я закрылся. Двести лет. Забыл себя. Спрятался. Но ты... ты не забыла. Ты отправила письмо. Разбудила. Вернула меня к себе. — Я сжал шкатулку. — Ты поймала Духа помадкой. Ты ждала меня три дня. Ты знала, кто я, когда я сам не знал.
Слёзы наворачивались на глаза.
— Я люблю тебя, Морриган. Мудрая сова, чародейка времени, повелительница пространства, ловец духов. — Я открыл шкатулку. — Выйдешь ли ты за меня?
Тишина.
Морриган стояла, глядя на кольцо, на меня, и перья на её теле дрожали. Потом она медленно опустилась на колени рядом, взяла мою лапу, сжала. Клюв изогнулся в улыбке, огромные зелёные глаза блестели от слёз:
— Ты идиот, Лисёноу-ок. — Голос был мягким, протяжное «у» превратилось в мелодию. — Конечно, да. Конечно, вы-йду. Я ждала этого сто сорок лет.
Сердце взорвалось от счастья.
Я вынул кольцо из шкатулки, надел на её палец — тонкий, с когтем на конце. Кольцо засияло. Магия вспыхнула — тихая, тёплая. Кольцо подстроилось под размер, село идеально.
И я почувствовал. Связь. Формулировка внутри: «Пока смерть не заберет нас в один день.» Но я отдал день смерти. Буду жить вечно. Значит, кольцо даровало вечность ей тоже. Мы будем вместе.
Вечно.
Морриган подняла лапу, посмотрела на кольцо, засмеялась сквозь слёзы:
— Вечность. Ты по-одарил мне вечность.
— Мы подарили её друг другу, — прошептал я.
Она посмотрела на меня, перья на щеках взъерошились — совиный румянец? — и сказала тихо:
— Поцелу-уй меня, Лисёнок. Мы под о-омелой. Традиция.
Я улыбнулся. Наклонился. Она наклонилась навстречу. И мы поцеловались.
Не по-человечески — мы не могли. Но по-своему. Нос к клюву. Тёплый, влажный нос лиса коснулся твёрдого, гладкого клюва совы. Нежно. Бережно. Любяще. Лоб к лбу, я чувствовал её перья под своей лапой — мягкие, тёплые, — она чувствовала мою шерсть под своим крылом. Крылья обняли меня, укутали, окружили теплом. Мой хвост обвился вокруг её ног, притянул ближе.
Мы стояли под омелой, прижавшись друг к другу, лис и сова.
Магия пульсировала вокруг — золотая, тёплая, живая. Ёлка за спиной засияла ярче, камин затрещал громче, свечи вспыхнули.
Рождество пришло. Не как дата. Как чувство.
Любовь. Тепло. Дом. Семья. Чудо.
Мы отстранились, посмотрели друг другу в глаза. Рыжий лис и пёстрая сова. Маг-библиотекарь и сова-чародейка. Хранитель и пробудитель.
Мир закрутился, реальность дёрнулась, время сжалось...
И я оказался где-то ещё.
В последнем месте.
Там, где всё началось.
Там, где всё закончится.
Я оказался...
Дома.
* * *
Запах ударил первым.
Старая бумага. Кожаные переплёты. Пыль, которая была не грязью, а свидетельством времени. Воск свечей. Дым от камина. Бергамот.
Библиотека.
Моя библиотека.
Я стоял посреди главного зала, между стеллажами, уходящими к потолку, под витражными окнами, сквозь которые лился разноцветный свет (хотя снаружи было... что? день? ночь? в междумирье время не работало так же).
Уши встали торчком, улавливая тишину — не пустую, а наполненную. Тишину, которая дышала страницами, шептала историями, хранила слова.
Нос дёргался, вдыхая знакомое до боли.
Хвост (всё ещё липкий, разноцветный, жалкий) опустился от облегчения.
— Дома, — прошептал я, и голос эхом прокатился между полок. — Я дома.
Ноги подкосились. Я опустился на колени прямо на паркет (старый, скрипучий, родной), уронил маятник-трость, закрыл глаза.
Я дома.
После Ярмарки Абсурда.
После Мира Безупречной Логики.
После Мира Циклического Времени.
После Мира Лис.
После четырёх миров, четырёх разломов, четырёх невозможностей.
Я вернулся.
Слёзы жгли глаза. Я не сдерживал их.
Просто сидел на полу своей библиотеки и плакал от усталости, облегчения, дома.
* * *
— О, Лисёноу-ок, ты ту-ут? Ты доу-ома!
Голос.
Её голос.
С протяжным совиным «у-у», которое я узнал бы из тысячи.
Я вскинул голову так резко, что монокль чуть не слетел.
Морриган.
Она сидела в кресле у камина — моём кресле, в котором я обычно читал по вечерам — с книгой на коленях.
Сова.
Антропоморфная сова, ростом с обычную женщину, но невероятно присутствующая.
Пёстрое оперение — коричневое, белое, бежевое, сложные узоры, которые переливались в свете камина. Перья на голове были аккуратно уложены, несколько длинных торчали как украшение.
Платье тёмно-зелёное, викторианское, с кружевами на манжетах, идеально сидящее на её фигуре. Крылья сложены за спиной, драпировались как плащ.
Руки — не крылья, отдельные — лежали на книге. Тонкие пальцы с когтями на кончиках.
Но главное — глаза.
Огромные. Совиные. Зелёные.
Не обычный зелёный. Изумрудный, яркий, живой. Глаза, которые видели всё, понимали всё, знали всё.
И сейчас они смотрели на меня с теплотой, смехом, радостью.
Клюв — чёрный, короткий, совиный — изогнулся в улыбке.
Да, улыбке. Несмотря на то, что это был клюв, мимика была живой, человеческой, выразительной. Морриган улыбалась всем лицом — глазами, клювом, наклоном головы.
Сердце ухнуло вниз, потом взлетело к горлу.
— Морриган? — прохрипел я, вскакивая на лапы. — Ты... ты здесь? Как... когда...
— Ну-у, технически я здесь у-уже три дня, — она закрыла книгу, отложила на подлокотник. Голос был человеческим, мелодичным, но каждое «у» тянулось чуть дольше, напоминая совиное уханье. — Или три часа? Время в междумирье такое капризное. Тру-удно сказать.
Я моргнул:
— Три... ты ждала меня три дня?
— Ждала и занималась делами, — она кивнула головой (перья на затылке взъерошились) на что-то за моей спиной. — У-у нас ту-ут гость.
Я медленно обернулся.
И замер.
* * *
У больших напольных часов (викторианских, с маятником, которые стояли в углу зала и всегда показывали полночь, потому что в междумирье полночь (или полдень?) была вечной) сидела... фигура.
Ребёнок.
Маленький мальчик, не больше десяти лет на вид. Белокурые волосы. Бледная кожа. Одет в викторианский костюм — жилет, брюки, рубашка с жабо.
Руки связаны за спиной чем-то светящимся — верёвки из чистого света, мерцающие, живые.
Ноги тоже.
А во рту...
Помадка.
Огромный кусок розовой помадки, засунутый как кляп.
Ребёнок сидел, связанный путами безвременья, с кляпом из сладкого, и смотрел на меня.
Глазами.
Глазами старца.
Древними. Усталыми. Печальными. Полными боли, которой не должно быть в детских глазах.
Я узнал его мгновенно.
Не лицо. Не тело.
Присутствие.
Голод, который я чувствовал в каждом мире.
Пустоту, которая пожирала слова.
Отчаяние, которое разрушало реальность.
— Пожиратель Слов, — прошептал я.
Морриган поправила, перья на голове встали торчком от важности момента:
— Ду-ух Прошлого Рождества. Но да, он же.
Я стоял, уставившись на связанного ребёнка-старца, и мир плыл.
— Как... — начал я. — Ты... поймала его?
Морриган пожала плечами (крылья за спиной шелохнулись), как будто это была самая обычная вещь на свете. Клюв изогнулся в довольной улыбке:
— У-угостила помадкой. Он не смог у-устоять — дети слабы к сладкому-у, это классика. Пока он ел, я связала его пу-утами безвременья. — Она кивнула на светящиеся верёвки. — А помадка оказалась идеальным кляпом. Липкая, вку-усная, не даёт говорить. Практично.
Я открыл рот.
Закрыл.
Открыл снова.
— Ты... победила Пожирателя Слов... помадкой.
— И пу-утами безвременья, — уточнила Морриган, большие зелёные глаза моргнули медленно, по-совиному. — Помадка — это просто инстру-умент. Главное — знать слабости противника.
Я опустился в ближайшее кресло (не своё, гостевое), потому что ноги отказывались держать.
— Я спасал четыре мира, — сказал я тихо, глядя на Морриган. — Латал разломы. Чинил часы. Рисовал реальность из ничего. Отдал день своей смерти. Испачкал хвост. — Голос сорвался. — А ты... за три дня... поймала финального босса... помадкой?
Морриган слетела с кресла — именно слетела, крылья раскрылись на мгновение, помогая спрыгнуть — и подошла ближе. Села на подлокотник моего кресла, одно крыло мягко легло мне на плечи.
Она улыбнулась мягко, клюв и глаза излучали тепло:
— Лисёноу-ок, я не победила его. Я просто... обезвредила. Временно-о. — Она посмотрела на Духа с чем-то похожим на жалость, перья на голове опустились. — Победить — значит у-уничтожить. А его нельзя уничтожить. Можно только... исцелить.
Дух Прошлого дёрнулся, глаза вспыхнули.
Морриган встала, подошла к нему, присела на корточки рядом. Крылья сложились за спиной как мантия.
— Ты голоден, да? — спросила она тихо, протяжное "у" стало почти убаюкивающим. — Не физически. Ду-ушевно. Ты пожираешь слова, потому-у что не можешь вынести боль. Пытаешься стереть прошлое, чтобы изменить то, что произошло. Но это не работает. Правда?
Дух не ответил, пытаясь прожевать кляп, но глаза... глаза сказали всё.
Да.
Не работает.
Никогда не работало.
Морриган вздохнула, перья на груди взъерошились:
— Бедный мальчик. Бедный старик. — Она поднялась, посмотрела на меня. Зелёные глаза блеснули. — Ему-у ну-ужно дать запить помадку. Дать говорить. Но я боялась делать это одна. Он очень силён. Если сорвётся...
Она не закончила.
Не нужно было.
Если Дух Прошлого сорвётся — начнёт пожирать слова снова. Здесь. В библиотеке. В междумирье.
Разрушит всё.
Я встал, подошёл ближе.
Посмотрел на ребёнка с глазами старца.
На Духа, который разрушал миры от горя.
— Что мне делать? — спросил я у Морриган.
Она протянула мне стакан с водой (откуда взяла? не заметил):
— Дай ему-у запить. Слу-ушай. — Пауза. Большие зелёные глаза посмотрели прямо в душу. — И вспоминай, кто ты.
Я нахмурился:
— Что?
Морриган посмотрела на меня долгим взглядом — тем самым, которым она всегда смотрела, когда знала что-то, чего я не знал. Перья вокруг глаз слегка взъерошились:
— Реджинальд Фоксворт Третий. Библиотекарь. Маг. Строитель междумирья. — Голос стал мягче, протяжные «у» превратились в мелодию. — Ты забыл, Лисёноу-ок. Но пора вспомнить.
Сердце пропустило удар.
— Я... что?
Но Морриган только улыбнулась (клюв изогнулся, глаза прищурились по-совиному) и кивнула на Духа:
— Сначала он. Потом ты. Идёт?
Я стоял, держа стакан воды, чувствуя, как мир качается под лапами.
Маг?
Строитель междумирья?
Забыл?
Но вопросы подождут.
Сейчас — Дух.
Я присел перед ребёнком-старцем, протянул стакан:
— Сейчас я помогу пожевать кляп. Дам запить. Ты не будешь пожирать слова. Договорились?
Дух смотрел на меня древними глазами.
Медленно кивнул.
Я аккуратно вытащил помадку изо рта (липкую, розовую, наполовину съеденную).
Дух сглотнул, облизнул губы.
Я поднёс стакан, дал глоток.
Он пил жадно, благодарно.
Опустошил стакан.
Я отставил его, сел на пол напротив.
— Говори, — сказал я тихо.
Дух Прошлого Рождества открыл рот.
И заговорил голосом, который был одновременно детским и старческим:
— Он убил моего брата.
Тишина.
— Эбенезер Скрудж. В полночь Рождества. Сломал часы. Остановил время. Убил Духа Настоящего Рождества. Моего брата. — Голос дрожал. — Мы были едины. Прошлое, Настоящее, Будущее. Три ипостаси Рождества. Три лика Времени. Без Настоящего... всё рухнуло. Баланс нарушился. Я пытался... я пытался исправить. Стереть прошлое. Переписать. Сделать так, чтобы этого не случилось. Но... — Он закрыл глаза, слёзы потекли по щекам. — Но прошлое нельзя стереть. Можно только... пожрать. Слово за словом. Память за памятью. Реальность за реальностью. И я пожирал. Миры. Истории. Всё. Пытаясь найти момент, когда можно было изменить. Но его нет. Никогда не было. Прошлое... неизменно.
Он открыл глаза, посмотрел на меня:
— Я не злодей. Я просто... не могу остановиться. Боль не уходит. Брат мёртв. И я... я...
Голос сорвался в рыдание.
Ребёнок плакал.
Старик плакал.
Дух Прошлого Рождества плакал от горя, которое не могло исцелиться.
Я сидел, глядя на него, и чувствовал, как что-то сжимается в груди.
Он не злодей.
Он просто сломлен.
И тут я услышал звук.
Тик-так.
Тик-так.
Тиканье.
Откуда?
Я нахмурился, лапа машинально полезла в карман.
Нащупала что-то твёрдое, круглое, металлическое.
Вытащила.
Часы.
Карманные часы.
Золотые, потёртые, с гравировкой на крышке. Я открыл её.
Внутри — циферблат. Римские цифры. Две стрелки. Маленький маятник, качающийся туда-сюда.
Тик-так.
Тик-так.
Я не помнил, откуда они.
Не помнил, когда взял.
Но они были здесь. В моём кармане. Тикали.
Тик-так.
Тик-так.
И вдруг...
* * *
Память.
Не постепенно.
Лавиной.
* * *
Я вижу себя молодым. Лет пятьдесят назад? Сто? Двести?
Я иду между мирами. Шагаю сквозь порталы. Собираю книги.
Не ворую. Спасаю.
Книги, которые горят в войнах. Книги, которые запрещают тираны. Книги, которые забывают народы. Книги, которые исчезают.
Я собираю их. Храню. Ношу с собой.
Мешок за спиной. Потом — сундук. Потом — телега. Потом — целый караван книг.
И однажды понимаю: нужно место.
Место, где книги будут в безопасности.
Место между мирами.
Где время не течёт. Где войны не достают. Где тираны не правят.
Междумирье.
Я строю портал. Не маленький. Огромный. Разлом в ткани реальности.
Использую всю свою магию. Всю силу. Всю волю.
Создаю пространство.
Библиотеку.
Зал за залом. Этаж за этажом. Стеллаж за стеллажом.
Место, которое существует нигде и везде одновременно.
Между всеми мирами.
Доступное из любого.
Нейтральная территория.
Вечное хранилище.
Моя библиотека.
Я заполняю её. Книга за книгой. Год за годом. Десятилетие за десятилетием.
Путешествую. Собираю. Спасаю.
Маг междумирья.
Хранитель забытого.
Строитель убежищ.
И устаю.
Боже, как я устаю.
От войн. От хаоса. От разрушения. От миров, пожирающих друг друга. От бесконечного бега. От невозможности спасти всё.
И однажды...
Останавливаюсь.
Закрываю двери.
Остаюсь внутри.
Здесь тихо.
Здесь безопасно.
Здесь можно читать.
Магия больше не нужна. Портал построен. Библиотека заполнена.
Можно просто... быть.
Библиотекарем.
Читателем.
Жителем междумирья.
Магия засыпает. Постепенно. Незаметно.
Я не пользуюсь ей. Не нуждаюсь в ней.
Она уходит в глубину. Дремлет. Ждёт.
А я живу.
Двести лет.
В тишине. В покое. В книгах.
Забывая.
Кем я был.
Что я мог.
Зачем построил это место.
Становясь просто...
Библиотекарем.
* * *
Тик-так.
Часы тикали в моей лапе.
Я сидел на полу библиотеки, глядя на них, и помнил.
Всё.
Слёзы текли по морде.
— Я забыл, — прошептал я. — Боже. Я... я забыл, кто я.
Морриган присела рядом, крыло мягко легло на плечо:
— Не забыл. Спрятал. Глу-убоко. Потому что у-устал. — Голос был мягким, протяжные «у» звучали как колыбельная. — Но магия никуда не делась, Лисёноу-ок. Она просто ждала. Пока ты не бу-удешь готов.
Я посмотрел на неё сквозь слёзы. Огромные зелёные глаза смотрели с пониманием, теплом, любовью:
— Ты знала?
— Всегда, — она улыбнулась клювом. — Почему ду-умаешь, я отправила письмо тебе? Не слу-учайному библиотекарю. Тебе. Магу-у между-умирья. Строителю порталов. Хранителю миров. — Пауза. — Тебе просто ну-ужно было... вспомнить.
Я закрыл глаза, сжимая часы в лапе.
Тик-так. Тик-так.
Магия.
Я чувствовал её.
Не снаружи. Внутри.
Спящую. Но просыпающуюся.
Медленно. Постепенно.
С каждым ударом часов.
С каждым воспоминанием.
Она возвращалась.
Я возвращался.
Не библиотекарь, который случайно спас четыре мира.
Маг, который всегда мог это сделать.
Просто забыл.
Я открыл глаза.
Посмотрел на Духа Прошлого, который смотрел на меня древними детскими глазами.
И понял.
Мы одинаковые.
Он бежал от боли, пожирая миры.
Я бежал от усталости, пряча магию.
Оба пытались забыть.
Оба не могли.
Прошлое не исчезает.
Его можно только... принять.
Я встал, держа часы.
Подошёл к Духу.
Присел перед ним.
— Твоего брата нельзя вернуть, — сказал я тихо. — Прошлое нельзя изменить. Ты знаешь это. Всегда знал.
Дух кивнул, слёзы текли.
— Но, — продолжил я, — смерть — не конец. Не для Духов Рождества. — Я сжал часы. — Настоящее можно... возродить. Не то же. Новое. Через искупление. Через жертву. Через того, кто убил.
Дух нахмурился:
— Что ты...
И в этот момент в библиотеке пробила полночь.
* * *
Большие напольные часы за спиной Духа ожили.
Маятник качнулся.
Механизм заскрежетал.
И часы начали бить.
БОМ.
БОМ.
БОМ.
Двенадцать ударов.
Полночь.
Но полночь в междумирье была вечной. Часы никогда не били.
Почему они бьют сейчас?
Дух Прошлого вскинул голову.
Морриган отступила на шаг, крылья слегка раскрылись. Перья на голове встали торчком. Большие зелёные глаза расширились.
Я поднялся, развернулся к часам.
И из них вышла фигура.
Нет, не вышла.
Выкатилась.
Часы.
Живые Часы.
Механизм высотой с двухэтажный дом. Шестерёнки вращались в прозрачной груди-корпусе. Стрелки двигались по окружности головы-циферблата. Маятник качался в центре торса, золотой грузик сверкал при каждом взмахе.
Тик-так. Тик-так.
Эбенезер Скрудж.
Ставший Часами в Мире Циклического Времени.
Он остановился посреди библиотеки, огромный, механический, живой.
Ярким, праздничным, рождественским зелёным светом, который разливался из самого сердца механизма.
Металл задрожал, смягчился, потёк как воск.
Бронза стала плотью.
Медь — кожей, тёплой и живой.
Сталь — костями, крепкими и настоящими.
Стрелки-руки округлились, обросли мышцами, пальцы проявились — длинные, сильные. Руки, которые могли обнять. Которые могли дарить.
Ноги-опоры выросли, стали человеческими — мощными, устойчивыми.
Грудь закрылась. Шестерёнки растворились в плоти — широкой, мускулистой, непокрытой. Но маятник остался. Не металлический. Живой. Бьющееся в центре груди сердце.
Тум-тум. Тум-тум.
Голова изменилась последней.
Римские цифры-корона растаяла, превратилась в волосы — тёмно-коричневые кудри, длинные, падающие на плечи.
Циферблаты-глаза моргнули. Стрелки исчезли. Появились зрачки — карие, тёплые, живые.
Черты лица проявились.
И я ахнул.
Потому что это было не лицо старого Скруджа.
Не изможденного узника.
