Ланселот сидел в гильдии на трёх стульях, поскольку два не выдерживали его вес, и вёл опрос эльфа, клирика, пришедшего в себя лысого гнома и администратора— Для начала, я привёз рога дракона, как символ того, что задание выполнено. — Рыцарь положил рога на стол, что заставило администратора встать и пойти отсчитывать награду.
Ланселот же посмотрел на троицу приключенцев и продолжил:
— Смотрите, я связался со своей знакомой, она сказала, что дракон больше никого не побеспокоит и оставит компенсацию за ущерб в своей пещере, когда выздоровеет и уедет. — Ланселот положил присланную ведьмой расписку с подписью Щи и заверяющей международной печатью. — Она сказала, что мне нужно совершить ещё один подвиг.
— О, я тут давеча слышал об отличном варианте подвига! — встрял пьющий эль гном. — Один из древних героев совершил подвиг, переспав с целым гаремом!
— Да что вы все озабоченные такие? — Ланселот раздражённо отмахнулся от гнома. — Я уже знаю от ведьмы, что в подвиге мне поможет Глотайэль.
— Глатиэль, сэр Ланселот. Меня зовут Глатиэль, — пробурчал покрасневший от возмущения эльф.
— Ну я так и сказал, Гладьибей. — Ланселот пожал плечами и посмотрел на гнома. — Разве нет?
— Всё точно, сэр! — ответил, еле сдерживая улыбку, гном, пряча лицо в большой кружке эля.
— А что вам нужно от нашего эльфа, уважаемый? — вмешался в разговор клирик.
— А кто его знает. Мне сказано ехать в земли эльфов, будто там спряталось что-то, что поможет мне совершить подвиг и получить гордость эльфов, что бы это ни значило. — Тесный рыцарь взял со стола кусок запечённого поросёнка, а точнее его половину, и начал есть, сгрызая даже кости, чем вызвал уважительные и испуганные взгляды окружающих. — Что? Хороший воин должен есть всё, чтобы силы были!
— Сударь, что вы имели в виду под гордостью эльфов? — настороженно спросил Глатиэль.
— А вот это я и хотел узнать у тебя, Гладитьель. — Ланселот догрыз копыто поросёнка и посмотрел на эльфа. — Что бы это могло быть? Может, я должен стать вашей гордостью?
— Сомневаюсь, сударь. И, боюсь, это мы сможем узнать только в моём королевстве.
Эльф раздражённо сжал остатки лука. Те рассыпались углём по столу.
За столом стало тихо. Глатиэль посмотрел на чёрную пыль, потом молча смёл её ладонью на пол.
Ланселот успел разглядеть его руку. Мозоли от тетивы никуда не делись, только размякли за ненадобностью, а один ноготь был обломан у самого края. Руки лучника, который давно не стрелял.
— О, ну тогда поехали! — Ланселот взял эльфа за шиворот и, выйдя с ним на улицу, посадил его на страуса, после чего сел в седло сам.
К ужасу страуса, к ним присоединился клирик, но того стащил гном, покрутив пальцем у лысого виска и указав на лошадей и осла у привязи.
Покрасневший клирик быстро отвязал своего ослика и, сбегав в гильдию, принёс вещи товарищей, чтобы навьючить животное.
— А кастрюля с пеплом тебе зачем? — удивился гном, пока эльф, будучи в шоке от такого обращения, просто сипел, смотря на товарищей.
— Не знаю, но Глатиэль ей очень дорожит.
— Ладно, клади в рюкзак и садись, нельзя заставлять сэра Ланселота ждать!
После того как клирик закончил с вещами и сел в седло на осла, который даже не пошевелился от нагрузки, уязвлённый в достоинстве страус помчался по дороге в сторону королевства эльфов. Но это не помешало ослу нагнать его и даже пойти с ним вровень. За обоими невозмутимо ехал конь с гномом верхом.
В королевство эльфов приехали очень быстро, поскольку уязвлённый страус и целеустремлённый ослик не хотели сдавать позиции до конца.
— Кажись, ослик и страус недееспособны, — заметил запыхавшийся гном, чей конь пал ещё на половине пути, отчего гному пришлось бежать за товарищами оставшуюся дорогу.