Не скряги с морщинами жадности.
Молодое.
Лицо мужчины лет тридцати пяти. Может, сорока. Не больше.
Сильное. Открытое. С глазами, полными надежды, которую ещё не убили годы.
Скрудж, каким он был до.
До жадности. До одиночества. До разбитого сердца. До того, как потерял Белль. До того, как выбрал деньги вместо любви.
Лицо человека, который ещё мог любить.
Который помнил радость. Тепло. Рождество.
Лицо, которое Дух Прошлого показывал ему в видениях — и которое Скрудж потерял.
Но теперь вернулось.
Тело выросло. Стало огромным — три метра ростом, великан с широкими плечами и мощной грудью.
На плечи легла мантия — зелёная, простая, из грубой ткани, с белой меховой оторочкой по краям.
На голову опустился венок — из остролиста, ягод рябины, еловых веток. Он горел. Светился изнутри тёплым золотым светом, как рождественский светильник.
В правой руке материализовался рог изобилия — огромный, переполненный. Яблоки, апельсины, мандарины, орехи, конфеты, пряники — всё, что означало щедрость, изобилие, праздник.
В левой — факел. Длинный, с пламенем, которое пахло корицей, гвоздикой, ёлкой.
У ног появились тени. Двое детей — мальчик и девочка, худые, оборванные, жалкие.
Нужда и Невежество.
Как у Духа Настоящего в книге Диккенса.
Фигура выпрямилась во весь рост — огромная, сияющая, живая.
Вздохнула глубоко, грудью, в которой бился маятник-сердце.
Тум-тум. Тум-тум.
Открыла глаза — карие, молодые, весёлые.
Посмотрела на нас.
И засмеялась.
Громко. Радостно. Раскатисто. Как смеются в Рождество, когда вся семья за столом, когда камин горит, когда подарки под ёлкой, когда на душе тепло и светло.
«ХО-ХО-ХО!!!»
Смех прокатился по библиотеке, отразился от стеллажей, заставил книги зашелестеть страницами.
Дух Настоящего Рождества.
Не Скрудж.
Но и Скрудж.
Новый. Возрождённый. Искупивший.
Ставший тем, кого убил.
Вернувшийся к себе — к тому себе, которого потерял пятьдесят лет назад.
Молодой. Любящий. Щедрый.
Живой.
* * *
Он опустил взгляд.
Увидел Духа Прошлого у его ног.
Ребёнка со старческими глазами.
Брата.
Смех оборвался.
Лицо Духа Настоящего (лицо молодого Скруджа) исказилось болью, виной, горем.
Он опустился на колени — огромный великан, ставший маленьким перед ребёнком.
Рог изобилия и факел опустились на пол.
Руки — большие, сильные, тёплые — потянулись к Духу Прошлого.
— Брат, — прохрипел Дух Настоящего, и голос был глубоким, но дрожащим. — Мой брат.. Я...
Дух Прошлого смотрел на него.
Детские глаза, полные древней боли.
Старческие глаза, полные детского горя.
Слёзы текли по щекам.
— Настоящее? — прошептал он. — Ты... ты вернулся?
— Не я, — Дух Настоящего покачал головой. — Я умер. Скрудж убил меня. Но он... — Голос сорвался. — Он стал мной. Искупил. Стал Часами. Отсчитывал Настоящее. Держал время. Пожертвовал собой. И... воскресил. Не меня. Себя. Того себя, которого ты помнишь. Молодого. Доброго. Любящего.
Он протянул руки:
— Позволь мне освободить тебя, брат. Пожалуйста.
Дух Прошлого смотрел на него долго.
Потом медленно кивнул.
Дух Настоящего коснулся пут безвременья.
Они рассыпались. Просто растаяли под его прикосновением — светом, теплом, прощением.
Ребёнок со старческими глазами поднялся на ноги.
Маленький. Хрупкий.
Перед огромным великаном в зелёной мантии.
Они смотрели друг на друга.
Прошлое и Настоящее.
Брат и брат.
Убитый и убийца, ставший воскресителем.
И Дух Прошлого сделал шаг вперёд.
Обнял Духа Настоящего.
Маленькими детскими руками обхватил огромную шею.
И заплакал.
Не от горя.
От облегчения.
Дух Настоящего обнял его в ответ — осторожно, бережно, как обнимают что-то хрупкое и драгоценное.
Она тихо прошептала, протяжное «у» превратилось в мелодию:
— Ты сделал это, Лисёноу-ок. Ты спас их.
Я покачал головой:
— Не я. Скрудж. Он... он спас сам себя. И брата. Через жертву.
— Но ты дал ему-у шанс, — Морриган коснулась клювом моего уха (я вздрогнул от неожиданности, ухо дёрнулось). — Ты починил часы. Ты закрыл разломы. Ты привёл его сюда. — Пауза. Большие зелёные глаза посмотрели прямо в душу. — Ты вспомнил, кто ты. И это позволило им исцелиться.
Я посмотрел на неё — на пёстрые перья, сияющие в свете камина, на чёрный клюв, изогнутый в улыбке, на огромные зелёные глаза, полные тепла:
— А что теперь?
Морриган кивнула на Духов:
— Теперь... баланс восстанавливается.
И в этот момент в библиотеке появилась третья фигура.
* * *
Она не материализовалась.
Не вышла из портала.
Просто... была.
Словно всегда стояла в углу, в тени, и мы только сейчас её заметили.
Высокая. Худая. Закутанная в чёрный саван с капюшоном.
Лица не видно.
Только тьма под капюшоном.
И рука.
Костлявая. Бледная. Указывающая.
Дух Будущего Рождества.
Безмолвный Призрак.
Третий брат.
Он стоял неподвижно, указывая на Духов Прошлого и Настоящего, обнимающих друг друга.
И медленно кивнул.
Да.
Баланс восстановлен.
Три ипостаси Рождества воссоединены.
Дух Прошлого поднял голову, увидел Духа Будущего.
Улыбнулся сквозь слёзы:
— Брат. Ты тоже здесь.
Дух Будущего не ответил (он никогда не говорил).
Но протянул руку.
Дух Настоящего отпустил Прошлое, встал, подошёл к Будущему.
Взял его костлявую руку.
Сжал.
— Спасибо, — сказал он тихо. — За проклятие. За Скруджа. За... возможность.
Дух Будущего кивнул снова.
И три Духа Рождества встали рядом.
Прошлое — ребёнок со старческими глазами.
Настоящее — великан в зелёной мантии с лицом молодого Скруджа.
Будущее — безмолвный Призрак в чёрном саване.
Они стояли в моей библиотеке, в междумирье, где время не течёт.
И мир вокруг них начал светиться.
* * *
Не ярко. Мягко.
Золотым светом, исходящим из самих Духов.
Прошлое светилось серебром — цветом памяти, ностальгии, того, что было.
Настоящее — золотом — цветом радости, жизни, того, что есть.
Будущее — тьмой, но не пугающей. Тьмой возможности, потенциала, того, что может быть.
Три света смешались.
Переплелись.
Стали одним.
Рождество.
И я понял.
Разломы закрыты.
Не потому, что я залатал их.
А потому, что Духи Рождества воссоединились.
Баланс восстановлен.
Прошлое, Настоящее, Будущее — снова едины.
Время исцелено.
Дух Настоящего повернулся ко мне.
Улыбнулся — молодой, тёплой улыбкой Скруджа, который ещё помнил любовь:
— Спасибо, библиотекарь. Маг. Хранитель миров. — Он поклонился. — Мы в долгу.
Я моргнул:
— Я... не...
— В долгу, — повторил Дух Прошлого, подходя. — Ты дал нам шанс. Вспомнил себя. Привёл брата домой.
Дух Будущего просто кивнул.
И протянул мне что-то.
Маленькое. Светящееся.
Я взял.
Это была... песчинка? Звезда? Искра?
Нет.
Момент.
Замороженный момент времени.
Я посмотрел на Духа Будущего вопросительно.
Он указал на моё сердце.
Понял.
Подарок.
Момент времени, который я могу использовать. Когда захочу. Как захочу.
— Спасибо, — прошептал я.
Дух Будущего кивнул в последний раз.
И три Духа Рождества начали растворяться.
Не исчезать. Возвращаться.
Туда, где их место.
К Рождеству.
К балансу.
К вечности.
Последним ушёл Дух Настоящего.
Он посмотрел на меня молодыми глазами Скруджа и подмигнул:
Закладка Вечного Чтения лежала в раскрытой книге «Алиса в Стране Чудес», страница 47, глава о Безумном Чаепитии. Она видела всё.
Видела, как библиотекарь-лис опустился на колени, держа в лапе пыль — всё, что осталось от кисти, сделанной из его собственной шерсти. Видела незавершённую фигуру на мольберте — женщину без второй руки, без ног, застывшую между существованием и небытием. Видела, как его хвост — роскошный, пушистый, оранжевый — дёрнулся за спиной, словно пытаясь привлечь внимание.
Видела, как он медленно повернул голову.
Посмотрел на хвост.
Потом на палитру с остатками красок.
Потом на незавершённую фигуру.
И Закладка прошептала слова Алисы, которые знала наизусть:
«Любопытнее и любопытнее!»
Потому что библиотекарь протянул лапу, схватил свой собственный хвост и окунул его в краску.
* * * Я стоял на коленях посреди контурного мира, держа в правой лапе свой хвост.
Мой хвост.
Роскошный. Пушистый. Оранжевый. Предмет гордости. То, что развевается драматично, когда я вхожу в библиотеку. То, что я расчёсываю каждое утро. То, что делает меня лисом.
И я только что окунул его кончик в персиковую краску.
Шерсть впитала цвет мгновенно. Тёплая, мягкая, живая — она стала кистью. Лучшей кистью, чем та, что я сделал из выдернутой шерсти. Потому что эта кисть была частью меня. Живой. Чувствительной.
Я не отрывал её. Не ломал. Просто использовал. — Ладно, — прошептал я, глядя на разноцветный кончик хвоста. — Ладно. Я официально сошёл с ума. Но мир не спасают вменяемые.
Уши встали торчком. Усы перестали дрожать.
Я поднялся на лапы, держа хвост как кисть — неудобно, странно, абсурдно, но работает.
Подошёл к мольберту.
Посмотрел на незавершённую фигуру женщины.
Обмакнул кончик хвоста в краску снова — персиковую, для кожи.
И продолжил.
* * * Рисовать хвостом было... иначе.
Не руками. Не пальцами. Хвостом.
Я чувствовал каждый мазок. Каждое прикосновение к дереву мольберта отдавалось в позвоночнике, в основании хвоста, в самой сути меня.
Это было интимно. Почти неприлично.
Но работало.
Вторая рука женщины. Я водил хвостом по крышке-мольберту, и линия появлялась — плавная, живая, тёплая. Локоть. Предплечье. Запястье. Пальцы.
Рука завершена.
Туловище. Живот, бёдра — мазки ложились один за другим, хвост скользил по дереву как по шёлку.
Ноги. Длинные линии вниз. Колени. Икры. Ступни.
Я рисовал быстро, не думая, позволяя хвосту двигаться инстинктивно. Художник и инструмент — одно целое.
Последние детали. Волосы — коричневая краска, лёгкие штрихи. Глаза — чёрные точки. Рот — тонкая линия улыбки.
Женщина ожила.
Фигура на мольберте стала цельной. Завершённой. Реальной.
Я отступил на шаг, тяжело дыша, хвост всё ещё в лапе, разноцветный от красок.
Мужчина и женщина стояли рядом на картине. Два человека. Венец творения. — «И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею,» — процитировал я, голос дрожал. — «И увидел Бог всё, что Он создал, и вот, хорошо весьма. И был вечер, и было утро: день шестой.»
Маятник тикнул.
Один раз.
ТАК.
День шестой завершён.
Тишина.
Я стоял, держа испачканный хвост, глядя на картину.
Всё нарисовано. Весь мир. Шесть дней творения. За одну ночь.
Осталось одно.
День седьмой.
Я произнёс слова медленно, торжественно: — «И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмый от всех дел Своих, которые делал.»
Почил.
Отдохнул.
Я опустил хвост. Отпустил его. Он упал за спину, тяжёлый, мокрый от красок, липкий.
Опустился на колени снова.
Закрыл глаза. — «И благословил Бог седьмой день, и освятил его, ибо в оный почил от всех дел Своих, которые Бог творил и созидал,» — прошептал я.
Покой.
Тишина.
Завершённость.
Семь дней.
Творение окончено.
Я сидел, не двигаясь, не дыша почти, ожидая.
Что будет?
Сработало ли?
Спасён ли мир?
Или...
И тут мир вокруг меня выдохнул.
* * * Это началось с цвета.
Контурные линии, которые окружали меня — чёрные, тонкие, двухмерные — вспыхнули.
Не постепенно. Мгновенно.
Как будто кто-то включил свет во вселенной.
Линии налились цветом. Дома стали красными, коричневыми, серыми — настоящими. Улицы заасфальтировались под моими лапами. Деревья позеленели, ветви обросли листьями. Небо засинело, облака побелели.
Двухмерный чертёж превратился в трёхмерную реальность.
Я вскочил на лапы, уши встали торчком, хвост (липкий, грязный, но живой) распушился.
Мир оживал.
Цвета вспыхивали один за другим — красный, оранжевый, жёлтый, зелёный, синий, фиолетовый. Радуга разлилась по реальности, заполняя пустоту, которую оставил Пожиратель Слов.
Дома обрели объём. Окна засверкали стеклом. Двери заскрипели на петлях. Крыши покрылись черепицей.
Деревья выросли из земли, корни ушли вглубь, ветви поднялись к небу. Листья зашелестели на ветру, которого ещё не было, но который вот-вот должен был появиться.
Голоса. Люди разговаривали, пели, звали друг друга.
Мир наполнялся жизнью.
И тут я увидел их.
Духов.
Они появлялись из ниоткуда, материализуясь в воздухе как дым, как свет, как сама магия.
Духи домов — маленькие, светящиеся, с крылышками. Они кружились вокруг зданий, касались стен, и дома светились изнутри тёплым жёлтым светом. Окна загорались. Камины трещали дровами. Двери открывались, выпуская тепло.
Духи деревьев — высокие, тонкие, с корой вместо кожи и листьями вместо волос. Они обнимали стволы, и деревья расцветали. Яблони покрывались плодами. Дубы роняли жёлуди. Берёзы шелестели серёжками. Ненадолго, но в этом мире наступила весна в Рождественскую ночь.
Духи слов — невидимые, но ощутимые. Они шептали, и в воздухе появлялись буквы, складывающиеся в слова, в предложения, в истории. Вывески на магазинах засветились. Книги на полках раскрылись. Газеты взлетели на ветру.
Духи праздника — весёлые, шумные, танцующие. Они носились по улицам, украшая всё гирляндами, мишурой, огоньками. Фонари зажглись. Ёлки выросли на площадях. Снег начал падать — мягкий, белый, волшебный.
Магия вернулась.
Не просто вернулась. Взорвалась.
Мир, который был стёрт до чертежа, до замысла, до ничего — теперь был переполнен магией. Ярче, чем раньше. Живее. Реальнее.
Я стоял посреди всего этого великолепия, и сердце колотилось как бешеное.
Сработало.
Я спас мир.
Я...
И тут я почувствовал холод.
* * * Он пришёл откуда-то сбоку. Не спереди, где всё сияло и пахло мандаринами. Сбоку. Из тени.
Холод, который не был частью Рождества.
Я повернул голову, уши дрогнули.
В переулке, между двумя ожившими домами, двигалась тень.
Не обычная тень. Не тень от фонаря или дерева.
Живая тень.
Она скользила по стене, извивалась, росла. Из неё высовывались... руки? Когти? Щупальца?
Я сделал шаг назад, хвост прижался к ногам.
И тут понял.
Магия вернулась.
Вся магия.
Не только светлая. Не только добрая. Не только духи домов и праздников.
Тёмная тоже.
Злые духи. Существа, которые жили в тенях, в холоде, в страхе. Они тоже проснулись.
Потому что нельзя вернуть одно без другого.
Свет и тьма.
День и ночь.
Добро и зло.
Баланс.
Тень в переулке зашипела — звук был как царапанье когтей по стеклу — и отступила глубже, в темноту.
Она не нападала. Пока. Просто была.
Напоминая.
Что мир не только свет.
Что магия не только радость.
Что с возвращением жизни вернулась и смерть.
Я проглотил комок в горле, уши прижались. — Ладно, — прошептал я. — Отмечено. Злые духи тоже здесь. Замечательно. Просто замечательно.
Хвост дёрнулся нервно.
Но я отвернулся от тени. Посмотрел на площадь, залитую светом, наполненную музыкой и смехом.
Мир был спасён.
Даже если он не был идеальным.
Даже если тени вернулись вместе со светом.
Он был жив.
И это того стоило.
Я сделал глубокий вдох, вдыхая запах мандаринов и ели, и улыбнулся.
* * * Потом я услышал голоса.
Не духов. Не музыки.
Людей.
Я повернулся.
Из домов выходили люди. Ожившие. Материализовавшиеся. Те, кого я нарисовал как концепты, теперь ставшие реальными.
Мужчины, женщины, дети. Они шли по улицам, смеялись, обнимались, праздновали Рождество.
Я улыбнулся, уши встали торчком.
Получилось. Они живы. Они настоящие.
Сделал шаг ближе, чтобы рассмотреть их получше.
И замер.
Потому что они были...
Лисами.
Все.
До единого.
Не люди. Антропоморфные лисы.
Двухметровые, как я. В одежде. Двуногие. Говорящие. Но с мордами, ушами, хвостами.
Рыжие, серые, чёрные, белые — разные окрасы, разные узоры. Но все лисы.
Я стоял, уставившись на толпу лисо-людей, и чувствовал, как мир плывёт. — Что... — начал я, голос сорвался. — Что я наделал?
Уши прижались к голове. Хвост распушился от паники.
Я нарисовал людей. Людей. Homo sapiens. Венец творения. Не лисов!
Почему они все лисы?!
Я развернулся, побежал обратно к мольберту (который всё ещё стоял посреди площади, крышка сундука с картиной).
Посмотрел на изображение.
Мужчина и женщина, которых я нарисовал.
И увидел.
Их кожа.
Персиковая краска, которой я их раскрасил.
Она была покрыта... шерстью.
Тонкими рыжими волосками.
Моей шерстью.
Из кисти, которую я сделал. Из шерсти, которую выдернул из груди. Шерсть попала в краску, смешалась с ней, стала её частью.
И когда я рисовал людей этой краской...
Я передал им свою суть.
Свою лисность. — О боже, — прошептал я, опускаясь на колени перед мольбертом. — О боже. Я создал мир, населённый лисами.
Я посмотрел на свой хвост. Испачканный, разноцветный, липкий от красок.
Потом на толпу лисо-людей на площади.
Потом снова на картину.
И засмеялся.
Тихо сначала. Потом громче. Потом истерично.
Я сидел на контурной (теперь настоящей) земле посреди ожившего города, окружённый антропоморфными лисами, и смеялся до слёз. — Я спас мир, — сказал я сквозь смех, вытирая глаза лапой. — Я спас чёртов мир. Дорисовал его из ничего. По Библии. Строго по инструкции.
Вдох. — И случайно превратил всех людей в лисов.
Ещё один вдох. — Потому что рисовал своей шерстью.
Я упал на спину, раскинув лапы, глядя в небо (настоящее, синее, с облаками и звёздами). — Клянусь всеми библиотеками, — прохрипел я, — если об этом узнает Морриган, она будет смеяться вечность. Буквально. Потому что я теперь бессмертен.
Теперь — радужное месиво из персикового, коричневого, белого, чёрного, розового.
Я посмотрел на него с нежностью и отчаянием. — Мой хвост, — прошептал я. — Мой прекрасный хвост. Ты был произведением искусства. А теперь ты... палитра.
Хвост не ответил. Он просто лежал, липкий и разноцветный, напоминая о жертве.
Я вздохнул. — Но ты спас мир. И нас за одно. Так что... спасибо. Я думаю.
Закрыл глаза.
Усталость навалилась разом. Не просто физическая. Душевная. Эмоциональная. Экзистенциальная.
Я не чувствовал себя героем.
Герои не валяются на земле с испачканным хвостом, смеясь как безумные.
Герои не случайно превращают всё человечество в лисов.
Герои не жалеют свою пушистую гордость больше, чем радуются спасению вселенной.
Я был просто библиотекарем.
Который делал, что мог.
С тем, что было.
И как-то справился.
Не элегантно. Не идеально. Но справился.
— Я не герой, — сказал я вслух, глядя в небо. — Я просто лис с грязным хвостом, который очень хочет домой, принять ванну и никогда больше не рисовать.
Но мир был спасён.
Четвёртый мир.
Ещё один разлом залатан.
Ещё один шаг к финалу.
Я лежал ещё минуту, слушая рождественскую музыку, вдыхая запах мандаринов, чувствуя, как магия пульсирует в воздухе (светлая и тёмная, добрая и злая, в балансе).
Потом медленно сел.
Достал Книгу Будущих Подвигов. Открыл на карте.
Четвёртая точка — «Мир-Концепт» — изменилась на «Мир Лис» и светилась ярко-зелёным.
Выполнено.
Пятая точка мигала тревожно: «Последний разлом. Координаты нестабильны. Пожиратель Слов ждёт?»
Под картой новая запись: «Четыре из пяти разломов залатаны. Один остался. Финальный. Там, где всё началось. Там, где всё закончится. Спеши. Время.»
Я закрыл книгу.
Посмотрел на площадь, полную лисо-людей, празднующих Рождество в мире, который я нарисовал.
Посмотрел на свой хвост — липкий, разноцветный, жалкий.
Посмотрел на мольберт с картиной, на которой был весь мир. — Один мир остался, — сказал я тихо. — Последний. Финальный.
Встал, опираясь на старый маятник-трость.
И в этот момент портал открылся.
Не спиральный, как раньше.
Не вращающийся.
Разлом.
Настоящий разлом в реальности.
Он появился посреди площади — трещина в воздухе, сквозь которую сочилась тьма и голод.
Я узнал этот голод.
Пожиратель Слов.
Он был там. За порталом. В последнем мире.
Ждал.
Финальная встреча.
Я сжал трость-маятник, уши встали торчком, хвост (несмотря на липкость) выпрямился. — Ладно, — сказал я, глядя в разлом. — Пятый мир. Последний разлом. Дух Прошлого Рождества.
Сделал шаг к порталу. — Я иду.
Шагнул в разлом.
Мир закрутился, реальность дёрнулась, время сжалось —
Дело Мадам Цитаты. Глава девятая. В которой герой рисует мир из ничего по инструкции и теряет последнюю кисть
Мир закрутился, время сжалось, реальность дёрнулась — и я оказался нигде. Не где-то в другом месте — именно нигде. Пустота — это отсутствие. То, что окружало меня, было присутствием отсутствия. Разница тонкая, но важная. Я стоял посреди мира, который перестал существовать, но не исчез. Мира, который был стёрт.
Уши встали торчком, улавливая то, чего не было. Нос дёргался, принюхиваясь к запахам, которых больше не существовало. Хвост распушился от дезориентации. Передо мной был город — точнее, концепт города. Контурный рисунок города. Линии. Только линии — чёрные, тонкие, точные, как чертёж архитектора, как набросок художника перед началом работы. Дома были не домами, а идеей домов. Улицы — не улицами, а замыслом улиц. Фонари — не фонарями, а линиями, намекающими на форму фонарей. Всё было двухмерным, плоским, нарисованным на невидимом холсте реальности.
Я поднял лапу — и она была единственной настоящей вещью в этом мире. Трёхмерной. Цветной. Материальной. Оранжевая шерсть, чёрные когти, розовые подушечки — всё кричало о существовании в мире, где ничего больше не существовало. Пожиратель Слов был здесь. И он не просто украл слова — он стёр всё. Реальность. Материю. Цвет. Звук. Жизнь. Остался только божественный чертёж. Замысел Творца. То, что неподвластно даже смерти — потому что это было до жизни и после смерти. Суть вещей. Эйдос. Платоновская идея, воплощённая в линиях.
Я сделал шаг вперёд — лапа ступила на контурную мостовую, и под ней ничего не было. Я не проваливался, но и не стоял на твёрдом. Я существовал поверх чертежа, как карандаш художника парит над бумагой.
— Боже мой, — прошептал я, и голос эхом прокатился по нарисованному миру. — Что здесь произошло?
Ответа не было. Только тишина — абсолютная, всепоглощающая, невозможная.
И тут я вспомнил: Остановись. Замри. Прислушайся. Совет Закладки Вечного Чтения. Слова Льюиса Кэрролла. Мудрость путешественника: в незнакомом месте сначала слушай, потом действуй. Я остановился. Замер. Сделал три шага назад (почему три? не знаю, показалось правильным). И прислушался.
Тишина была не пустой. В ней жили звуки. Три звука.
Первый: скрип. Тихий, почти неслышный — как карандаш скользит по бумаге, оставляя линию, как старое дерево скрипит на ветру, которого нет. Линии вокруг меня жили. Дрожали. Изгибались. Они не были застывшими — они были в процессе. Вечный набросок, вечное начертание, вечный замысел, который никогда не заканчивался. Скрип-скрип-скрип. Звук потенциала. Звук того, что может стать реальностью.
Второй: биение. Моё собственное сердце. Тум-тум. Тум-тум. Ритмичное, живое, настоящее — единственная реальность в мире концептов. Я был здесь, существовал, был материален, пока весь мир вокруг был только идеей. И это биение напоминало: ты жив, ты здесь, ты можешь действовать.
Третий: тиканье. Но не обычное, не физическое — концептуальное. Старый маятник в моей лапе не издавал звука, но я слышал его. Не ушами. Душой. Тик. Так. Тик. Так. Время шло — даже здесь, даже в мире, где ничего не осталось. Время продолжало существовать, потому что Время было концептом, идеей, замыслом, который невозможно стереть. И маятник напоминал: у тебя мало времени.
Я открыл глаза (когда успел закрыть?) и понял. Этот мир умирает. Не метафорически — буквально. Пожиратель Слов стёр его до основания, до чертежа, до замысла. И теперь даже замысел разрушается: линии истончаются, контуры блёкнут, мир схлопывается обратно в точку, из которой появился. В начале было Слово. Но Слова больше нет. Значит, будет конец. Большой Взрыв наоборот.
Я достал Книгу Будущих Подвигов, открыл на карте. Четвёртая точка больше не говорила [ДАННЫЕ УДАЛЕНЫ] — теперь она пульсировала красным, и надпись менялась: «Мир-концепт. Критическое состояние. Срок: канун Рождества, полночь. Если не восстановлен — схлопнется в точку. Большой Взрыв. Конец времени. Конец всему.»
Я посмотрел на небо — контурное, нарисованное тонкими линиями облаков и набросками звёзд. Небо темнело. Не физически — концептуально. Идея дня сменялась идеей вечера. Скоро будет ночь. Канун Рождества. И если к полуночи я не закончу...
Хвост опустился.
— Ладно, — сказал я вслух, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо, несмотря на панику. — Значит, нужно восстановить мир. До полуночи. Без проблем. Я всего лишь двухсотлетний библиотекарь, у меня нет магии, нет божественной силы, нет ничего, кроме упрямства и хорошего вкуса в литературе.
Я усмехнулся, усы подёрнулись:
— Чего ещё желать?
Первым делом — понять, как восстановить мир. Пожиратель Слов стёр слова, значит, может, нужно их вернуть? Написать заново? Я достал блокнот, открыл, приготовился писать — и замер. Когда я попытался написать слово «дом», буквы не появились. Чернила стекали со страницы, не оставляя следа. Слова не работали. Мир был стёрт глубже слов, до уровня замысла, до чертежа. Значит, нужно не писать. Нужно рисовать. Заполнить линии цветом, вдохнуть жизнь в чертёж, превратить двухмерный набросок в трёхмерную реальность. Дорисовать мир.
Я почти рассмеялся от абсурдности задачи.
— Отлично. Замечательно. Просто дорисовать мир. Целый мир. До полуночи. — Я покачал головой. — Клянусь всеми библиотеками, если я выживу, я напишу мемуары под названием «Как я провёл отпуск: гид по спасению вселенных для начинающих».
Хвост дёрнулся с раздражением и одновременно решимостью. Ладно. Нужны инструменты. Кисть. Краски. Палитра. Мольберт. Я огляделся: контурный мир был пуст — ни магазинов, ни мастерских, ни художников. Только линии, линии, линии. Придётся создавать самому. Из того, что есть.
Я сел на контурную скамейку (которая не ощущалась, но держала — парадокс) и высыпал содержимое карманов на контурную землю. Мешочек с розовыми и белыми зефирками. Бесконечный чайник с Эрл Греем. Две оставшиеся конфеты Ясности. Блокнот и чернила. Монокль. Оранжевый шёлковый плащ. Старый маятник-трость. Книга Будущих Подвигов. И книги — три книги, взятые из библиотеки перед путешествием.
«Алиса в Стране Чудес» — первое издание, с автографом Кэрролла. Священная. Неприкосновенная. «Сто лет одиночества» Гарсиа Маркеса — напоминание, что бывает и хуже. «Бесконечная шутка» Дэвида Фостера Уоллеса — тысяча семьдесят девять страниц, самая толстая книга, которую я когда-либо носил с собой.
Я посмотрел на «Бесконечную шутку». Потом на контурный мир, который нужно было раскрасить. Потом снова на книгу.
— Прости, Дэвид, — прошептал я, беря книгу в лапы. — Ты писал о бесконечности. Теперь твоя книга спасёт конечность. Это... поэтично, думаю.
Я открыл книгу. Форзац был большим, плотным, идеально подходящим для палитры. Аккуратно, с болью в сердце (это была книга, святыня, сокровище), я вырвал форзац. Звук рвущейся бумаги прозвучал как выстрел в тишине контурного мира. Палитра готова.
Теперь мольберт. Я огляделся в поисках плоской вертикальной поверхности — контурные стены были нематериальны, контурные двери тоже. Взгляд упал на сундук: потрёпанный, старый, верный спутник из мира в мир. Крышка — широкая, плоская, прочная. Я опустошил его, поставил вертикально, опёр о контурную стену. Мольберт готов.
Теперь краски. На земле передо мной лежало: розовые зефирки, белые зефирки, золотисто-коричневый чай, чёрные чернила, оранжевый шёлк плаща, прозрачные конфеты Ясности. Цвета. Я растёр розовую зефирку на форзаце — получилась розовая паста. Белую — белая. Капнул чая — золотисто-коричневый растёкся по бумаге. Чернила дали чёрную кляксу. Оранжевую нить, оторванную от подола плаща, размочил в чае, выжал — и получил оранжевую краску. Смешал розовый с белым — нежный рассветный оттенок. Коричневый с чёрным — тёмный, цвет земли. Оранжевый с белым — персиковый, цвет кожи. Капля конфеты Ясности сделала всё прозрачнее, светлее, живее.
Не полный спектр, но достаточно.
Теперь кисть. Самое сложное — кисти у меня не было. Ни щетины, ни волос, ни перьев. Но была шерсть. Моя шерсть. Я посмотрел на свой хвост, потом на грудь с густой мягкой шерстью, потом снова на контурный мир, который нужно было раскрасить.
Художник вкладывает душу в творение. Буквально.
— Ладно, — пробормотал я. — Это будет больно.
Я схватил пучок шерсти на груди, зажмурился и дёрнул. Боль пронзила острая, жгучая, глаза наполнились слезами, уши прижались к голове. В лапе — пучок моей рыжей шерсти. Я тяжело дышал.
— Никогда. Больше. Не буду. Смеяться. Над депиляцией, — прошипел я сквозь зубы.
Нашёл тонкую палочку — обломок от маятника-трости (отломил кусочек, извинился перед ним). Привязал шерсть к концу нитью из плаща. Кисть получилась странной, неровной, но функциональной. Я обмакнул её в розовую краску, подвёл к мольберту. Коснулся. Розовый мазок появился на дереве.
Кисть работала.
Я встал, держа кисть в правой лапе, палитру-форзац в левой. Старый маятник-трость прислонил к мольберту — он начал тикать громче. Тик. Так. Тик. Так. Метроном. Отсчёт времени. Небо темнело, контурные звёзды начинали проявляться. Канун Рождества. Сколько времени до полуночи?
Я не знал. Но маятник знал. Торопись.
Я взял глубокий вдох и вспомнил самые первые слова. Слова Творения.
«В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою.»
Я не Бог. Но сегодня мне придётся им стать — на одну ночь, на семь дней, сжатых в часы. Я педант. Я библиотекарь. Я помню Библию наизусть. И если уж восстанавливать мир, то строго по порядку, по инструкции, дословно.
— День первый. «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет.»
Я обмакнул кисть в белую краску, смешанную с каплей конфеты Ясности, и нарисовал на мольберте простой круг — белый, сияющий, чистый. Первое, что создал Бог. Первое, что создаю я. Мазок за мазком круг заполнился цветом, засветился, засиял. Контурные линии вокруг меня вспыхнули: свет разлился по чертежу, заполняя пустоту, тьма отступила, линии стали чётче и живее.
— «И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы.» — Чёрная краска. Рядом с белым кругом — чёрный полукруг. Тьма. Свет и тьма, день и ночь, первое разделение. Контуры мира разделились: одна половина засияла, другая погрузилась в мягкую темноту. — «И назвал Бог свет днём, а тьму ночью. И был вечер, и было утро: день один.»
Маятник тикнул громче. ТИК. Один «день» завершён.
— День второй. «И сказал Бог: да будет твердь посреди воды, и да отделяет она воду от воды.» — Чёрный, разбавленный белым — серо-голубой. Сойдёт. Я нарисовал над белым кругом дугу. Небо. Твердь. Купол над землёй. Серо-голубая полоса протянулась от горизонта до горизонта. — «И создал Бог твердь, и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью. И стало так. И назвал Бог твердь небом. И был вечер, и было утро: день второй.»
ТАК. Два «дня». Маятник тикал быстрее — или мне казалось?
— День третий. «И сказал Бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так.» — Коричневая краска, золотисто-коричневая, цвет земли. Неровная линия горизонта. Контуры земли заполнились цветом, коричневый разлился по низу мира, образуя почву, камни, сушу. Потом серо-голубая между участками суши — море. — «И назвал Бог сушу землёю, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо.»
Зелень. Зелёного у меня нет. Коричневый, капелька чая, немного белого — зеленовато-коричневый. Не идеально, но узнаваемо. Точки, линии, штрихи на суше: трава, деревья, растения. Контуры ожили, покрылись цветом.
— «И была земля, и были деревья, и была трава. И был вечер, и было утро: день третий.»
ТИК. Три «дня». Руки начинали уставать, кисть из собственной шерсти была странной и неудобной — но работала.
— День четвёртый. «И сказал Бог: да будут светила на тверди небесной для отделения дня от ночи, и для знамений, и времен, и дней, и годов.» — Оранжевая, разбавленная белым. На небе — большой круг. Солнце. Оно засияло теплее, живее, чем просто белый свет. Рядом — маленький белый круг. Луна. Потом точки — десятки, сотни — звёзды усыпали твердь. — «И создал Бог два светила великие: светило большее, для управления днём, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды. И поставил их Бог на тверди небесной, чтобы светить на землю. И увидел Бог, что это хорошо. И был вечер, и было утро: день четвёртый.»
Я рисовал, рисовал, рисовал. Каждая звезда — мазок. Каждая точка — капля краски. Рука дрожала, кисть скользила, но я не останавливался. ТАК. Четыре «дня». Маятник тикал всё громче. Полночь приближалась.
— День пятый. «И сказал Бог: да произведет вода пресмыкающихся, душу живую; и птицы да полетят над землею, по тверди небесной.» — Силуэты рыб в воде: изогнутые линии, плавники, хвосты. Серебристый — белый с каплей чёрного. Силуэты птиц в небе: крылья, клювы. Коричневый. — «И сотворил Бог рыб больших и всякую душу животных пресмыкающихся, и всякую птицу пернатую по роду её. И увидел Бог, что это хорошо.»
Контуры ожили. Рыбы заплавали, птицы полетели. Я не останавливался.
— «И благословил их Бог, говоря: плодитесь и размножайтесь. И был вечер, и было утро: день пятый.»
ТИК. Пять «дней». Рука горела. Кисть начала терять шерсть — несколько волосков упали на палитру. Я не обратил внимания.
— День шестой. «И сказал Бог: да произведет земля душу живую по роду её, скотов, и гадов, и зверей земных по роду их. И стало так.» — Силуэты: четвероногие, рогатые, копытные, клыкастые. Коричневый, чёрный, белый — смешивал, мазал, создавал. Олени. Медведи. Волки. Лисы (конечно, лисы). Животные оживали, бегали по нарисованной земле.
— «И создал Бог зверей земных по роду их, и скот по роду его, и всех гадов земных по роду их. И увидел Бог, что это хорошо.»
Кисть дрожала в лапе. Шерсть осыпалась быстрее — ещё несколько волосков упали на палитру. Маятник бил всё громче. ТИК-ТАК! ТИК-ТАК! Полночь приближалась. Последнее творение. Венец.
Я произнёс слова, голос дрожал от усталости и решимости:
— «И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему.»
Самое сложное. Самое важное. Человек. Я обмакнул кисть в персиковую краску — оранжевый с белым, тщательно смешанные. Рука тряслась, но держалась твёрдо. Голова — мазок за мазком, круг, черты лица. Туловище — плечи, грудь, живот. Руки — две линии, раздваивающиеся на пальцы. Ноги — опора, основа, связь с землёй.
— «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его.»
Фигура ожила. Мужчина. Первый человек. Контур заполнился цветом, стал материальным, реальным. Но не всё.
— «Мужчину и женщину сотворил их.»
Краски оставалось мало — почти вся палитра исчерпана. Но достаточно. Для одной фигуры. Последней. Я подвёл кисть к мольберту. Рядом с мужчиной начал рисовать вторую фигуру. Голова — круг, черты лица: нос, глаза, рот...
Кисть дрогнула. Шерсть начала осыпаться быстрее — волосок за волоском, пыль на палитре.
— Нет, — прошептал я, уши прижались. — Не сейчас. Пожалуйста. Ещё немного.
Туловище. Плечи, грудь... Кисть крошилась. Шерсть превращалась в пепел прямо в моей лапе — тёплая, рыжая, моя, она отдавала последнее, что могла дать. Одна рука, линия, пальцы...
Маятник ревел. ТИК-ТАК-ТИК-ТАК-ТИК-ТАК!!!
Полночь. Секунды. Мгновения. Вторая рука. Начал мазок —
Кисть рассыпалась.
Просто рассыпалась. Шерсть превратилась в пыль, осыпалась сквозь пальцы как песок. Палочка выскользнула из лапы, упала на землю с глухим стуком. Кисти больше не было.
А фигура...
Незавершённая фигура. Женщина с одной рукой — без второй, без ног, без завершения. Наполовину нарисованная, наполовину концептуальная. Застыла на мольберте.
Я стоял, глядя на пустую лапу, на пыль, которая была кистью, на незавершённую фигуру, на мир, который был почти спасён. Почти. Но не до конца.
Маятник дал последний удар. ТИК. И остановился.
Тишина. Абсолютная тишина. Полночь наступила. Рождество началось. А мир всё ещё был незавершён. День шестой не окончен. Венец творения не создан. Человечество неполно.
Я опустился на колени, всё ещё держа пустую лапу перед собой, глядя на пыль, которая осыпалась на контурную землю.
— Я не успел, — прошептал я, и голос сорвался. — Я... я не успел.
Хвост безвольно лёг на землю. Уши опустились. Усы поникли. Вокруг меня контурный мир замер — ни звука, ни движения. Ожидание. Схлопнется ли мир в точку? Придёт ли Большой Взрыв? Или...
Я поднял голову и посмотрел на мольберт. На картину, которую создал. Свет и тьма. Небо. Земля и море. Растения. Звёзды. Рыбы и птицы. Животные. Мужчина. И незавершённая женщина. Почти весь мир. Почти всё творение. Почти.
В этой тишине, в этом ожидании, в этой незавершённости...
Я поднял блокнот, готовый к следующей загадке и преодолению новых неприятностей.
Скрудж поднялся. Вокруг него вспыхнули последние символы — римские цифры, светящиеся круги, стрелки часов, складывающиеся в слова:
«Золотые зубы в ряд,
Крутятся, но не едят.
Время двигают вперёд,
В Судный День конец придёт.»
Я записал, уши встали торчком:
— Шестерёнки. Золотые шестерёнки Судного Дня.
— Да, — Скрудж кивнул. Под загадкой появилось последнее указание:
«Ищи там, где время тикает по кругу.»
Я закрыл блокнот, убирая его в карман. Хвост подёргивался — не от волнения, от чего-то другого. Предчувствия.
— Где время тикает по кругу, — повторил я. — Циклично. По замкнутому пути.