— Да, даже моя магия им не поможет, — согласился клирик, поглаживая ослика по голове.
— Сделаем колбасу и купим новых животных, — ответил Ланселот таким голосом, что после него ослик и страус тут же вскочили и сделали вид, что всё в порядке. Даже конь, который считался погибшим, прискакал в стойло и начал есть овёс вместе с кормушкой. — Во, сразу видно, умные животные.
— Да вы мастер мотивации, сэр рыцарь! — воскликнул клирик. — Дадите пару уроков?
— Я подумаю, а пока веди нас к правителю, Голыйшмель! — Ланселот подтолкнул эльфа в спину.
— Глатиэль! Меня зовут Глатиэль, сэр Ланселот!
— Да как скажешь, Глистоел. — Тесный рыцарь ткнул пальцем в спину эльфа, и тот полетел на пять шагов вперёд.
Обиженный эльф вёл своих спутников по дорогам, где их встречали эльфы, которые тут же расходились и делали вид, что всё нормально.
У дворца их встретила стража и, что самое странное, король эльфов.
— Итак, дитя моё, тобой приведены ко двору гном, клирик и рыцарь, который по комплекции скорее огр, чем человек.
— То, что я широк в кости, не значит, что меня можно обзывать! — Возмущению рыцаря не было предела. — Я, вообще-то, пришёл совершить подвиг.
— Считай, что подвиг зачтён. Ты вернул блудного ребёнка обратно домой, — ответил король эльфов, стискивая Глатиэля за ухо. — Итак, дочь моя, не стыдно тебе позорить королевский род, путешествуя в одиночку в компании мужчин?
— Дочь? — хором переспросили гном, клирик и рыцарь.
— Ну да, моя старшая дочь, решившая, что способна совершать подвиги, как настоящая героиня.
— Так. — Ланселот посмотрел на нагрудник, где тускло светились шесть красных рун. — Всё равно не понимаю, как эти подвиги совершаются. А ещё мне нужен артефакт эльфов, что связан с вашей гордостью, многоуважаемый отец Глатиэль.
Услышав своё имя, принцесса эльфов удивлённо вскинула бровь. В это же время её подешедший отец достал из рюкзака на ослике кастрюльку с пеплом, отодвинув клирика, который скромно промолчал, и начал ругать дочь за то, что та превратила семейное дерево Иггдрасиль в кучу пепла.
— Ты уничтожила живой лук из великого дерева?! — Король яростно тряс кастрюлькой над головой дочки. — Ты погубила гордость всей королевской семьи эльфов!
— Но пап!
— Не папкай мне тут! Что я твоей маме скажу? Она же будет в ярости! Да она тебя в бордель к гномам сошлет!
— Да зачем она там? — Удивлённо спросил гном Бородо. — Если только вешалкой работать?
— Заткнись! — хором крикнули отец с дочкой и в гнома полетела кастрюлька.
Ланселот, перехвативший кастрюльку, подошёл к эльфам и, посмотрев на пепел в кастрюльке, опустил в него руку и достал два семечка.
— Слышь, король, тут семена какие-то, на куриные яйца похожи.
— О, прошу вернуть реликвии нам, господин рыцарь! — На лице замершего короля эльфов отобразилась какая-то странная эмоция. Будь эльф тёмным, Ланселот сказал бы, что это алчность.
— Да, Ланселот, верните, пожалуйста, семена! — запричитала Глатиэль, протянув руки в сторону рыцаря.
Пожав плечами, тесный рыцарь отдал семена принцессе эльфов, после чего на его доспехе загорелась ещё одна руна.
— Что? Я совершил подвиг? — удивлённо пробормотал Ланселот, потрогав руну.
— Ещё какой, жирный дурак! — засмеялась Глатиэль, чье лицо исказило презрение и алчность. — Ты отдал два редчайших артефакта, которые способны оживить мёртвого или дать истинное бессмертие любому живому существу!