— Да, — Скрудж посмотрел на меня долгим взглядом. — Но будьте осторожны. Это место... другое. Опаснее предыдущих. Время там не просто движется. Оно считает. Отсчитывает. Тикает концу.
Я поправил монокль, нос дёрнулся:
— К какому концу?
— К Судному Дню, — Скрудж произнёс это тихо, почти шёпотом. — К моменту, когда все часы остановятся. Когда время кончится. Шестерёнки названы так неспроста. Они отсчитывают последние мгновения этого мира.
Тишина.
Я сжал трость-маятник (старую) в левой лапе, новый маятник держал в правой. Оба были тёплыми, живыми почти.
— Тогда мне лучше поторопиться, — сказал я. — Чем меньше времени до конца, тем важнее его спасти.
Скрудж почти улыбнулся — первая настоящая улыбка за всё наше знакомство:
И потом — дальше. К другим мирам. К другим разломам.
К финалу.
Я шагнул в ночь (или день, или что там было за дверью — в Мире Циклического Времени это всё ещё было загадкой).
* * *
Я вернулся к берегу Моря Времени.
Волны всё ещё текли — приливы и отливы, ускорение и замедление, туда-сюда, сюда-туда. Но теперь я понимал их ритм. Чувствовал. Два маятника в моих лапах резонировали с морем, настраивались на его частоту.
Я стоял на песке (который мерцал странно, переливаясь оттенками времени) и смотрел вдаль.
Море простиралось до горизонта.
Но теперь, в центре, там, где раньше был пустой горизонт, я видел что-то.
Острова.
Нет, не острова.
Шестерёнки.
Огромные золотые шестерёнки торчали из воды как скалы. Десятки их. Может, сотни. Разного размера — от маленьких (с карету) до гигантских (с дом). Все золотые, все зубчатые, все вращающиеся.
Медленно. Размеренно. Тикая.
Одни вращались по часовой стрелке. Другие — против.
И я понял, как добраться до центра.
Нужно было прыгать. С шестерёнки на шестерёнку. Как по ступенькам. Как по мосту из вращающихся островов.
Я взмахнул новым маятником — море подчинилось, расступилось, образуя путь к первой шестерёнке.
Шагнул в воду.
Время обхватило лапы, но не тянуло, не сопротивлялось. Я управлял им. Носитель маятников. Властелин этого моря.
Дошёл до первой шестерёнки, запрыгнул на неё.
Золотой металл под лапами был тёплым, шершавым, живым почти. Шестерёнка вращалась медленно — по часовой стрелке.
И мир вокруг меня дёрнулся.
* * *
Я стоял на шестерёнке.
Но рядом со мной, на соседней шестерёнке (которая вращалась быстрее), стоял я.
Другой я.
Моложе. Лет на десять моложе, может. Шерсть чуть рыжее, уши чуть острее, хвост чуть пушистее. Глаза — ярче, любопытнее.
Он смотрел на меня и улыбался:
— Ты постарел, — сказал молодой-я. — Но монокль всё ещё носишь. И плащ. Хорошо.
Я моргнул:
— Ты...
— Ты, — он кивнул. — Десять лет назад. Или вперёд. Зависит от направления вращения.
Шестерёнка подо мной сделала полный оборот — 360 градусов.
И я почувствовал, как что-то ушло.
Год. Один год моей жизни. Потерян. Стёрт. Шестерёнка, вращающаяся по часовой, забрала его.
Молодой-я исчез.
Я стоял один, тяжело дыша, уши прижались.
Один оборот — один год.
Скрудж не предупредил. Или предупредил, но я не понял.
Шестерёнки не просто вращались. Они считали. Отсчитывали жизнь.
По часовой — минус год.
Против часовой — плюс год.
Я посмотрел вперёд. Путь к центру лежал через десятки шестерёнок. Одни по часовой, другие против. Нужно было балансировать. Выбирать. Терять годы на одних, получать на других.
Хвост подёргивался от неопределённости.
Но выбора не было.
Я прыгнул на следующую шестерёнку.
* * *
Она вращалась против часовой.
Мир вспыхнул.
Я постарел. Мгновенно. Год добавился к моему возрасту. Спина чуть согнулась. Шерсть чуть поседела. Дыхание стало чуть тяжелее.
И рядом, на другой шестерёнке, стоял я.
Старше. Лет на двадцать старше. Седой. Усталый. Опирающийся на трость сильнее, чем нужно.
Он смотрел на меня с грустью:
— Ты ещё молод, — сказал старый-я. — Наслаждайся. Пока можешь.
— Я... — начал я.
Шестерёнка завершила оборот.
Старый-я исчез.
Я прыгнул дальше.
* * *
Следующая шестерёнка. По часовой. Минус год.
Я стал моложе. Энергичнее. Хвост выше, уши острее.
Молодой-я появился снова:
— Впереди ещё столько времени!
Исчез.
Следующая. Против часовой. Плюс год.
Постарел. Устал. Шерсть поседела чуть больше.
Старый-я:
— Времени так мало...
Исчез.
Ещё шестерёнка. И ещё. И ещё.
Я прыгал с острова на остров, терял годы и получал их обратно, видел себя молодым и старым, полным сил и изможденным.
Туда-сюда. Сюда-туда.
Как маятник. Как волны. Как сама жизнь.
Молодость и старость. Начало и конец. Энергия и усталость.
Всё качается. Всё вращается. Всё тикает.
И с каждым прыжком я видел себя. Разного. Множество версий, множество возрастов.
«Нас всегда было двое,» — вспомнились слова из песни, которую я когда-то где-то слышал.
Но версии исчезали. Одна за другой. Растворялись после каждого оборота.
Молодой я. Старый я. Средний я. Совсем юный я. Древний я.
Все исчезали.
«А теперь только я.»
Я прыгнул на последнюю шестерёнку — огромную, центральную, вращающуюся медленнее всех остальных.
И остался один.
На берегу золотого острова, окружённого морем времени.
Впереди, в центре шестерёнки, стоял человек.
* * *
Высокий, худощавый, в викторианском костюме. Волосы тёмные, зачёсанные назад. Лицо умное, задумчивое, с лёгкой улыбкой. Глаза — серые, глубокие, видящие слишком многое.
В руках он держал книгу. Не простую. «Алиса в Стране Чудес». Первое издание. С иллюстрациями Тенниела.
Он поднял голову, увидел меня, улыбнулся шире:
— Реджинальд Фоксворт Третий. Библиотекарь. Путешественник между мирами. Носитель двух маятников. — Голос был мягким, но сильным с английский акцентом. — Добро пожаловать.
Я остановился, уши встали торчком. Хвост замер.
— Вы... — начал я, но уже знал. — Льюис Кэрролл.
— Льюис Кэрролл, — он кивнул. — Чарльз Лютвидж Доджсон, если точнее. Математик. Писатель. Фотограф. — Пауза. — И само Время.
Он закрыл книгу, положил на золотую поверхность шестерёнки.
— Точнее, я — Время этого мира. Я пишу истории о времени. О том, как оно течёт неправильно, закручивается, останавливается, ускоряется. О Белом Кролике, который вечно опаздывает. О Безумном Шляпнике, с которым Время поссорилось. О девочке, которая падает в нору и обнаруживает, что время — относительно.
Он сделал шаг ближе:
— Вы прочли мою книгу. Вы и закладка цитировали её. «У нас всегда время пить чай.» Помните?
Я кивнул, нос дёрнулся:
— Помню.
— Хорошо, — Кэрролл улыбнулся. — Тогда вы понимаете, что время — не враг. Время — это возможность. Каждая секунда, каждая минута, каждый час — возможность прожить, прочесть, понять что-то новое.
Он повернулся, и я увидел, что позади него лежит предмет.
Блок золотых шестерёнок.
Размером с большую книгу. Может, чуть больше. Сложный механизм из десятков шестерёнок, сцепленных друг с другом, образующих единое целое. Золото сияло, металл был тёплым, живым. Сердце часов. Механизм Судного Дня.
Я сделал шаг вперёд:
— Мне нужны эти шестерёнки.
— Знаю, — Кэрролл кивнул. — Чтобы починить часы. Чтобы закрыть разлом. Чтобы спасти этот мир от Пожирателя Слов. Благородная цель.
Он присел на корточки, коснулся шестерёнок:
— Но всё имеет цену. Особенно в Мире Циклического Времени, где каждая секунда на счету. Вы прошли через шестерёнки-острова. Потеряли годы, получили их обратно. Балансировали на грани молодости и старости. Видели себя разным.
Он поднял голову, посмотрел на меня:
— Что вы готовы отдать за шестерёнки Судного Дня?
Тишина.
Вокруг тикало. Море шумело. Шестерёнки вращались. Время текло.
Я думал.
Что я могу отдать?
Воспоминание? Нет. Я только что вернул одно, отдавать другое — слишком больно и банально.
Имя? Нет. Реджинальд Фоксворт Третий — это не просто имя. Это личность, история, достоинство.
Годы жизни? Сколько? Десять? Пятьдесят? Столетие?
Монокль? Чайник? Зефирки?
Что достаточно ценно, чтобы купить последнюю часть механизма, который спасёт мир?
И тут меня осенило.
Я усмехнулся. Усы подёрнулись от хитрости, которая была бы достойна самого лиса.
— Один день, — сказал я.
Кэрролл нахмурился:
— Один день? Из всей вашей жизни? Это... мало.
— Не просто день, — я поправил монокль, хвост выпрямился. — Один конкретный день. День, когда я умру.
Тишина стала абсолютной.
Кэрролл смотрел на меня долго. Потом медленно кивнул:
— Умно. Очень умно. — Он встал. — Вы отдаёте последний день своей жизни. День смерти. День, когда ваша история должна закончиться.
— Да, — подтвердил я.
— Вы понимаете последствия?
— Да, — я сделал глубокий вдох. — Без последнего дня... я никогда не умру. Буду жить вечно. Без конца. Без финала. Без покоя.
Кэрролл подошёл ближе, заглянул мне в глаза:
— Вечность, мистер Фоксворт. Не метафора. Не преувеличение. Вечность. Вы будете жить, пока существует время. А время существует, пока существует вселенная. Вы видели Эбенезера Скруджа. Видели, что делает с человеком невозможность умереть. Вы уверены?
Я думал о Скрудже.О его проклятье. О его изможденности. О голоде без еды. О жажде без воды. Об усталости без сна.
Но я думал и о другом.
О книгах, которые ещё не прочитаны. О мирах, которые ещё не спасены. О словах, которые ещё не написаны.
«Больше времени для чтения,» — подумал я с усмешкой.
А еще я думал о друзьях. О тех, кто верил в меня. О… Морриган.
— Уверен, — сказал я твёрдо.
Кэрролл молчал. Потом протянул руку:
— Тогда отдайте. День смерти. Последнюю страницу вашей истории. Финал, который никогда не будет написан.
Я взял его руку.
И почувствовал, как что-то ушло.
Не больно. Не страшно. Просто... пусто. Словно кто-то вырезал последнюю главу из книги моей жизни. Оставил обрыв. Незаконченность.
Я отпустил руку Кэрролла, почувствовав, как тяжесть лет уходит из моего, отныне, вечно молодого организма.
Он кивнул:
— Сделано. Вы больше никогда не умрёте, Реджинальд Фоксворт Третий. Поздравляю. Или соболезную. Не уверен, что правильнее.
Он наклонился, поднял блок золотых шестерёнок, протянул мне:
— Ваша плата принята. Шестерёнки Судного Дня — ваши. Чините часы. Закрывайте разлом. Спасайте мир.
Я взял блок. Тяжёлый, тёплый, живой. Шестерёнки тихо тикали в моих лапах, отсчитывая время, которое теперь было бесконечным для меня.
— Спасибо, — сказал я.
— Не благодарите, — Кэрролл покачал головой. — Вы заплатили. Честно. Хитро, но честно. — Он усмехнулся. — Вы и правда лис. В лучшем смысле этого слова.
Он поднял книгу — «Алису» — раскрыл на случайной странице, прочёл вслух:
«— Не могу поверить! — сказала Алиса.
— Не можешь? — переспросила Королева с жалостью. — Попробуй ещё раз: сделай глубокий вдох и закрой глаза.
— Нет, это бесполезно, — сказала Алиса. — Нельзя поверить в невозможное.
— Просто у тебя мало опыта, — заметила Королева. — В твоём возрасте я уделяла этому полчаса каждый день! Иногда я успевала поверить в шесть невозможных вещей до завтрака!»
Он закрыл книгу, посмотрел на меня:
— Вы только что сделали невозможное, мистер Фоксворт. Отдали смерть, чтобы спасти жизнь. Купили вечность, чтобы починить время. — Он кивнул с уважением. — Идите. Часы ждут. Скрудж ждёт. Мир ждёт. Пожиратель Слов не ждёт.
Я кивнул, хвост выпрямился.
Повернулся, держа блок шестерёнок в одной лапе, оба маятника в другой.
И пошёл обратно.
По шестерёнкам-островам. Прыгая, балансируя, теряя и получая годы (которые теперь были бесконечны).
Молодой-я и старый-я больше не появлялись.
Я был один.
«А теперь только я.»
Навсегда.
* * *
Я вернулся в башню с последней частью.
Скрудж стоял у сломанных часов, в той же позе, застывший во времени.
Он поднял голову, когда я вошёл. Увидел блок шестерёнок. Увидел моё лицо.
— Нашли, — сказал он. Не вопрос. Утверждение.
— Нашёл, — я положил блок на пол рядом с другими частями. Стрелки. Маятник. Шестерёнки. Всё собрано.
Скрудж посмотрел на меня долго:
— Что вы отдали?
Я усмехнулся устало, уши опустились:
— День. Последний день. День, когда должен был умереть.
Скрудж побледнел (ещё больше, что казалось невозможным):
— Вы... вы отдали смерть?
— Да.
— Значит, теперь вы...
— Буду жить вечно, — закончил я. — Как вы. Но по другой причине. Вы прокляты. Заперты в одной точке, без возможности что-то делать. Я просто... заплатил, но я свободен во всём.
Скрудж молчал. Потом тихо произнёс:
— Прости.
— Не надо, — я покачал головой. — Я выбрал. Осознанно. — Хвост подёргивался. — Больше времени для книг, приключений. Единственное проклятье моего бессмертия — я не буду стареть, пока стареют мои близкие и друзья. Но я и так живу дольше, чем большинство посетителей моей библиотеки.
Скрудж грустно улыбнулся.
Он посмотрел на три части, лежащие на полу. Потом на сломанные часы над нами.
— Пора, — сказал он.
— Пора, — согласился я. — Чиним?
— Не вы, — Скрудж покачал головой. — Я.
Я нахмурился, усы подёрнулись:
— Что?
Скрудж шагнул к центру зала. Встал под часами, там, где когда-то был маятник, там, где зиял разлом.
— Я сломал эти часы, — сказал он тихо. — Я убил Настоящее. Я разрушил время этого мира. Моя вина. Моя ошибка. Моё... преступление.
Он поднял руки, раскинул их в стороны:
— И теперь я исправлю. Единственным способом, который у меня есть.
Символы вспыхнули вокруг него — ярче, чем когда-либо. Римские цифры, стрелки часов, шестерёнки, пружины — всё закружилось, завертелось, образуя вихрь света.
— Я стану часами, — произнёс Скрудж, и голос его зазвучал эхом. — Я буду механизмом. Я буду Настоящим, которое убил. Я отсчитаю время, которое сломал. Пусть и на время, пока вы победите Пожирателя Слов, но сколько времени вам на это понадобится?
И началась трансформация.
* * *
Тело Скруджа изменилось.
Кожа затвердела, потемнела, стала металлической. Бронза, медь, сталь — разные оттенки, разные текстуры. Руки вытянулись, пальцы срослись, превратились в стрелки — длинные, острые, безжалостно точные.
Ноги погрузились в пол, стали опорами, колоннами, держащими весь механизм.
Грудь раскрылась, обнажая внутренности — не органы, а шестерёнки. Десятки, сотни шестерёнок, вращающихся, сцепленных, тикающих. Сердце стало осью, центром, от которого всё зависело.
Голова откинулась назад, волосы превратились в римские цифры, вырастающие из черепа как корона. Глаза стали циферблатами, показывающими время — разное время, множество времён одновременно.
Рот открылся, и из него вырвался звук:
ТИК. ТАК. ТИК. ТАК.
Скрудж стал Часами.
Живыми Часами. Огромными, сложными, бьющимися.
И три части на полу ожили.
Стрелки взлетели, притянутые невидимой силой. Впились в руки-стрелки Скруджа, слились с ними, стали одним целым. Бронзовая и медная стрелки заняли свои места.
Маятник взлетел следом. Подвесился к оси-сердцу, начал качаться. Туда-сюда, сюда-туда. Медленно, размеренно. Золотой грузик сверкал при каждом взмахе.
Блок шестерёнок Судного Дня поднялся последним. Развернулся в воздухе, засветился. И встроился в грудь Скруджа-Часов. Золотые зубья сцепились с бронзовыми и медными, образуя единый, сложный, невероятный механизм.
ТИК. ТАК. ТИК. ТАК.
Часы пошли. Время вернулось.
* * *
Я стоял, не в силах пошевелиться, уставившись на трансформацию.
Скрудж больше не был человеком. Он был Часами. Механизмом высотой с двухэтажный дом. Шестерёнки вращались в его груди. Стрелки двигались по окружности головы. Маятник качался в центре торса.
И он был живым.
Глаза-циферблаты смотрели на меня. Узнавали.
Рот-механизм открылся, и голос прозвучал — эхом, многослойно, словно говорило само Время:
— Идите, ТИК, библиотекарь, ТАК, спасайте, ТИК, другие миры, ТАК, я, ТИК, буду здесь, ТАК, отсчитывать, ТИК, держать, ТАК, Настоящее, ТИК, пока, ТАК, вы не вернётесь…
Хаос прекратился. Люди перестали мчаться или застывать. Они просто шли. Нормально. Линейно. Время текло правильно — вперёд, секунда за секундой, минута за минутой.
Здания перестали мерцать. Фонтан на площади бил водой, которая падала вниз, как и должна. Птицы летали с обычной скоростью.
Небо стало одним цветом — вечерним, золотисто-синим, красивым.
Мир Циклического Времени исцелился, становясь обычным миром.
Разлом закрыт.
Третий мир спасён.
Я стоял на площади, глядя на Спиральную Башню. Изнутри доносилось тиканье. Мерное, спокойное. Скрудж-Часы работали.
Отсчитывали Настоящее.
Держали время.
Пока я буду спасать остальные миры.
Хвост подёргивался от усталости и облегчения одновременно.
Я достал Книгу Будущих Подвигов. Открыл на карте.
Третья точка — «Мир Циклического Времени» — светилась ярко-зелёным.
Выполнено.
Четвёртая точка пульсировала красным: [ДАННЫЕ УДАЛЕНЫ]
Пятая точка мигала тревожно, надпись менялась: «Координаты недоступны. Критическое истончение.»
Под картой появилась новая запись:
«Три из пяти разломов залатаны. Два остались. Пожиратель Слов усиливается. Время на исходе. Спеши.»
Я закрыл книгу.
Усы подёрнулись от решимости. Уши встали торчком.
Впереди — ещё два мира. Ещё два разлома. И где-то там, в конце пути — Дух Прошлого Рождества. Существо, которое крадёт слова, чтобы спасти брата.
Трагедия, которую нужно остановить. Или исцелить. Или понять.
Портал открылся передо мной — спиральный, вращающийся, ведущий в неизвестность.
Я шагнул вперёд, держа старый маятник как посох.
Библиотекарь, который отдал смерть.
Лис, который будет жить вечно.
Герой, который спасает слова.
Мир закрутился, время сжалось, реальность дёрнулась — и я оказался где-то ещё.
Скрудж произнёс вторую загадку, и слова материализовались в воздухе светящимися символами:
«Туда-сюда, сюда-туда,
Качается всегда.
Отсчитывает ход времён,
Но сам застыл, как сон.»
Я записал в блокнот, нос дёрнулся от концентрации:
— Маятник. Очевидно.
— Очевидно, — согласился Скрудж. Под загадкой появилась новая строка:
«Ищи там, где время идёт волнами, туда-сюда.»
Я нахмурился:
— Волнами? Как море?
— В Мире Циклического Времени, — Скрудж развёл руками, — всё возможно буквально. Ищите место, где время движется как волны. Приливы и отливы. Туда и обратно.
Я кивнул, убирая блокнот:
— Понял. Вернусь с маятником.
Хвост уверенно выпрямился. Уши встали торчком.
Я направился к двери.
* * *
Найти «место, где время идёт волнами» оказалось проще, чем я ожидал.
Город кончился внезапно — последнее здание, последняя улица, и дальше начиналось... ничто.
Нет, не ничто.
Море.
Я стоял на краю, глядя на водную гладь, и не мог поверить глазам.
Море Времени.
Вода была... странной. Не совсем водой. Она переливалась всеми оттенками — от прозрачного до серебристого, от золотистого до чёрного. И двигалась она не как обычная вода. Она текла волнами.
Буквально волнами времени.
Прилив накатывал на берег — и всё вокруг ускорялось. Трава росла, цвела, увядала за секунды. Птица пролетала мимо со скоростью стрелы. Облака мчались по небу.
Отлив откатывался — и всё замедлялось. Трава замирала. Птица повисала в воздухе. Облака останавливались.
Туда-сюда. Сюда-туда.
Качается всегда.
Я присел на корточки у воды, рассматривая прибой. Усы подёргивались от любопытства. Нос улавливал запах — озон, соль, что-то металлическое, что-то древнее.
— Где время идёт волнами, — пробормотал я. — Вот оно. Но где маятник?
Я поднял голову, осматривая берег.
Море простиралось до горизонта. Берег был пустынным — песок (или то, что выглядело как песок, но мерцало странно), редкие камни, водоросли (или то, что выглядело как водоросли, но шевелилось даже без ветра).
И вдали, метрах в ста от берега — остров.
Маленький, скалистый, с одинокой конструкцией на вершине.
Я прищурился, рассматривая.
Конструкция выглядела как... арка? Нет, как качели. Огромные качели, сделанные из металла — две вертикальные стойки и перекладина между ними. И с перекладины свисал маятник.
Длинный металлический стержень с грузиком внизу. Он качался. Туда-сюда, сюда-туда. Медленно, размеренно. С каждым взмахом вода под ним ускорялась или замедлялась, создавая волны времени.
Я встал, опираясь на трость-маятник (старый, сломанный). Хвост подёргивался в предвкушении.
— Ладно. Нужно добраться до острова.
Я посмотрел на воду. Она выглядела... опасно. Если прикоснуться — что произойдёт? Время ускорится? Замедлится? Я постарею на столетие за секунду? Или застыну навечно?
Проверять не хотелось.
Но другого пути не было.
Я сделал глубокий вдох. Достал мешочек с зефирками, съел одну для храбрости.
— Интересно, есть ли у меня есть море времени решить проблему с Морем Времени?
Я поправил монокль. Одёрнул плащ. И шагнул в воду.
* * *
Холод.
Не физический. Темпоральный.
Вода Моря Времени обхватила лапы, и я почувствовал, как время вокруг меня дёргается. Секунды растягивались, сжимались, вращались спиралью.
Я сделал ещё шаг. Вода поднялась до колен.
Прилив накатил и мир взорвался скоростью.
Солнце метнулось по небу как падающая звезда. День сменился ночью, ночь рассветом, рассвет полднем — всё за секунду. Я мчался вперёд, хотя шёл медленно, время несло меня, тянуло, ускоряло до невозможности.
Уши прижались к голове от перегрузки. Хвост распушился от паники.
«Слишком быстро слишком быстро слишком быстро...»
Я попытался сделать ещё шаг, но ноги не слушались. Тело двигалось быстрее мыслей. Дыхание сбилось. Сердце колотилось.
Отлив откатил и всё остановилось.
Время застыло. Замерзло. Сковало меня как лёд.
Я не мог пошевелиться. Не мог дышать. Даже мысли замедлились до состояния патоки. Секунды тянулись часами.
«Не... могу...»
Прилив снова — ускорение. Мир размывается. Я падаю вперёд.
Отлив — застывание. Паралич. Ужас.
Туда-сюда. Сюда-туда.
Я не справлюсь. Я утону в этом проклятом море. Время сожрёт меня, разорвёт на куски, растянет и сожмёт до...
Трость.
Трость в моей лапе.
Я смотрел на неё сквозь замедленное время. Металлический стержень. Потемневшая бронза. Грузик на конце.
Маятник.
Старый маятник.
Сломанный маятник.
Маятник этих часов.
И меня осенило.
Эти часы управляли временем этого мира. Этот маятник был их частью. Даже сломанный, даже оторванный — он всё ещё был связан с временем здесь.
Прилив начал накатывать снова —
Я взмахнул тростью.
Не случайно. Осознанно. Вправо. По направлению волны.
И волна подчинилась.
Ускорение не просто накатило — оно понесло меня. Как попутный ветер. Как течение реки. Я не боролся с ним. Я использовал его.
Шаг вперёд стал прыжком. Прыжок стал полётом. Вода под лапами неслась, подталкивая, ускоряя.
Я летел к острову.
Отлив начал откатывать —
Я взмахнул тростью влево. Против движения.
И замедление смягчилось.
Не остановка. Не паралич. Просто... медленность. Управляемая, контролируемая. Я шёл сквозь густое время, но не застревал. Трость резала сопротивление, как нож масло.
Ещё шаг.
Прилив — взмах вправо — ускорение — лечу вперёд.
Отлив — взмах влево — замедление — держу позицию.
Туда-сюда. Сюда-туда.
Я танцевал со временем.
Маятник на острове качался, создавая волны. Старая трость-маятник в моей лапе отвечала, управляя ими. Два маятника, старый и новый, сломанный и целый, вели диалог через море.
«Ты создаёшь волны,» — говорил новый маятник.
«Я управляю ими,» — отвечала трость.
Хвост выпрямился, помогая балансировать. Уши встали торчком, улавливая ритм. Усы дрожали от напряжения, но я улыбался.
Это было... невероятно.
Я пересекал Море Времени, управляя его течением, используя сломанную часть часов как ключ к самому времени.
Шаг за шагом. Взмах за взмахом.
Наконец — твёрдая земля под лапами.
Я выбрался на берег острова, тяжело дыша. Шерсть была мокрой — не от воды, а от времени. Странное ощущение, липкое и холодное.
Но я добрался.
Я посмотрел на трость в лапе с новым уважением:
— Спасибо, старина. Без тебя я бы не справился.
Металл потеплел под моими пальцами. Может, воображение. А может, и нет.
Я сидел минуту, приходя в себя. Потом поднял голову.
Конструкция с маятником возвышалась передо мной. Близко. Всего несколько шагов.
Я встал, отряхиваясь. Поправил монокль (чудом не потерянный). Пошёл к маятнику.
И остановился.
Потому что у подножия конструкции стоял я.
* * *
Не отражение.
Не тень.
Я.
Реджинальд Фоксворт Третий. Двухметровый лис в викторианском костюме. Без плаща — плащ лежал на земле рядом. Без монокля. В лапах — пустая чайная коробка и пустая вазочка для зефира.
— Нет, — прошептал я, и хвост безвольно опустился. — Только не это.
Другой-я заговорил. Голос был моим, но моложе, более паническим:
— 12 октября 1873 года. Вторник. Утро. Я спустился на кухню. Открыл шкаф. И обнаружил...
Он поднял пустую чайную коробку.
— ...Что чай кончился.
Потом поднял пустую вазочку.
— ...И зефирки тоже.
Я стоял, не в силах пошевелиться. Уши прижались к голове. Усы дрожали.
— Это воспоминание, — сказал я вслух. — Я отдал его. Коллекционеру Моментов. Я больше не должен его помнить.
Другой-я покачал головой:
— Но ты помнишь. Ты всегда помнил. Ты просто не чувствовал. Не переживал. Коллекционер забрал боль, но не память. Эту травму ты никогда не сможешь забыть. А теперь...
Он сделал шаг ближе.
— ...А теперь Пожиратель Слов стёр барьер. Вернул боль. Вернул страх. Вернул это.
Воздух вокруг изменился.
И я оказался там.
На кухне. В своей библиотеке. 12 октября 1873 года.
Утренний свет струился через окно. Запах книг, пыли, старого дерева. Камин потрескивал. Всё было знакомым, уютным, домашним.
Кроме шкафа.
Открытого шкафа с пустой чайной коробкой и пустой вазочкой для зефира.
Я стоял перед ним, глядя на пустоту, и чувствовал, как поднимается паника.
«Как я мог забыть? Как я мог забыть?! КАК Я МОГ ЗАБЫТЬ КУПИТЬ ЧАЙ?!!»
Это была не просто неприятность. Это была катастрофа. Чай и зефирки были не роскошью. Они были необходимостью. Структурой дня. Утро начиналось с чая. День продолжался с чаем. Вечер заканчивался чаем. Чтение требовало зефирок. Размышления требовали зефирок. Существование требовало зефирок.
А теперь — ничего.
Пустота.
Я опустился на стул, держа голову в лапах.
«Это худший день моей жизни.»
И самое страшное — я знал, что это моя вина. Я забыл. Я не подготовился. Я подвёл сам себя.
«Что, если это повторится? Что, если я снова забуду? Что, если в следующий раз будет ещё хуже?»
Страх рос, заполняя всё пространство.
«Что, если...»
* * *
Видение дрогнуло.
Я моргнул, и кухня исчезла.
Я снова стоял на острове, у подножия конструкции с маятником. Другой-я всё ещё стоял передо мной, держа пустые ёмкости.
Но теперь я видел больше.
Вокруг него — вокруг меня — формировались другие сцены. Другие моменты.
Я, стоящий в магазине, покупающий чай. Огромное количество чая. Весь запас на месяц. На два. На три.
Я, проверяющий запасы зефира каждое утро. Дважды. Трижды.
Я, паникующий каждый раз, когда коробка становится полупустой.
Я, живущий в страхе повторения.
Полтора века.
Полтора века я позволял одному дню контролировать мою жизнь.
Я посмотрел на другого-себя:
— Ты боишься, что это повторится.
— Да, — ответил он просто.
— Ты боишься, что я снова забуду.
— Да.
— Ты боишься, что я снова подведу себя.
— Да.
Я сделал глубокий вдох. Хвост выпрямился. Усы перестали дрожать.
— Но я не забыл, — сказал я тихо. — Посмотри.
Я полез во внутренний карман плаща. Достал мешочек с зефирками. Полный. Розовые, пухлые, идеальные.
— Зефирки. Месячный запас. Купленные на Ярмарке Абсурда.
Достал бесконечный чайник Эрл Грея.
— Чай. Бесконечный. Подарок от Морриган.
Положил обе вещи на землю перед другим-собой.
— Я не забыл. Я подготовился. Я учился полтора века. Я всегда помню. Всегда проверяю. Всегда покупаю с запасом.
Другой-я смотрел на зефирки и чайник.
— Но что, если они кончатся? — прошептал он. — Что, если чайник сломается? Что, если зефирки закончатся? Что, если...
— Тогда я справлюсь, — оборвал я. — Потому что это был не конец света. Это был день без чая. Неприятный? Да. Ужасный? Да. Но не катастрофа.
Я присел на корточки перед ним:
— Ты знаешь, что я сделал в тот день? После того, как обнаружил пустой шкаф?
Он покачал головой.
— Я надел плащ. Вышел из дома. Пошёл в магазин. Купил чай и зефирки. Вернулся. Заварил чай. Съел зефирку. И продолжил жить.
Я улыбнулся:
— Это был худший день, потому что я позволил ему быть худшим. Потому что я раздул неприятность до катастрофы. Но на самом деле...
Я встал, протягивая лапу:
— ...На самом деле это был просто день. Плохой день. Один из тысяч. И он прошёл. Как проходят все дни.
Другой-я смотрел на мою лапу. Потом медленно протянул свою.
Наши лапы соприкоснулись.
И видение начало растворяться.
Кухня исчезла. Пустые ёмкости исчезли. Другой-я стал прозрачным, как дым.
— Спасибо, — прошептал он. — За то, что помнишь. За то, что учился. За то, что не забыл урок.
— Я не забуду, — пообещал я. — Но я больше не буду бояться.
Он улыбнулся — грустно, но с облегчением — и исчез совсем.
Я стоял один на острове.
Страх ушёл.
Воспоминание осталось, но боль исчезла.
Я повернулся к конструкции с маятником.
Он качался. Туда-сюда. Сюда-туда. Медленно, размеренно. Отсчитывая время, которое больше не пугало меня.
Я подошёл, взялся за стержень маятника.
Потянул.
Он поддался легко. Крепление наверху щёлкнуло, отпуская. Маятник соскользнул в мои лапы.
Тяжёлый. Холодный. Настоящий.
Новый маятник.
Я поднял его, рассматривая при свете, который стал ярче — будто мир одобрял.
Длинный металлический стержень из полированной стали. На конце — грузик в форме слезы, золотистый, тёплый даже на ощупь. Красивая работа. Безупречная.
И в момент, когда я снял его с крепления море вокруг острова замерло.
Волны остановились. Прилив застыл на полпути. Отлив завис в воздухе. Время перестало качаться.
Всё стало тихим.
Я посмотрел на новый маятник в правой лапе. Потом на старую трость-маятник в левой.
И понял.
Пока новый маятник был на месте — он управлял морем, создавая волны. Теперь, когда я снял его — власть перешла ко мне.
«Носитель маятника управляет временем.»
Я сделал осторожный шаг к воде. Она не двигалась. Застывшая гладь, зеркальная, идеально спокойная.
Взмахнул новым маятником вправо.
Море ожило.
Волна времени покатилась от острова к берегу, ускоряя всё на своём пути. Чайка пролетела за секунду от горизонта до горизонта. Облако промчалось по небу.
Взмахнул влево.
Волна откатилась. Время замедлилось, потекло вспять. Чайка вернулась. Облако отступило.
Я усмехнулся, усы подёрнулись от удовольствия:
— Вот это да.
Я стоял на острове, держа в каждой лапе по маятнику — старый и новый — и чувствовал, как время этого мира слушается меня.
Пора возвращаться.
Я шагнул в воду.
На этот раз море не сопротивлялось. Оно подчинялось.
Я шёл по поверхности, и время под моими лапами текло так, как я хотел. Взмах — ускорение, несёт вперёд. Взмах — замедление, даёт отдохнуть. Никакой борьбы. Никакого сопротивления.
Я управлял морем.
Через несколько минут я стоял на берегу, держа оба маятника.
Посмотрел на новый — блестящий, совершенный.
Посмотрел на старый — потемневший, сломанный, но верный.
— Спасибо вам обоим, — сказал я тихо.
И направился обратно в башню.
* * *
Я вернулся в башню на закате.
Или на рассвете.
Или в полдень.
В Мире Циклического Времени было всё ещё трудно сказать наверняка.
Скрудж ждал у сломанных часов, в той же позе. Он поднял голову, когда я вошёл:
— Нашли?
Я кивнул, протягивая новый маятник. Металл сверкал в тусклом свете башни.
— Нашёл.
Скрудж взял маятник, и тот вспыхнул тёплым золотым светом. Символы закружились вокруг — римские цифры, стрелки часов, светящиеся круги.
— Хорошо, — сказал он тихо. — Это правильный маятник. Вторая часть собрана.
Он положил маятник на пол рядом со стрелками.
Три предмета. Стрелки лежали рядом — бронзовая и медная, слабо светящиеся. Маятник рядом — стальной стержень с золотым грузиком, излучающий тепло.
Скрудж посмотрел на меня:
— Что случилось там? На острове?
Я опустился на обломок шестерёнки, усталый. Хвост обвился вокруг лап. Уши опустились.
— Встретил старый страх, — ответил я просто. — Воспоминание, которое я отдал давно. Оно вернулось. Пожиратель Слов... он становится сильнее, да?
Скрудж кивнул медленно:
— Да. Чем больше слов он крадёт, тем сильнее становится. Барьеры рушатся. Даже те, что были созданы магией.
— Я понял, — я достал мешочек с зефирками, съел одну. На этот раз Скрудж не отвернулся. Просто смотрел. — Но я справился. Принял воспоминание. Отпустил страх.
— Это... хорошо, — Скрудж произнёс это так, будто не был уверен, что такое возможно. — Отпустить страх. Трудная вещь.
— Очень трудная, — согласился я. — Но необходимая.
Мы сидели в тишине. Часы возвышались над нами, всё ещё сломанные, всё ещё молчаливые.
Наконец Скрудж поднялся:
— Осталась одна часть. Блок золотых шестерёнок Судного Дня. Самая важная. Сердце часов.
Я поднял блокнот, готовый к следующей загадке и преодолению новых неприятностей.
Я понял это сразу, как только начал внимательно рассматривать механизм. Шестерёнки, застывшие в неподвижности. Цепи, провисшие как мёртвые змеи. Пружины, лопнувшие и скрученные. И в самом центре, там, где все части сходились к главной оси, где должен был находиться механизм баланса —
Дыра.
Не физическая. Метафизическая. Разрыв в ткани реальности размером с кулак, сквозь который сочилось... ничто. Пустота. Тишина настолько абсолютная, что она почти звучала.
Я подошёл ближе, опираясь на маятник-трость. Металл стучал по каменному полу — тук, тук, тук — размеренно, успокаивающе.
Нос дёргался, улавливая запахи. Пыль. Металл. Время — да, время пахло, странно, но факт. Пахло как старые книги, смешанные с чем-то электрическим, озоном перед грозой.
Уши встали торчком, улавливая звуки. Тишина была не абсолютной — где-то далеко тикало. Слабо, еле слышно, но тикало. Как сердцебиение умирающего мира.
Я присел на корточки перед разломом, вглядываясь в пустоту.
И увидел движение.
Внутри часового механизма, за шестерёнками, в тени —
Фигура.
Человек.
Хвост невольно распушился от тревоги.
— Кто здесь? — позвал я, и голос эхом прокатился по залу.
Тишина.
Потом — шорох. Скрип. Звук шагов по металлу.
И из тени между шестерёнками вышел старик.
Высокий, худой, словно скелет. Одежда — викторианский костюм, когда-то дорогой, теперь потрёпанный, выцветший. Волосы седые, длинные, спутанные. Лицо изможденное, с глубокими морщинами, впалыми щеками. Глаза...
Глаза были страшными.
Пустыми. Усталыми. Глазами человека, который не спал столетие и знает, что никогда не уснёт.
— Вы... — начал я.
— Эбенезер Скрудж, — представился, поклонившись, старик голосом, который звучал как скрип ржавых петель. — Стерегущий Часов. Проклятый. Узник. — Он посмотрел на меня долгим взглядом. — А вы — лис. Библиотекарь. Путешественник между мирами. Реджинальд Фоксворт Третий, если я не ошибаюсь.
Уши дрогнули от удивления:
— Откуда вы...
— Я вижу время, — Скрудж сделал жест рукой, и в воздухе вспыхнули светящиеся символы — римские цифры, стрелки часов, вращающиеся круги. Слова материализовались в виде светящихся знаков, парящих вокруг него. — Я вижу всё, что было, что есть, что будет. Проклятие Духа Будущего Рождества. Я знаю, кто вы. Знаю, зачем пришли. Знаю, что вы хотите закрыть разлом.
Он шагнул ближе, и я увидел его лучше при свете символов.
Изможденность была не просто от возраста. Это было истощение абсолютное. Кожа натянута на кости, глаза ввалились, руки дрожат. Губы потрескались. Человек, который умирает от голода, жажды, усталости — но не может умереть.
— Не могу, — оборвал Скрудж. Вокруг него вспыхнули новые символы — кубок, разбивающийся на осколки, хлеб, превращающийся в пыль, кровать, объятая пламенем. — Часть проклятия. Я не могу есть. Не могу пить. Не могу спать. Только существовать. Вечно. В этой точке времени. В этой башне. Никогда не насыщаясь. Никогда не утоляя жажду. Никогда не отдыхая.
Он засмеялся — звук был ужасен, как треск ломающихся костей.
— Справедливое наказание, не правда ли? За то, что я сделал.
Я медленно встал, хвост опустился:
— Что вы сделали?
Скрудж посмотрел на сломанные часы. Символы вокруг него погасли. Он протянул руку, коснулся замершей шестерёнки.
— Я убил Рождество, — сказал он тихо.
И начал рассказывать.
* * *
Слова Скруджа превращались в образы.
Светящиеся стрелки часов появлялись в воздухе, формируя сцены. Римские цифры складывались в фигуры. Время материализовалось, показывая прошлое.
Я смотрел, завороженный, уши прижались к голове от напряжения.
— Это было много лет назад, — начал Скрудж. — Я был другим. Скупым. Жестоким. Одиноким. Вы знаете историю — все знают историю. Диккенс написал о ней книгу.
В воздухе появилась фигура — силуэт скряги, согнутого над конторскими книгами.