— Твоя глупость воистину щедра, тупой рыцарь! Любая часть дерева способна воскресить недавно убитое существо, а семена способны возродить даже самые древние кости к жизни! — Смеясь согласился с дочкой король эльфов, алчно глядя на семена, после чего замертво упал на пол, получив в лоб прилетевшей кастрюлей с пеплом. Кастрюля, рассыпая пепел, отрикошетила и угодила прямиком в голову Глатиэль.
— Поделом вам, нечего обзываться. — Ланселот подобрал оба семечка и оглядел лежащих эльфов. — А семена я забираю как компенсацию за моральное оскорбление личности. Всё по закону!
Он покосился на нагрудник. Руна горела золотом как ни в чём не бывало.
— Вот, даже руна согласна, что я прав!
Развернувшись, рыцарь ушёл, смахнув набежавшую стражу из двух десятков гвардейцев одним взмахом руки. Идущие за ним гном и клирик ошарашенно смотрели, как на полу садятся принцесса и король, воскрешённые пеплом сгоревшего Иггдрасиля, а рядом стонут в помятых доспехах гвардейцы короны.
— Да ты реально сильнейший воин, Ланселот! — Восторженно воскликнул клирик.
— Да уж, ты достоин легенд! — Улыбаясь во весь рот, согласился гном. — Наказать эльфов за спесь и алчность одним броском кастрюли! Обхохочешься!
Сев на страуса и подождав гнома с клириком, рыцарь, строго посмотрев на других эльфов, двинулся в сторону города людей.
— ...Это похоже на секту, если честно, — заметил помощник Смерти.
— И куда нас только штормом занесло? — Оскар обнюхал ногу гуру, читавшего какую-то проповедь перед прихожанами.
— Она самая и есть. — Смерть посмотрела на часы и кивнула своим мыслям. — В общем, тут будет много интересного, но самое важное будет в конце.
— Что, неужели мы наконец-то увидим, как эти сухопутные обезьяны приносят друг друга в жертву? — Оскар от предвкушения даже попытался потереть лапы друг о друга.
— Ты самый кровожадный скелет кота в моей практике. — Смерть покачала головой. — Нет, тут даже денег с прихожан не берут, что удивительно.
— А что тогда тут будет? — Помощник привычным жестом пролистал форму 7-Д.
— Нет, на этот раз я не буду портить сюрприз. — Смерть просто села на косу, которую повесила в воздухе, и молча начала ждать.
Обряд шёл своим чередом — свечи, монотонное пение, гуру в белом балахоне с воздетыми руками, — когда двери молельни распахнулись так, что одна из них слетела с петли.
Внутрь ввалилась толпа женщин. Их было много, они кричали разом, и в общем гуле помощник разобрал только одно слово, повторявшееся чаще прочих: «беременна».
— Ты говорил, что я избранная, а в итоге я беременна от тебя!
— И я!
— И я!
Гуру побледнел так, что на фоне белого балахона стал казаться серым.
Оскар издал звук, который у скелета кота, вероятно, заменял хохот, — сухой дребезжащий треск, будто кто-то тряс коробку с домино.
— Полундра-а! — простонал он, сползая с плеча помощника от смеха. — Юнга, ты видел его лицо? Это же не лицо, это же пробоина ниже ватерлинии!
Помощник тоже прыснул — на секунду. А потом посмотрел на прихожан.
Они не кричали. Они молчали. Полсотни человек, которые ещё минуту назад пели, стояли и смотрели, как их пастырь тонет в собственной пастве, и на их лицах медленно проступало одно и то же выражение — будто из каждого разом вынули что-то, чему не было названия. Одна женщина в первом ряду не двигалась вовсе. Она не обвиняла, не плакала. Просто смотрела в пол, туда, где только что лежала её вера, и уже понимала, что подобрать её не выйдет.
Смех застрял у помощника в горле.
— Что здесь сейчас умерло? — тихо спросил он.
— Многое. — Смерть, воспользовавшись всеобщим замешательством, аккуратно стянула с жертвенного столика непочатую пачку печенья и сунула куда-то в складки балахона. — Секта, например. К вечеру разбегутся все, даже те, кто глубоко верил этому гуру, но это ерунда, это просто вывеска. А вот их вера в него и его проповеди... вера умерла прямо сейчас. У каждого по отдельности и у всех разом. Полсотни маленьких смертей за десять секунд. Хорошая выработка, между прочим.