— В ночь перед Рождеством ко мне пришли Три Духа. — Вокруг фигуры материализовались три силуэта — один светлый, один яркий, один тёмный. — Дух Прошлого Рождества. Дух Настоящего Рождества. Дух Будущего Рождества. Они показали мне моё прошлое, моё настоящее, моё будущее. Показали, каким я стал. Каким стану, если не изменюсь.
Силуэты вращались вокруг скряги, показывая сцены — детство, одиночество, смерть.
— Диккенс написал, что я изменился, — голос Скруджа стал горьким. — Что я проснулся утром новым человеком. Добрым. Щедрым. Что я понял урок и исправился.
Он засмеялся снова — звук был полон боли.
— Ложь. Красивая ложь. Правда... правда была страшнее.
Сцена изменилась.
Силуэт скряги стоял перед часами — такими же, как в этой башне. Огромными, механическими, тикающими. Три Духа окружали его. Часы показывали без пяти полночь.
— Они пришли слишком поздно, — прошептал Скрудж. — Я был слишком сломлен. Слишком напуган. Я не понял урока. Я понял только одно — что меня судят. Что меня осуждают. Что меня хотят изменить насильно.
И я... я взбунтовался.
Силуэт схватил что-то тяжёлое — кочергу, лом.
— Дух Настоящего стоял ближе всех к часам. Добрый. Яркий. Смеющийся. Он протягивал руку, приглашая меня к празднику, к теплу, к жизни. — Скрудж закрыл глаза. — А я ударил по часам.
БОМ.
Символы в воздухе вспыхнули ярко-красным.
Силуэт замахнулся. Ударил часы.
Часы разлетелись.
Шестерёнки полетели в стороны. Стрелки сорвались. Маятник упал. И в последний удар полуночи, когда должно было наступить Рождество.
Дух Настоящего Рождества исчез.
Просто исчез. Растворился. Погас как свеча.
— Часы были его жизнью, — Скрудж открыл глаза, и в них были слёзы. — Часы отсчитывали время до Рождества. Настоящий момент. Здесь и сейчас. Радости. Тепла. Праздника. Когда я сломал часы в последний удар полуночи... я убил момент. Убил настоящее. Убил Рождество.
Тишина.
Я стоял, не в силах пошевелиться, уставившись на сцену в воздухе. Хвост безвольно повис.
— Дух Будущего Рождества, — продолжал Скрудж тихо, — проклял меня. Он показал мне не моё возможное будущее. Он создал настоящее проклятое будущее. Вечность в этой башне. Голод без еды. Жажда без воды. Усталость без сна. Жизнь без смерти. Узник времени, которое я сам сломал.
Новые символы вспыхнули — цепи, замки, часы без стрелок.
— А Дух Прошлого Рождества... — Скрудж посмотрел на разлом в часах. — Он обезумел от горя и пытается всё исправить. Вернуть брата. Спасти Настоящее. Он думал — если стереть слова, стереть записи, стереть память о том, что случилось... то прошлое изменится. И Настоящее вернётся.
Я выдохнул, уши дрогнули:
— Но это не работает так.
— Нет, — Скрудж покачал головой. — Прошлое нельзя стереть. Можно только забыть. А забвение... забвение убивает сильнее, чем любое проклятие. Дух Прошлого крадёт слова, но не возвращает брата. Он только разрушает миры. Создаёт разломы. Истончает реальность.
Он подошёл к разлому, протянул руку. Пальцы прошли сквозь пустоту, словно сквозь воду.
— И я не могу его остановить. Я здесь. Застыл. Наблюдаю, как он уничтожает всё, пытаясь спасти то, что уже мёртво.
Я сжал трость-маятник, усы топорщились от решимости:
— Но я могу.
Скрудж посмотрел на меня:
— Вы?
— Я уже латал разлом, — сказал я твёрдо. — В Мире Безупречной Логики. Я могу залатать и этот. Что нужно сделать?
Скрудж молчал долго. Потом медленно кивнул:
— Починить часы. Если часы снова пойдут — разлом закроется. Настоящее вернётся. Не Дух — его не вернуть. Но момент. Здесь и сейчас. Время, которое течёт правильно.
Он обошёл механизм, указывая на пустые места:
— Нужны три части. Новый маятник — старый сломан безвозвратно. Стрелки — сорваны, потеряны. И блок золотых шестерёнок Судного Дня — главный механизм, сердце часов. Без них часы не пойдут.
Я достал блокнот, записывая:
— Где их найти?
Скрудж поднял руку. В воздухе появились три символа — светящиеся загадки, написанные римскими цифрами и вращающимися стрелками.
— Я не могу сказать без задания, это условие Духа Будущего Рождества. Я дам вам загадки, — сказал он. — Отгадаете — получите указание. Не отгадаете... — он пожал плечами, — ...будете искать вечность. В Мире Циклического Времени это возможно буквально.
Я поправил монокль, нос дёрнулся от напряжения:
— Я слушаю.
Скрудж произнёс первую загадку, и слова материализовались в воздухе светящимися буквами:
«Две сестры бегут по кругу,
Одна быстра, другая туга́.
Встречаются лишь дважды в сутки,
Но никогда не обнимутся в попутке.»
Я задумался. Две сестры. Бегут по кругу. Одна быстрая, другая медленная. Встречаются дважды в сутки...
— Часовая и минутная стрелки, — сказал я.
Скрудж кивнул. Под загадкой появилась новая строка:
«Ищи там, где время стоит, но идёт.»
Я нахмурился:
— Где время стоит, но идёт? Это парадокс.
— Добро пожаловать в Мир Циклического Времени, — сухо ответил Скрудж. — Здесь парадоксы — обычное дело.
Я записал указание в блокнот и убрал в карман:
— Значит сначала надо найти стрелки?
— Да, — Скрудж кивнул. — И когда найдете, вернитесь. Я помогу установить их и скажу следующую загадку.
Я повернулся к выходу, потом остановился:
— А что будет с вами? Когда разлом закроется?
Скрудж посмотрел на свои руки — изможденные, дрожащие:
— Не знаю. Может, проклятие снимется. Может, нет. — Он усмехнулся устало. — Честно говоря, мне всё равно. Я заслужил это. За всё, что сделал. Ведь ты понял, что этот мир был нормальным, до того, как я сломал часы?
— Вы ошиблись, — сказал я тихо. — Это не то же самое, что быть злодеем. Все ошибаются.
— Некоторые ошибки, — Скрудж посмотрел на сломанные часы, — убивают Рождество и ломают время.
Я ничего не ответил. Просто кивнул и направился к двери, опираясь на трость-маятник.
— Библиотекарь, — окликнул Скрудж.
Я обернулся, уши повернулись к нему.
— Спасибо, — сказал он просто. — За то, что пытаетесь. Мало кто пытается исправить чужие ошибки.
Я кивнул снова и вышел из башни.
Впереди был город, где время сходило с ума.
И две стрелки, спрятанные в парадоксах.
«Там, где время стоит, но идёт.»
Хвост подёргивался в предвкушении.
* * *
Я вернулся через несколько часов.
Или через несколько минут.
Или через несколько дней.
В Мире Циклического Времени было трудно сказать наверняка. Но когда я толкнул дверь башни и вошёл внутрь, Скрудж всё ещё стоял у сломанных часов, в той же позе, словно и не двигался.
Может, и не двигался. Проклятие держало его в одной точке времени.
Я подошёл ближе, держа в лапах две стрелки.
Скрудж поднял голову:
— Нашли?
Я кивнул, протягивая стрелки. Часовая — короткая, толстая, из потемневшей бронзы. Минутная — длинная, тонкая, изящная из полированной меди.
— Нашёл.
Скрудж взял стрелки, повертел, и они вспыхнули слабым светом. Символы закружились вокруг них — римские цифры, светящиеся круги.
— Хорошо, — сказал он. — Это правильные стрелки. Первая часть собрана.
Он осторожно положил их на каменный пол рядом с механизмом.
— Где вы их нашли?
Я усмехнулся, опускаясь на ближайший обломок шестерёнки как на стул. Хвост обвился вокруг лап.
— История забавная. Вы не поверите.
— Попробуйте, — Скрудж сел напротив, скрестив руки. — У меня есть время. Вечность времени, если точнее. Или безвременья.
Я достал мешочек с зефирками, съел одну. Скрудж отвернулся — привычный жест боли — но ничего не сказал.
— Ладно, — я начал. — Значит, так. В конце я стою посреди площади, держу в лапах две стрелки часов. А рядом со мной две сестры — антропоморфные белки, если вам интересно — обнимаются и плачут от счастья. Одну зовут Тика, другую Така.
Скрудж нахмурился:
— Сестры? Причём тут сёстры? Загадка была про стрелки часов.
— Загадка была про двух сестёр, — поправил я, уши дрогнули от удовольствия рассказывать. — Вы же сами сказали: «Две сестры бегут по кругу, одна быстра, другая туга». Я тоже сначала подумал про часовую и минутную стрелки. Искал статую, механизм, что угодно. А ответ был буквальным.
— Буквальным?
— Две настоящие сестры. Тика и Така. Они жили в доме на центральной площади. И у них были стрелки — семейная реликвия, висела на стене. Они отдали мне их.
Скрудж наклонил голову:
— Просто так отдали? Семейную реликвию?
— Нет, не просто так, — я покачал головой. — В благодарность. За то, что я их помирил.
— Помирили? — символы вокруг Скруджа вспыхнули с интересом.
— Попросил их посмотреть друг на друга, съев конфеты Ясности. Действительно посмотреть. И они увидели. Увидели, как время течёт вокруг сестры по-другому. Как секунды растягиваются или сжимаются. Как всё это время они не ссорились характерами — они ссорились со временем. Тика жила в быстром потоке. Для неё минута была как час. Така — в медленном. Для неё час был как минута. Когда они договаривались встретиться «через час», каждая понимала это по-своему. Тика ждала вечность по её меркам. Така приходила мгновенно по своим. Обе искренне не понимали, в чём дело. И поэтому устраивали скандал.
— О чём?
Я откинулся назад, опираясь на трость:
— Тика кричала, что Така вечно опаздывает. Така кричала, что Тика вечно торопится. Одна жаловалась: «Я жду тебя вечность, а ты приходишь через три часа!» Вторая: «Я только пришла, а ты уже уходишь через пять минут!» Обе были абсолютно уверены, что правы.
— О, они не просто поссорились, — я фыркнул. — Они не разговаривали друг с другом лет сто. Может, двести. Трудно сказать в этом мире. Жили в одном доме, но в разных комнатах. Встречались только утром и вечером — «дважды в сутки», как в загадке — и каждый раз устраивали грандиозный скандал.
Скрудж кивнул медленно:
— Значит, вы их помирили. Хорошо. Хорошее дело. — Он посмотрел на меня. — Но как вы вообще их нашли? Откуда узнали, что именно эти сёстры — разгадка?
Я фыркнул:
— Случайно. Чистая случайность. Я искал совсем другое.
— Что искали?
— Статую, часы, механизм, — признался я. — Когда услышал «где время стоит, но идёт», я подумал про статую с работающими часами внутри. Логично, правда? Статуя или часы стоят, время, то есть стрелки идут. Парадокс решён.
Скрудж усмехнулся — первая улыбка за весь разговор:
— Разумный вывод.
— Разумный, но неправильный, — я покачал головой. — Я бродил по площади, высматривая статуи. Прошёл мимо дома Тики и Таки три раза. Три! И каждый раз слышал их ссору. Первый раз подумал: «Какие шумные соседки.» Второй раз: «Боже, они всё ещё ссорятся?» Третий раз...
Я замолчал, вспоминая.
— Третий раз? — подтолкнул Скрудж.
— Третий раз я остановился, — сказал я. — Потому что услышал конкретные слова. Тика кричала: «Ты бегаешь по кругу, как часовая стрелка, всё быстрее и быстрее!» А Така отвечала: «А ты ползёшь, как минутная, еле-еле!»
Я поднял лапу:
— И тут меня осенило. Две сестры. Одна быстра, другая туга. Они сами сравнивали себя со стрелками. Загадка была не метафорой. Загадка была описанием.
— Вы вошли к ним?
— Вошёл, — я кивнул. — Постучал. Дверь открыла Тика — маленькая рыжая белка в фартуке, вся в муке, явно готовила. Глаза красные от слёз. Спросила, что мне нужно. Я сказал: «Простите, я не хотел подслушивать, но... вы случайно не знаете, где найти стрелки часов?»
Скрудж фыркнул:
— Прямолинейно.
— Иногда прямолинейность работает, — я пожал плечами. — Тика посмотрела на меня, потом на Таку — та стояла в глубине комнаты, такая же маленькая белка, но в синем платье — потом снова на меня. И сказала: «У нас есть стрелки. На стене. Но они нам дороги. Это всё, что осталось от родителей.»
— И что вы ответили?
— Я сказал правду, — ответил я. — Что мне нужны стрелки, чтобы починить сломанные часы. Что от этих часов зависит... много чего. Весь мир, можно сказать. Но что я не могу взять их насильно. Только если они сами отдадут.
Скрудж кивнул:
— И они отказались?
— Тика отказалась, — уточнил я. — Така... Така посмотрела на меня и спросила: «А вы можете починить нас?» Я не понял сразу. Спросил: «Что именно починить?» Она махнула лапой на Тику: «Нас. Сестёр. Мы... мы не можем найти общий язык. Сто лет живём вместе, и всё время ссоримся. Одна и та же ссора, снова и снова. Как будто время закольцевалось.»
Я усмехнулся:
— В Мире Циклического Времени это было почти буквально правдой.
— И тогда вы их помирили, — Скрудж завершил историю.
— Тогда я съел конфету, — подтвердил я. — Увидел потоки. Показал им. Объяснил. Они поняли. Обнялись. Заплакали. Мы попили чая с зефиром. И они отдали стрелки.
Я замолчал, глядя на стрелки на полу.
— Знаете, что Така сказала напоследок?
— Что?
— «Мы встречаемся дважды в сутки — утром и вечером. Сто лет мы использовали эти встречи для ссор. Теперь будем использовать для чая. Спасибо, что показали нам, как.»
Скрудж молчал долго. Потом тихо произнёс:
— Хорошая история. С хорошим концом.
— Да, — я кивнул. — Редкость в наше время.
Мы сидели в тишине. Стрелки лежали на полу, слабо светясь. Сломанные часы возвышались над нами, молчаливые и мёртвые.
Наконец Скрудж поднялся:
— Что ж. Первая часть готова. Осталось две. Маятник и шестерёнки. Справитесь?
Я встал, опираясь на трость-маятник. Уши встали торчком, хвост выпрямился:
— Справлюсь.
Но усталость накатывала. Поиск стрелок занял время — много времени, даже по меркам этого безумного мира. Тело требовало отдыха.
Я достал бесконечный чайник, налил себе чашку. Скрудж отвернулся, но на этот раз я заметил, как он сглотнул. Старая привычка. Тело, помнящее жажду, даже если утолить её невозможно.
— Простите, — сказал я тихо.
— Не извиняйтесь, — Скрудж покачал головой. — Вам нужны силы. Пейте. Я привык.
Я допил чай молча. Убрал чайник обратно в карман.
— Я готов, — сказал я, поворачиваясь к выходу. — Я готов выслушать следующую загадку.
— Уверен? — Скрудж посмотрел на меня. — Это будет сложнее. Стрелки были первым испытанием. Самым простым.
Я усмехнулся, усы подёрнулись:
— У меня есть чай, зефирки и упрямство двухсотлетнего библиотекаря. Этого достаточно.
Скрудж почти улыбнулся:
— Тогда слушайте. Время не ждёт. Даже здесь. Особенно здесь.
Я достал блокнот и приготовился писать, опираясь на трость-маятник. Хвост подёргивался в предвкушении.
Впереди — ещё два поиска.
Ещё два парадокса.
Ещё два куска механизма, который, может быть, спасёт этот мир.
И может быть — освободит проклятого старика в башне.
Мир вывернулся наизнанку, сжался в точку, взорвался — и я упал.
Буквально упал. На четвереньки. На что-то твёрдое, шершавое, похожее на камень, но не совсем камень. Голова кружилась. В ушах звенело. Монокль слетел и повис на цепочке.
Я замер на четвереньках, тяжело дыша, ожидая, пока мир перестанет вращаться.
Он не переставал.
Я поднял голову, щурясь,, уши прижались к голове.
И понял, что это не мир вращается.
Это время.
Передо мной была площадь. Обычная городская площадь с брусчаткой, фонтаном в центре, скамейками по краям, зданиями вокруг. Небо над головой было обычным — голубым, с белыми облаками. Солнце светило. Птицы пели.
Всё было совершенно нормально.
Кроме времени.
Я смотрел на фонтан — вода взмывала вверх, падала вниз, но не плавно. Она дёргалась. Поднималась рывком, застывала на мгновение в воздухе, потом падала, потом снова взмывала, но в другом направлении, под другим углом.
Птица пролетала мимо — остановилась в воздухе, замерла, потом внезапно оказалась на другом конце площади, потом снова вернулась назад, потом исчезла совсем.
Человек шёл по площади. Вернее — бежал. Нет, не бежал — мчался, словно его жизнь зависела от скорости. Размытое пятно, невозможно различить черты. Он промчался мимо меня со свистом, ветер от его движения сорвал мне... уже сорванный монокль... который я только что поднимал...
Я моргнул.
На скамейке сидела женщина. Неподвижно. Совершенно неподвижно. Как статуя. Голубь сел ей на плечо, свил гнездо, вывел птенцов, улетел — всё за три секунды — а женщина так и не шевельнулась.
Время шло неправильно.
Не медленно. Не быстро. Неправильно. Петлями. Зигзагами. Кругами. В одном месте оно мчалось вперёд со скоростью света, в другом застывало намертво, в третьем текло вспять, в четвёртом закручивалось спиралью.
Я попытался встать.
Сделал шаг вперёд.
И оказался там, где стоял десять секунд назад.
— Что за...
Ещё шаг.
Я оказался в пяти метрах левее, хотя шёл прямо.
Третий шаг —
Мир прыгнул. Я моргнул, и площадь была другой. Фонтан стоял справа, хотя только что был слева. Здания поменялись местами. Солнце переместилось по небу на три часа вперёд.
Четвёртый шаг.
Я снова на четвереньках. Портал позади меня. Всё повторяется.
— Нет-нет-нет, — пробормотал я, вцепившись в брусчатку. — Не сейчас. Я не могу застрять в петле времени. У меня есть миссия. Есть слова для спасения. Есть...
Пятый шаг...
Фонтан взорвался водой, которая полетела вверх и застыла каплями в воздухе.
Я зажмурился, сжал кулаки и заставил себя дышать.
Глубоко.
Медленно.
Спокойно.
«Это Мир Циклического Времени, — напомнил я себе. — Ты знал, что будет странно. Ты читал описание в Книге. «Время идёт зигзагами, кругами, спиралями.» Ты просто... не ожидал, что это будет настолько буквально.»
Я открыл глаза.
Достал Книгу Будущих Подвигов из кармана.
Открыл на нужной странице.
Третья точка на карте светилась: «Мир Циклического Времени. Спиральная Башня.»
Под ней мелким шрифтом:
«Время в этом мире не течёт линейно. Прошлое, настоящее и будущее существуют одновременно и переплетаются в сложные узоры. Путешественникам рекомендуется найти «карман стабильности» перед попыткой навигации. Разлом расположен в центре Спиральной Башни.»
Я посмотрел вокруг, ища башню.
Там, на горизонте, за хаосом мечущихся и замёрших людей, за зданиями, которые мерцали, меняя архитектурные стили каждые несколько секунд, возвышалась она.
Башня.
Высокая, изящная, закрученная штопором против часовой стрелки. Каменная, но камень переливался — то серый, то белый, то золотистый, то чёрный — словно сама башня проживала разные эпохи одновременно. Окна светились. Часы на вершине показывали все времена сразу — стрелки вращались в разные стороны, накладываясь друг на друга.
Спиральная Башня.
Мне нужно туда.
Но сначала...
Я посмотрел на площадь, где время сходило с ума.
— Сначала мне нужен чай, — сказал я вслух. — И зефирки. И место, где время ведёт себя прилично.
* * *
Найти «карман стабильности» оказалось на удивление просто.
Я шёл (осторожно, медленно, проверяя каждый шаг), наблюдая за окружающим миром. Там, где время мчалось, воздух дрожал, как над раскалённой поверхностью. Там, где время застывало, воздух был густым, тяжёлым, словно желе. Но иногда — очень редко — попадались участки, где воздух был... нормальным.
Я нашёл такой участок в маленьком скверике за углом площади.