— А в форме что писать? — Помощник беспомощно листал 7-Д. — Тут нет графы на... на такое.
— «Прочее». Как всегда — «прочее». — Смерть надкусила печенье и кивнула на выход. — Идём. Это ещё цветочки. Через полчаса тут будут журналисты, потом полиция, потом адвокаты, а это уже совсем другой отдел, и работать с ним я отказываюсь принципиально.
Они вышли на улицу, где утро было до неприличия солнечным.
— Капитанша, — Оскар всё ещё похрюкивал, устраиваясь на плече, — а печеньки-то с жертвенника. Это, получается, тоже трофей?
— Это был бы конфискат, — с достоинством ответила Смерть, — а поскольку оно просто испортилось бы, то чего добру пропадать?
Карета дёрнулась — резко, с тем характерным толчком, который бывает, когда что-то останавливается не плавно, а сразу — и она проснулась.
Она спала неглубоко — дорога, медведь, уже у неё на коленях, так спать удобнее, мысли о шестерёнках — так, дремала вполуха. Поэтому, когда карета встала и из-за передней перегородки донёсся звук выброса пара — громкий, сердитый, с тем свистом, который бывает у предохранительного клапана под нагрузкой — она сразу открыла глаза.
Родители тоже проснулись.
— Что случилось? — спросила мама.
Снаружи Отто уже слез с водительского места — она слышала его шаги по гравию, потом его бормотание, то особое бормотание специалиста, который смотрит на поломку и мысленно оценивает объём работы, не всегда цензурно.
Папа открыл дверь.
— Отто, — сказал он. — Что случилось?
— Привод, — сказал Отто из-под кареты. — Камень попал в зацепление. — Пауза, в которой было много всего. — Прошу прощения. Мне нужно бежать в усадьбу за помощью — здесь самому не справиться, нужны инструменты и второй человек, ну и другой транспорт вам пришлю.
— Далеко до усадьбы?
— Две мили. — Отто вылез из-под кареты — пожилой, но двигался быстро. — Господин Фламберг, прошу прощения. Я уже проверял механизм перед выездом, но от камней у него нет защиты, хотя я предупреждал герцога..
— Идите, — сказал папа. — Мы подождём.
Отто ушёл — быстро, с тем деловитым шагом человека, которому стыдно и который компенсирует это скоростью.
Стефани сидела в карете и смотрела на передний отсек.
Камень в механизме.
Она смотрела на пол у правой двери.
На два свободных болта. Значит это Отто их не завернул до конца.
* * *
Родители вышли.
Мама — сразу, с тем выражением человека, который два дня в карете и рад любому поводу размяться. Папа — следом, оглядываясь на Стефани.
— Мы здесь, — сказал он. — Рядом, так что не чуди.
— Хорошо, — сказала Стефани с видом оскорблённого достоинства.
Она сидела смирно и ждала.
За окном мама увидела поляну — небольшую, у края дороги, с той пожухлой ноябрьской травой, среди которой кое-где держались последние стебли чего-то зеленого.
— Леон, — сказала мама. — Это же золотой чернобыльник. И вон там — зверобой поздний.
— Хорошо, — сказал папа.
— Нет, ты не понимаешь, это редкий экземпляр для ноября. — Мама уже шла к поляне. — У него другой состав в поздних листьях, совсем другой.
— Леонора, — сказал папа.
— Пять минут, — сказала мама, уже собирая цветы на поляне.
Папа посмотрел на неё. Потом на карету. Потом — с тем выражением человека, который знает, что «пять минут» это не пять минут — пошёл следом.
Стефани выждала. Один. Два. Три.
Голоса отдалились — мама что-то говорила про состав алкалоидов в поздних листьях, папа отвечал короткими «угу» с нарастающим интересом.
Она вышла из кареты.
* * *
Под каретой пахло маслом и горячим металлом и немного — паром, который ещё не весь вышел.
Стефани лежала на спине на гравии и смотрела снизу на привод, забыв, что одета в приличное платье.