Крошечный островок спокойствия. Скамейка под деревом. Дерево росло нормально — ветви не дёргались, листья шелестели размеренно на ветру. Трава под ногами была обычной травой, а не мерцающим квантовым кошмаром.
Я опустился на скамейку с облегчением, которое граничило с экстазом.
Тишина.
Нормальная, спокойная, линейная тишина.
Время текло правильно.
Я сидел минуту, просто наслаждаясь тем, что мир не прыгает туда-сюда.
Потом достал сундук из внутреннего кармана, произнёс активационное слово «bibliotheca», и сундук развернулся до нормального размера на траве перед скамейкой.
Открыл.
Первым делом — бесконечный чайник Эрл Грея.
Я поставил его на край скамейки, достал чашку (фарфоровую, с тонкими стенками, без сколов — правильную чашку), налил чай. Пар поднимался вверх, аромат бергамота окутал меня тёплым облаком.
Сделал глоток.
Закрыл глаза.
«Боже, как же хорошо.»
Вторым делом — зефирки.
Мешочек от мадам Сахарины всё ещё был полон. Розовые, пухлые, идеальные. Я отправил одну в рот, зажмурился от удовольствия.
Нормальность. Стабильность. Чай и зефир.
Это было почти как дома.
Я допил чашку. Налил ещё. Съел вторую зефирку.
Дыхание выровнялось. Руки перестали дрожать. Мир снова обрёл смысл.
— Ладно, — сказал я сам себе. — Теперь можно думать.
Я достал из сундука книгу.
Не Книгу Будущих Подвигов — её я уже перечитал трижды за последние два дня. Другую книгу. Ту, которую взял из дома для души.
«Алиса в Стране Чудес» Льюиса Кэрролла. Издание 1865 года, с иллюстрациями Тенниела. Автограф автора на форзаце: «Льюису Кэрроллу от Льюиса Кэрролла, в знак уважения к самому себе.» (Кэрролл был странным человеком.)
Я открыл книгу наугад.
И вспомнил.
Закладка.
Закладка Вечного Чтения, купленная у Корвуса на Ярмарке Абсурда.
Я достал её из кармана — тонкая, шёлковая, тёмно-синяя с золотой вышитой каймой. Латинская надпись: «Verba volant, scripta manent.»
Вставил между страниц «Алисы».
Закладка вздохнула.
Буквально вздохнула — тихий звук, похожий на шелест бумаги и что-то ещё, что-то живое.
— О, — прозвучал тонкий педантичный голос, — Льюис Кэрролл. «Алиса в Стране Чудес», первое издание, тысяча восемьсот шестьдесят пятый год. Сто шестьдесят страниц. Двенадцать глав. Сорок две иллюстрации Джона Тенниела. Книга о девочке, которая падает в кроличью нору и попадает в мир, где логика не работает.
Я уставился на закладку.
— Ты... говоришь.
— Разумеется, говорю, — закладка звучала слегка оскорблённо. — Я же говорящая закладка. Вы меня для чего купили? Для красоты?
— Честно говоря, я ещё не привык, — признался я.
— Привыкайте быстрее. У нас мало времени. — Пауза. — Простите за каламбур. В Мире Циклического Времени всё время есть, но его одновременно совсем нет. Парадокс.
Я отхлебнул чаю:
— Ты можешь помочь мне добраться до Спиральной Башни?
— Могу процитировать, — ответила Закладка. — Кэрролл писал умные вещи о нелогичных мирах. Слушайте. Глава вторая, «Море слёз»: «Бедная Алиса! Ей и в голову не приходило, что она сама выросла. Она так привыкла ко всяким необыкновенным вещам, что сочла совершенно скучным и глупым, если жизнь потечёт по-обычному.»
Я нахмурился:
— Что это значит?
— Вы пытаетесь идти по-обычному. Линейно. Логично. Но в Мире Циклического Времени это не работает. Здесь нужно принять, что время — не река, а... клубок ниток. Запутанный. Перекрученный. И чтобы пройти сквозь клубок, нужно не распутывать его, а следовать нитям.
— Как?
— Ещё цитата. Глава вторая: «Здесь, знаешь ли, приходится бежать изо всех сил, чтобы только остаться на том же месте! Если же хочешь попасть в другое место, тогда нужно бежать по меньшей мере вдвое быстрее!»
Я отложил чашку:
— Ты советуешь мне бежать?
— Нет, — Закладка помолчала, словно листая внутренние страницы. — Я советую вам понять, что движение здесь относительно. Если время идёт назад, идите вперёд. Если время мчится, стойте на месте. Если время застыло, двигайтесь быстро. Делайте противоположное тому, что делает время вокруг.
Я задумался, допивая чай.
Противоположное.
Контринтуитивное.
Как в Мире Безупречной Логики, где нужно было принять алогичность.
— Ещё что-нибудь полезное? — спросил я.
— Глава шестая, — Закладка прошуршала. — «Если бы каждый занимался своим делом, — сказала Герцогиня хриплым голосом, — земля бы вращалась быстрее.» А ещё: «Всему своё время.»
— Философия, — пробормотал я. — Мне нужны практические советы.
— Тогда вот. Глава седьмая, «Безумное чаепитие»: «У нас всегда время пить чай.»
Я усмехнулся:
— Это я уже понял.
Допил вторую чашку. Съел ещё одну зефирку. Закрыл «Алису», оставив Закладку между страниц.
Убрал книгу обратно в сундук. Чайник тоже. Зефирки — в карман. Произнёс слово — сундук уменьшился, я сунул его во внутренний карман плаща.
Встал.
Потянулся.
Посмотрел на Спиральную Башню вдали.
— Ладно, — сказал я вслух. — Идём против времени.
И шагнул из кармана стабильности обратно в хаос.
* * *
Мир снова завертелся.
Я шёл, наблюдая за временем вокруг.
Там, где оно мчалось — я останавливался. Просто стоял, пока бешеный поток времени проносился мимо. И когда я делал следующий шаг, оказывался намного дальше, чем ожидал. Время *несло* меня вперёд, хотя я стоял на месте.
Там, где оно застывало — я бежал. Быстро, не оглядываясь. И мир двигался вокруг меня, хотя казалось, что движусь только я.
Там, где оно шло вспять — я шёл вперёд. Медленно, методично. И каждый шаг приближал меня к цели, хотя вокруг всё откатывалось назад.
Это было... странно. Головокружительно. Контринтуитивно.
Но работало.
Я проходил мимо людей, которые застыли в середине шага. Мимо мчащихся размытых теней. Мимо зданий, которые строились и разрушались одновременно. Мимо деревьев, проживающих все четыре сезона за минуту.
И постепенно — очень постепенно — Спиральная Башня становилась ближе.
Но на полпути я запутался.
Время вокруг начало закручиваться. Не просто идти вперёд или назад, а вращаться. Спиралями. Петлями. Я делал шаг — и оказывался там, где был три шага назад. Ещё шаг — и мир повторялся. Снова. И снова.
Я остановился, тяжело дыша.
Осмотрелся.
Ночь. Когда успела наступить ночь? Только что было утро, потом день, а теперь — темнота.
Улица передо мной. Узкая, мощённая булыжником. Фонарь справа — старый, газовый, отбрасывающий тусклый желтоватый свет. Аптека слева — витрина с пыльными склянками, вывеска готическим шрифтом. Трещина в брусчатке у моих ног — зигзагом, как молния.
Я шагнул вперёд.
И...
Ночь. Улица. Фонарь справа — тот же самый, с той же трещиной в стекле. Аптека слева — те же склянки в том же порядке. Трещина в брусчатке — тот же зигзаг.
Сердце ухнуло вниз.
Я замер, глядя на фонарь.
И медленно, отчётливо, произнёс вслух строки, которые всплыли в памяти:
— «Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи ещё хоть четверть века —
Всё будет так. Исхода нет.»
Голос эхом отразился от стен и вернулся ко мне.
«Исхода нет.»
Я сделал ещё шаг. Отчаянный. Быстрый.
Ночь. Улица. Фонарь. Аптека. Трещина.
— «Умрёшь — начнёшь опять сначала, — прошептал я, и в голосе была паника, — И повторится всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.»
Александр Блок. 1912 год. Стихотворение, которое я читал десятки раз, думая, что это метафора экзистенциального отчаяния.
Оказалось — нет.
Это была инструкция. Предупреждение. Описание буквальной временной петли.
Я был в ловушке. Время закольцевалось, и я шёл по кругу, не в силах вырваться.
«Исхода нет. Что если я застряну здесь навсегда? Что если это и есть разлом — петля времени, которая ловит путешественников и держит вечно?»
Я сжал кулаки, заставляя себя думать.
«Спокойно. Дыши. У тебя есть инструменты. Используй их.»
Конфеты Ясности.
Мадам Сахарина дала их на Ярмарке. »Когда запутаешься, съешь одну. Поможет увидеть суть.»
Я полез в карман, достал маленький бумажный свёрток. Развернул.
Внутри лежали три конфеты. Маленькие, круглые, прозрачные — словно сделанные из застывшего света.
Взял одну. Положил в рот.
Вкус был... странный. Не сладкий. Не горький. Никакой. Просто... ясный. Будто вкус самой сути вещей.
И мир прояснился.
Не физически. Физически он остался таким же — хаотичный, запутанный, петляющий.
Но я увидел.
Увидел паттерны. Линии времени, накладывающиеся друг на друга, образующие узоры. Петли — не ловушки, а проходы. Нужно было не сопротивляться петле, а использовать её. Войти в правильной точке, выйти в правильный момент.
Я увидел суть.
Сделал шаг не вперёд, а влево. В момент, когда фонарь справа мигнул три раза.
Мир дёрнулся — и я вышел из петли.
Улица изменилась. Спиральная Башня стала ближе — совсем близко, буквально в конце улицы.
Я выдохнул с облегчением.
— Спасибо, мадам Сахарина, — пробормотал я. — Напомни мне купить у вас ещё конфет, если выживу.
Зрение всё ещё было ясным. Я видел временные потоки, видел, где можно идти, где нельзя.
И за несколько минут дошёл до башни.
* * *
Спиральная Башня была ещё более впечатляющей вблизи.
Высокая — настолько высокая, что вершина терялась в облаках. Закрученная штопором, каменная кладка спиралью поднималась вверх. Окна располагались хаотично, на разных уровнях, светились разными цветами — одно окно показывало день, другое ночь, третье рассвет.
У подножия была дверь. Огромная, деревянная, покрытая резьбой в виде переплетённых спиралей.
Я толкнул её.
Дверь открылась с тихим скрипом.
Внутри было темно. Холодно. Пахло пылью, старым камнем и чем-то металлическим.
Я шагнул внутрь.
Глаза привыкали к темноте медленно. Постепенно я начал различать очертания.
Огромный зал. Круглый. Пустой.
Нет, не пустой.
В центре зала возвышалась конструкция.
Механизм. Огромный механизм из шестерёнок, колёс, стрелок, пружин, цепей. Размером с двухэтажный дом. Весь из тёмного металла — бронзы, меди, стали — потускневшего от времени.
Часы.
Гигантские часы.
Но сломанные.
Шестерёнки не вращались. Стрелки застыли в разных положениях — одна указывала на три часа, другая на семь, третья на полночь. Цепи провисли. Пружины лопнули. Маятник —
Маятник лежал на полу.
Я подошёл ближе, рассматривая его.
Длинный металлический стержень, почти в мой рост. Потемневшая бронза. На конце — тяжёлый груз в форме линзы. Красивая работа, явно созданная мастером.
Но сломанный. Крепление наверху оборвалось. Маятник больше не качался, не отсчитывал время.
Я присел рядом с ним, провёл лапой по металлу.
Холодный. Гладкий. Тяжёлый.
И внезапно я подумал: Это же идеальная трость.
Правильной длины. Хороший вес. Баланс идеален — грузик внизу создаёт устойчивость. Металл прочный.
Я взял маятник за верхний конец, поднял. Встал, опираясь на него.
Да.
Да, это была превосходная трость.
Я сделал несколько шагов по залу, опираясь на маятник. Он стучал по каменному полу с приятным звуком — тяжёлым, основательным. Груз внизу давал стабильность. Длина идеальна.
Я усмехнулся:
— Ты больше не маятник, друг мой. Ты теперь трость. Надеюсь, ты не возражаешь против смены профессии?
Маятник, разумеется, не ответил.
Но я мог поклясться, что металл потеплел под моей лапой.
Я обошёл сломанные часы, рассматривая механизм. Где-то здесь был разлом. Истончение реальности. Место, где Пожиратель Слов проникал в этот мир.
И я должен был его найти.
Но сначала...
Я остановился.
Посмотрел на часы. На маятник-трость в руке. На башню вокруг.
И вдруг почувствовал... усталость.
Не физическую. Физически я был в порядке (чай и зефирки творят чудеса). Но ментальную усталость. Груз ответственности. Бремя миссии.
Я спас один мир. Латал разлом во втором. Теперь третий. А впереди ещё два.
И всё это — чтобы остановить существо, которое пожирает слова. Существо, о котором я почти ничего не знаю. Чьи мотивы непонятны. Чью силу невозможно измерить.
«А оно мне вообще надо?»
Мысль пришла сама, тихая, коварная.
«Ты библиотекарь. Не герой. Не воин. Не спаситель миров. Твоя работа — хранить книги. Заваривать чай. Читать в тишине своей библиотеки. Ты можешь вернуться. Прямо сейчас. Открыть портал домой. Забыть об этом безумии. Пусть кто-то другой спасает слова. Кто-то более квалифицированный. Более храбрый. Более...»
Я остановил поток мыслей, сжав трость.
— Нет, — сказал я вслух. — Я обещал. Обещал мадам Цитате. Обещал себе. Обещал всем тем книгам, которые белеют, теряя слова.
Но сомнение не уходило.
«А если я не справлюсь? А если провалю подвиг, как Геракл провалил бритьё льва? Как Тесей сомнительно прошёл лабиринт? А если...»
— Простите за беспокойство, — раздался тонкий писклявый голос откуда-то из угла зала.
Я вздрогнул, обернулся.
Из угла — буквально из угла, из места, где встречались две стены — вышла мышь.
Маленькая, серая, с розовым носиком и длинным хвостом. Она держала в лапках конверт — большой, белый, опечатанный красным сургучом.
Мышь вышла из угла так, будто это было самое естественное дело в мире — шагнуть из геометрической точки в трёхмерное пространство.
— Я Биссектриса, — представилась мышь, подходя ближе. — Курьер Межпространственной Почтовой Службы. У меня письмо для господина Реджинальда Фоксворта Третьего.
Я уставился на неё:
— Как... как вы меня нашли?
— Я прихожу из углов, — объяснила Биссектриса с гордостью. — Углы есть везде. А я — биссектриса. Делю углы пополам. Математика — точная наука. — Она протянула конверт. — Вот. От мадам Морриган, Мастера Часов, Хранительницы Вторников, и так далее. Срочное письмо.
Я взял конверт. Тяжёлый, качественная бумага. На лицевой стороне каллиграфическим почерком:
«Реджинальду Фоксворту III,
Спиральная Башня,
Мир Циклического Времени»
«Доставить лично в лапы, не задерживая»
Я сломал печать. Развернул письмо.
Почерк Морриган — изящный, с завитушками, но разборчивый:
* * *
«Дорогой Реджинальд!
Надеюсь, это письмо застанет тебя в добром здравии и не в середине смертельной опасности (хотя, зная тебя, скорее всего, именно в середине).
Во-первых: спасибо за «Большие надежды»! Я закончила том первый прошлой ночью и не могу оторваться. Диккенс — гений! Как я раньше не читала его? Всё это время занималась временными парадоксами и совершенно забыла про литературу.
Во-вторых: можно мне абонемент в твою библиотеку? Хочу прочесть всего Диккенса. И, может быть, Джейн Остин. И Бронте. И... в общем, мне нужен доступ. Пожалуйста? Я обещаю возвращать книги вовремя и не загибать страницы.
В-третьих: я знаю, что ты делаешь. Я вижу разломы, которые ты латаешь. Я чувствую, как стабилизируется время в мирах, которые ты посещаешь. Ты делаешь невероятную работу. Продолжай. Мы все верим в тебя.
(Под «мы» я имею в виду меня, Элиаса, мадам Цитату, весь Город Между-Часами, и, подозреваю, несколько десятков библиотек в разных мирах, которые ещё не знают, что ты их спасаешь.)
Держись, лис. Ты справишься. Ты уже справлялся с невозможным раньше.»
Целую клювиком,
Твоя Морриган
P.S. Если найдёшь что-нибудь интересное в своих путешествиях — книгу, артефакт, странную шестерёнку — захвати для меня. Я коллекционирую.
P.P.S. Элиас просил передать, что Часы работают идеально, вторники стабильны, и он скучает по нашим философским спорам о природе времени.»
* * *
Я дочитал письмо и почувствовал, как что-то тёплое разливается в груди.
Морриган.
Морриган верила в меня. Город Между-Часами верил. Мадам Цитата верила.
Я посмотрел на Биссектрису, которая терпеливо ждала:
— Спасибо. За доставку.
— Пожалуйста, — мышь кивнула. — Вам нужно отправить ответ?
— Да, — я достал блокнот, оторвал страницу, быстро написал:
«Дорогая Морриган!
Абонемент — твой. Бери любые книги. Ключ под третьим горшком слева от двери (тот, где растёт базилик).
Спасибо за веру. Она нужна больше, чем ты думаешь.
Твой Реджинальд
P.S. Нашёл сломанный маятник. Отличная трость. Заберёшь после приключения?»
Свернул записку, протянул Биссектрисе:
— Вот. Доставь, пожалуйста, мадам Морриган.
Биссектриса взяла записку, засунула в крошечную сумку через плечо:
— Будет сделано. Удачи вам, мистер Фоксворт. — Она повернулась, подошла к углу зала. — Не сдавайтесь. Слова важны. Без них мы теряем историю. А без истории...
Она не закончила. Шагнула в угол и исчезла, словно её никогда не было.
Я стоял, держа письмо, и улыбался.
«Морриган верит. Город верит. Я обещал, а значит, я продолжаю.»
Я сложил письмо, убрал во внутренний карман. Сжал трость-маятник.
Повернулся к сломанным часам.
— Ладно, — сказал я вслух. — Где ты, разлом? Покажись. У меня есть работа.
И начал осматривать механизм, ища место, где реальность истончилась.
Где Пожиратель Слов проникал в этот мир.
Где я стоял в сломанной башне, с тростью в руке и письмом от друга в кармане и мне предстояло снова латать дыру между мирами.
Дело Мадам Цитаты. Глава четвертая. В которой герой попадает в мир, где всё объяснимо, кроме одного фонтана, и учится создавать из неудач
Мир Безупречной Логики встретил меня тишиной.
Не пустой тишиной, как в моей библиотеке утром. Не напряжённой, как перед грозой. Это была тишина упорядоченная. Тишина, в которой каждый звук занимал своё строго отведённое место и не смел выбиваться из общей гармонии.
Я стоял на идеально ровной площади, вымощенной светло-серым мрамором. Плиты были одинакового размера — я знал это, даже не измеряя, просто чувствовал. Швы между ними образовывали безупречную сетку. Ни одна плита не выступала, не проседала, не отличалась оттенком — все были одного и того же холодного светло-светло-серого тона.
Небо над головой было серым. Не просто серым — серо-синим, градиентом от более светлого у горизонта до более тёмного в зените. Ни облачка. Солнце висело под углом ровно сорок пять градусов к горизонту, но само солнце было лишь более ярким пятном серости, отбрасывая тени предсказуемой длины и густоты.
Воздух был комнатной температуры. Двадцать два градуса Цельсия. Ни холоднее, ни теплее. Влажность — пятьдесят процентов. Идеально.
Вокруг площади возвышались здания.
Они были... правильными. Геометрически безупречными. Прямые углы, симметричные фасады, окна одинакового размера, расположенные на равном расстоянии друг от друга. Все здания были выполнены в оттенках холодного серого — от почти белого до глубокого антрацитового. Колонны были строго вертикальны. Карнизы — строго горизонтальны. Всё было выверено, рассчитано, логично.
Красиво? Не уверен. Скорее — совершенно. Но в этом совершенстве было что-то... холодное. Как старая выцветшая фотография. Как мир, лишённый эмоций.
Я сделал шаг вперёд. Звук каблука по мрамору прозвучал чётко, ясно, с предсказуемым эхом, которое длилось ровно 1,3 секунды.
— Добро пожаловать в Мир Безупречной Логики, — раздался голос.
Я обернулся.
Передо мной стоял... человек? Антропоморфное существо в любом случае. Высокое, худощавое, в строгом сером костюме — среднего нейтрального серого оттенка, без единого отклонения в тоне. Лицо было гладким, симметричным, с правильными чертами, кожа цвета светлой золы. Волосы зачёсаны назад без единого выбившегося волоска, тёмно-серые, почти графитовые. Глаза серые, спокойные, оценивающие — цвета утреннего тумана.
На груди значок из матового металла серебристо-серого оттенка с надписью серо-черными буквами: «Профессор Силлогизм. Академия Причин и Следствий. Отдел Приёма Гостей.»
Профессор Силлогизм посмотрел на мою лапу, на меня, снова на лапу, потом пожал её ровно три раза.
— Рукопожатие зафиксировано, — сказал он деловито. — Приятно познакомиться, мистер Фоксворт. Ваше прибытие было зарегистрировано системой мониторинга межпространственных переходов ровно сорок две секунды назад. Вы здесь по делу?
— Да, — я достал Книгу Будущих Подвигов, открыл на странице с картой. — Мне нужно найти место истончения реальности. Разлом, через который...
— Фонтан, — перебил профессор. — Вы говорите о Фонтане.
— Фонтане?
— Следуйте за мной. — Он развернулся и зашагал по площади. — Я провожу вас. По пути объясню.
Я поспешил за ним.
Мы шли по идеально прямой улице. Здания по обеим сторонам были одинаковой высоты, выполненные в различных градациях серого — одно в более тёмных тонах графита, другое в светлых оттенках дымчатого. Фонари стояли на равном расстоянии, их металл был цвета потускневшего серебра. Даже деревья (да, здесь были деревья) росли в ровных рядах, их стволы пепельно-серые, листва — различных оттенков мышиного, от светлого до почти чёрного, подстриженная в форму идеальных сфер.
— Мир Безупречной Логики, — начал профессор Силлогизм, не оборачиваясь, — основан на принципе причинно-следственной связи. Каждое явление имеет причину. Каждая причина порождает следствие. Ничто не происходит случайно. Всё объяснимо. Всё предсказуемо. Всё логично.
— Звучит... упорядоченно, — осторожно сказал я.
— Это прекрасно, — в голосе профессора впервые прозвучала эмоция. Гордость. — Мы не знаем хаоса. Не знаем случайностей. Не знаем...
Он замолчал.
— Чего вы не знаете? — подтолкнул я.
— Алогичности, — выдохнул он, и в голосе была боль. — Мы не знали. До недавнего времени.
Мы свернули за угол.
И я увидел это.
В центре просторной площади, окружённой зданиями Академии Причин и Следствий (высокие серые стены цвета грозового неба), зияла дыра.
Не трещина. Не разлом. Дыра. Идеально круглая, около трёх метров в диаметре, словно кто-то вырезал кусок реальности гигантским сверлом.
И из этой дыры, с силой гейзера, бил фонтан сгущённого молока.
Я остановился, уставившись.
Густое, непрозрачное, серо-белое сгущённое молоко взмывало вверх на добрых пять метров, затем падало вниз, разбрызгиваясь по краям дыры. Воздух пах приторной сладостью. Лужа молока цвета разбавленного пепла растекалась по светло-серому мрамору, пачкая его липкой массой чуть более тёмного оттенка.
Вокруг дыры стояла группа людей (или существ — в серых костюмах различных оттенков все выглядели почти одинаково, различаясь лишь градацией тона). Они что-то измеряли, записывали, спорили, указывали на фонтан.
— Что... — начал я.
— Фонтан, — повторил профессор Силлогизм с таким отчаянием, какое я редко слышал. — Он появился три дня назад. Мы не знаем почему. Мы не знаем как. Мы не можем объяснить.
— А сгущённое молоко...
— Мы пытались, — он сжал кулаки. — Боже, как мы пытались. Мы выдвинули сто сорок семь гипотез. Провели тысячу двести восемьдесят три эксперимента. Построили шестнадцать математических моделей.
Он указал на группу у дыры:
— Вон профессор Дедукция утверждает, что это результат смещения тектонических пластов реальности, которое создало разрыв в континууме, через который просачивается материя из параллельного измерения, где молочные продукты являются базовым строительным материалом вселенной.
Один из учёных у дыры — высокий, в очках с серыми линзами — громко произнёс:
— ...следовательно, логически обоснованно, что фонтан состоит из сгущённого молока, потому что...
Фонтан хлюпнул.
И вместо молока из дыры забил густой джем.
Тёмно-серый, почти серо-чёрный джем с градиентом к более светлым оттенкам угольного на краях струи.
Профессор Дедукция замер на полуслове, побледнел (стал ещё более светло-серым, почти призрачным) и упал в обморок.
— Видите? — прошептал профессор Силлогизм. — Каждый раз, когда мы пытаемся логически объяснить фонтан, он меняется. Молоко, джем, виски, кошачий корм, расплавленное золото, снег, песок... Всё в различных оттенках серого, но всегда разное. Он издевается над логикой.
Я подошёл ближе к дыре, рассматривая её. Края были неровными, рваными, словно что-то прогрызло реальность. И сквозь эти края сочился... не джем уже. Теперь что-то серебристо-серое и сверкающее, переливающееся различными оттенками металлического блеска.
— Это истончение, — сказал я тихо. — Разрыв между мирами. Через него проникает Пожиратель Слов.
— Пожиратель... Слов? — профессор нахмурился. — Что за существо?
— Существо, которое крадёт язык, — объяснил я, не отрываясь от дыры. — Оно проникает через такие разломы, питается словами, оставляя за собой молчание. Вы заметили изменения? Люди начали забывать слова? Книги пустеют?
Профессор побледнел ещё больше, став цвета утреннего тумана:
— Да. В библиотеке Академии... некоторые тома. Страницы белеют. Мы думали, это чернила выцветают, но...
— Это не чернила, — я достал Книгу Будущих Подвигов, открыл на нужной странице. — Мне нужно залатать этот разлом. Закрыть дыру. Остановить истончение.
— Как? — профессор схватил меня за плечо. — Мы три дня пытаемся! Все наши методы бесполезны!
Я посмотрел на страницу. Текст мерцал, формируя новые строки:
«Разлом в Мире Безупречной Логики вызван избытком рациональности. Чтобы залатать, необходимо внести элемент иррационального творчества. Создайте инструмент, который соединяет логику и абсурд.»
Ниже появилась сноска мелким шрифтом:
«Рекомендуется: Швейная Машинка для Измерений. Ингредиенты: лучшие детали от худших изобретений. Место поиска: Музей Благородных Неудач, западное крыло Академии.»
Я перечитал дважды:
— Швейная машинка для измерений?
— Что? — профессор заглянул в книгу. — Это... это не имеет смысла. Швейные машинки шьют. Они не измеряют.
— Именно поэтому это сработает, — пробормотал я. — Логика вашего мира не может справиться с алогичностью. Нужен инструмент, который принимает парадокс.
— Но как...
— Музей Благородных Неудач, — я посмотрел на него. — Где это?
Профессор колебался, потом кивнул:
— Следуйте за мной.
* * *
Музей Благородных Неудач располагался в западном крыле Академии, в длинном зале с высокими потолками и рядами витрин.
Зал был выдержан в оттенках холодного серого — стены цвета старого пергамента, пол из полированного камня графитового оттенка, потолок серо-чёрный с серо-серебристыми балками. Витрины были сделаны из стекла с лёгким дымчатым оттенком.
Но не это бросалось в глаза.
Бросались в глаза изобретения.
Зал был заполнен ими. Сотни, тысячи механизмов, устройств, машин. Все они были выполнены в различных оттенках серого металла — от светлого серебристого до тёмного стального. Все они были созданы с безупречной логикой, математической точностью, инженерным совершенством.
И все они были совершенно бесполезны.
Профессор Силлогизм вёл меня вдоль витрин, останавливаясь у каждой:
— Часы Абсолютного Времени, — он указал на изящный хронометр в корпусе цвета потускневшего золота (здесь — светло-серого с лёгким металлическим блеском). — Показывают идеально точное время. Вечно. Безошибочно. Но только когда на них не смотрят. Стоит взглянуть — они останавливаются.
— Логично, — пробормотал я. — Наблюдение влияет на систему.
— Весы Эмоциональной Массы, — следующая витрина. Весы из тёмно-серого металла с чашами цвета облачного неба. — Измеряют вес чувств. Сожаление весит три килограмма. Радость — пятьсот грамм. Любовь — восемь килограммов и двести грамм. Очень точно. Совершенно бесполезно.
— Но детали качественные?
— Безупречные. Всё в музее сделано из лучших материалов. Провал был не в исполнении, а в концепции.
Мы прошли дальше. Я рассматривал экспонаты, пытаясь понять, что мне нужно.
Компас Оптимального Решения — указывал на самое логичное решение любой проблемы. Проблема в том, что самое логичное решение почти всегда было худшим в реальной жизни. Стрелка компаса была изящной, из намагниченного металла серебристо-серого оттенка, блестящая даже в тусклом свете.
Линейка Причинности — измеряла расстояние между причиной и следствием. В теории полезно. На практике показывала, что большинство следствий отстоят от причин на «бесконечность». Шкала была выгравирована на пластине цвета полированной стали с невероятной точностью.
Ножницы Силлогизма — разрезали любой аргумент пополам, показывая его слабые места. Отличный инструмент для философов. Ужасный для дружеских отношений. Лезвия были цвета тёмного графита, остры как бритва, металл высочайшего качества.
Молоток Очевидности — каждый удар делал вещи более очевидными. После трёх ударов любой предмет становился настолько очевидным, что переставал существовать. Рукоять из тёмно-серого дерева с текстурой, металлическая часть цвета старого железа.
Иголка Точности — шила с абсолютной точностью. Настолько точной, что нить проходила между молекулами ткани, не соединяя их. Иголка из закалённого металла светло-серого оттенка, тоньше волоса, блестящая.
Я остановился у последней витрины.
— Эта, — сказал я тихо.
Профессор посмотрел:
— Иголка Точности? Один из наших самых элегантных провалов. Теоретически совершенная. Практически бесполезная.
— Именно, — я достал блокнот, начал записывать. — Мне нужна эта иголка. И стрелка от компаса. И лезвия от ножниц. И шкала от линейки. И...
Я обернулся, осматривая зал.
— И механизм от часов. И пружины от весов. И... — я увидел ещё одну витрину в углу, — что это?
Профессор проследил за моим взглядом:
— А, это. Катушка Бесконечной Нити. Производила нить, которая никогда не заканчивалась. Звучит полезно, но нить была сделана из чистой логики. Она могла соединить только утверждения, но не предметы.
Нить на катушке светилась слабым серебристым светом, переливаясь оттенками от почти белого до светло-серого.
— Идеально, — я записал. — Мне нужны все эти детали.
— Зачем? — профессор смотрел на меня с недоумением. — Что вы собираетесь...
— Швейную машинку для измерений, — ответил я просто. — Машину, которая шьёт разрывы в реальности, измеряя расстояние между логикой и абсурдом.
Тишина.
Потом профессор медленно кивнул:
— Это... это не имеет смысла.
— Именно поэтому это сработает.
* * *
Нам дали пустую мастерскую на верхнем этаже Академии.
Светлая комната с большими окнами, через которые проникал серо-синий свет, верстаком посередине из тёмно-серого дерева, инструментами на стенах — всё в оттенках холодного металлического серого. Профессор Силлогизм лично принёс все детали из музея, аккуратно разложив их на столе.
Я стоял, глядя на коллекцию механизмов, и внезапно почувствовал... растерянность.
Я библиотекарь. Я работаю со словами, книгами, текстами. Я не инженер. Не изобретатель. Я даже полку собрать могу только по подробной инструкции (и то с третьей попытки).
А теперь я должен был создать швейную машинку из деталей провальных изобретений.
— Проблема? — спросил профессор.
— Я не знаю, с чего начать, — признался я.
— Логически?
— Это не про логику, — я потёр переносицу. — Это про... творчество. Интуицию. Я должен почувствовать, как детали соединяются.
Профессор нахмурился:
— Чувствовать? Это ненаучно.
— Может быть, — я взял иголку Точности, покрутил в лапах. Металл был холодным, гладким, серебристо-серым. — Но создание чего-то нового — это всегда прыжок в неизвестность. Это не алгоритм. Это...
Я замолчал, глядя на иголку.
И вдруг подумал о книгах.
О том, как авторы создают их. Не по формуле. Не по правилам. Они берут слова — самые обычные слова, которые существуют тысячи лет — и соединяют их по-новому. Создают что-то, чего не было. Историю. Мир. Смысл.
Из старого — новое.
Из провалов — успех.
Из худшего — лучшее.
— Каждая из этих деталей, — сказал я медленно, вслух размышляя, — провалилась, потому что была слишком совершенна. Слишком точна. Слишком логична. Каждая пыталась быть абсолютной. А абсолюты... не работают в реальном мире.
Я взял стрелку компаса — серебристую, блестящую, намагниченную:
— Компас указывал на самое логичное решение. Но жизнь редко следует логике. — Положил стрелку на верстак. — Что, если использовать его наоборот? Не для указания, а для соединения? Стрелка как основа, как ось?
Профессор молчал, наблюдая.
Я съел зефирку и взял механизм от часов — крошечные шестерёнки цвета полированной стали, пружины из серо-серебристого металла, колёсики графитового оттенка:
— Часы показывали время, пока на них не смотришь. — Я начал прикреплять механизм к стрелке, используя инструменты с верстака. — Что, если это не баг, а фича? Машинка, которая работает, пока ты не наблюдаешь процесс? Которая шьёт интуитивно?
Руки двигались сами. Я не думал. Я чувствовал.
Прикрепил лезвия ножниц по бокам — тёмно-графитовые, острые — они будут разрезать аргументы, разделять логику и абсурд, чтобы сшить их заново.
Добавил шкалу линейки вдоль основания — стальную пластину с точнейшими градуировками — она будет измерять расстояние между причиной и следствием, между разрывом и целостностью.
Вставил пружины весов в механизм — серебристо-серые спирали — они дадут натяжение, упругость, способность возвращаться к форме.
И наконец, протянул нить от катушки через иголку.
Нить из чистой логики — светящаяся слабым серебристым светом, переливающаяся оттенками от почти белого до серого. Иголка абсолютной точности — блестящая, холодная, идеальная.
Вместе они создадут шов, который соединит несоединимое.
Я работал час. Может, два. Время текло странно, будто мир затаил дыхание, наблюдая. За окном серо-синее небо медленно темнело, приобретая более глубокие оттенки графитового.
Профессор Силлогизм стоял молча, не мешая. Иногда подавал инструмент. Иногда придерживал деталь. Но в основном просто смотрел, и в его серых глазах было что-то, чего я не видел раньше.
Удивление.
Наконец я вставил последнюю деталь — крошечный маховик от весов, тёмно-серого металла — и отступил.
На верстаке лежала швейная машинка.
Странная, асимметричная, составленная из несочетаемых частей. Стрелка компаса торчала как носик — серебристая. Шестерёнки часов вращались сами по себе, хотя их никто не заводил — стальные, блестящие. Лезвия ножниц поблёскивали по бокам — графитовые, острые. Шкала линейки светилась тусклым светом вдоль основания. Иголка дрожала, словно живая — серебристо-серая, идеально тонкая.
Вся конструкция переливалась оттенками серого — от почти белого до глубокого чёрного — создавая игру света и тени на металлических поверхностях.
Это было... красиво.
Не в смысле «правильно». В смысле «целостно». Все детали, которые провалились по отдельности, вместе создали что-то работающее.
— Боже мой, — прошептал профессор Силлогизм. — Это... это алогично. Это не должно работать. Но оно...
— Существует, — закончил я. — Потому что творчество не подчиняется правилам. Творчество создаёт правила.
Я осторожно взял машинку. Она была тёплой (единственная тёплая вещь в этом холодном сером мире), вибрировала слегка, словно мурлыкала.
— Пора проверить.
* * *
Мы вернулись к фонтану.
Он всё ещё бил из дыры, но теперь это был не джем и не молоко. Теперь это были... буквы. Россыпи букв всех оттенков серого — от серо-белого до угольно-чёрного — вылетающих из разлома, кружащихся в воздухе, падающих на землю и исчезающих.
Украденные слова.
Я подошёл к краю дыры, держа швейную машинку.
— Что вы собираетесь делать? — профессор стоял позади, вместе с группой других учёных — все в различных оттенках серых костюмов.
— Зашить, — ответил я просто.
Опустился на колени рядом с разломом. Поставил машинку на светло-серый мрамор. Взялся за маховик — холодный металл графитового оттенка.
И начал крутить.
Машинка ожила.
Иголка задвигалась — вверх-вниз, вверх-вниз — с невероятной скоростью, оставляя серебристый след в воздухе. Нить из чистой логики потянулась, блестя светло-серым светом. Лезвия ножниц щёлкали, разрезая границу между мирами. Шкала линейки светилась слабым свечением, измеряя расстояние до целостности.
Я направил иголку к краю разлома.
И она вошла в ткань реальности, как в обычную материю.
Шьём.
Стежок. Ещё один. Ещё.
Нить соединяла края разлома, стягивала их, латала дыру. Медленно. Методично. Стежок за стежком. Серебристая нить образовывала узор на фоне серого мира — единственная яркая, почти светящаяся линия.
Думал о том, что творчество — это не создание из ничего. Это пересоздание. Взять то, что есть — слова, идеи, детали — и соединить по-новому. Найти связь там, где её не было.
Увидеть целое в разрозненных частях.
Любой автор берёт горку букв алфавита и создаёт бесконечность историй.
Любой изобретатель берёт металл, дерево, стекло и создаёт то, чего не существовало.
Творчество — это видеть возможности.
И ещё — творчество — это принимать несовершенство.
Эти детали провалились, потому что стремились к абсолюту. Но я не стремился. Я просто делал. Не идеально. Но достаточно. Не безупречно. Но оно работало.
И в этом несовершенстве была сила.
Последний стежок.
Я провёл иголку через край разлома, связал концы серебристой нити узлом.
И разлом закрылся.
Не моментально. Медленно, будто затягивающаяся рана. Края сползались, уменьшая дыру. Фонтан слабел, буквы падали реже.
Наконец остался только крошечный шрам в воздухе — тонкая серебристая линия шва, единственная яркая деталь в монохромном мире.
Тишина.
Я сидел на коленях, держа швейную машинку, и тяжело дышал. Лапы дрожали.
Но разлом был закрыт.
— Невероятно, — прошептал профессор Силлогизм, подходя ближе. Его серое лицо выражало изумление. — Вы... вы зашили реальность. Это алогично. Это невозможно. Это...
— Сработало, — закончил я, поднимаясь. — Потому что иногда невозможное — это просто то, что никто не пробовал.
Шрам в воздухе мерцал серебристым светом, но держался. Слова больше не утекали.
Разлом залатан.
Я убрал швейную машинку во внутренний карман (она уменьшилась сама, подстраиваясь под пространство — полезная особенность магических артефактов).
Достал Книгу Будущих Подвигов. Открыл на карте.
Вторая точка — «Мир Безупречной Логики» — светилась слабым серебристым светом вместо обычного зелёного (здесь даже цвет подтверждения был серым).
Выполнено.
Третья точка пульсировала более тёмным оттенком: «Мир Циклического Времени. Спиральная Башня.»
Под надписью появился новый текст:
«Портал откроется на месте залатанного разлома. Произнесите парадокс. Войдите в спираль.»
Я подошёл к шраму в воздухе. Коснулся его лапой. Серебристая линия была тёплой, живой — единственная тёплая вещь в холодном сером мире.
И произнёс:
— Этот шов одновременно начало и конец. Он закрывает прошлое и открывает будущее.
Он соединяет разорванное и разделяет связанное.
Шрам вспыхнул ярким серебристым светом.
Раскрылся.
И превратился в портал — спиральный, закрученный, вращающийся против часовой стрелки, сияющий всеми оттенками серого от почти белого до глубокого чёрного.
— Спасибо, — сказал я, оборачиваясь к профессору Силлогизму. — За помощь. За детали. За... веру.
— Спасибо вам, — профессор снял очки с серыми линзами, протёр их. — Вы показали нам, что логика — не единственный путь. Что творчество... тоже имеет силу.
Я кивнул, поправил монокль, одёрнул плащ.
И шагнул в спираль.
Мир закрутился, завертелся, серые оттенки смешались в калейдоскоп, время сжалось и растянулось одновременно.
И я оказался там, где вчера было завтра, а завтра было сегодня.
Издеваются над людьми. Типа изощренно, чтоб в рамках закона. На такие собеседования не попадал.
Ты, видимо, не видел питерские колодцы