Она видела его сразу — камень, крупный, неправильной формы, застрявший точно между зубьями ведущей и ведомой шестерни. Не сверху — сбоку, там, где его не должно было быть вообще. И рядом — тяга, с неестественным изгибом: металл не лопнул, просто повело, небольшой изгиб, но достаточный, чтобы механизм заклинило.
Поршень давил. Шток тянул. Нагрузка ушла в тягу. Тягу и повело.
Она выбралась из-под кареты, поскольку поняла, что из кареты доступ к камню удобнее.
Посмотрела на пол у правой двери.
Два свободных болта.
Она открутила их — руками, без инструмента, потому что они и так были почти свободные. Потом два нормальных — с помощью ключа, который нашла в ящике под водительским сиденьем Отто. Там же — набор инструментов, небольшой, но правильный. Молоток. Ключи нескольких размеров. Зубило. Щипцы.
Она взяла молоток. Взвесила в руке.
Потом подумала и достала из мешочка свой.
Малый кузнечный молоток — тот самый, завёрнутый в шапку с медвежьими ушками. Лёг в руку правильно, как всегда, ложился.
Мама сказала «никаких инструментов».
Это инструменты Отто. Свой — только один. (Строго говоря, Стефани признавала, что это очень слабое оправдание.)
* * *
Камень выходил плохо.
Он застрял плотно — именно так, как застревают камни, которые попали случайно и при этом идеально вписались в зазор. Она работала аккуратно, без спешки — выбивать нужно было точно, не повредив зубья и крепления механизма. Три удара. Четыре. Пятый — с другого угла.
Камень вышел.
Упал на гравий с тем глухим стуком, который бывает у камней, сделавших своё дело.
Стефани смотрела на шестерни. Потом открутила тягу.
Металл был хороший — она видела это сразу. Изгиб вроде небольшой, но достаточный. Она положила тягу на гравий, подложила под неё плоский камень как наковальню, взяла молоток.
И остановилась.
«Импульс, — подумала она. — Крас говорила — не гасить, а перенаправить».
Она смотрела на тягу с тем лёгким раздражением мастера, который видит хорошую деталь в плохом состоянии. Это было не злость — просто та рабочая досада, которая появляется, когда что-то сделано неаккуратно или сломалось из-за недолжного ухода.
Она поймала это.
И перенаправила в глаза.
Видение вспыхнуло ярко.
Тяга открылась сразу — металл однородный, хороший, изгиб точно там, где она видела, без скрытых трещин. Но была ещё одна вещь — маленькая, почти незаметная: в месте крепления штока к кривошипу одна заклёпка сидела неплотно. Не критично сейчас, но через сотню миль стала бы.
И ещё — подшипник на валу. Износ неравномерный, чуть больше с одной стороны. Работает, но не идеально.
Стефани смотрела на всё это.
Потом начала работать.
* * *
Тягу она выправила первой — методично, с несколькими точными ударами, проверяя после каждого. Металл слушался хорошо — качественная сталь, но знание куда ударить позволяла ее поправить без особых усилий. Три удара, два выравнивающих, один контрольный.
Потом — заклёпка. Отто в ящике нашёлся запасной крепёж — небольшой, но подходящий. Она осадила старую, поставила новую, закрепила. Плотно.
Подшипник — тут сложнее. Она не могла его заменить — не было запасного. Но можно было перераспределить нагрузку, немного сдвинув посадку. Это заняло больше всего времени.
К тому моменту, когда она ставила тягу обратно, руки у неё были по локоть в масле. Рукава — тоже. На лице — не смотрела, но чувствовала, что там тоже есть масло.
Она закрутила болты пола. Все четыре — плотно, как должно быть.
Потом вылезла из-под кареты, где проверяла подвижность механизма.
Встала.
Отряхнулась.
Посмотрела на себя.
«Мама, — подумала она. — Мама меня убьёт».
Потом посмотрела на карету.
А потом — на водительское место.
* * *
Руль был точно такой, как она представляла по схеме — колесо на оси, с тем особым сопротивлением хорошего механизма. Педали — тормозная и для увеличения подачи пара. Несколько рычагов — она изучала их ещё в первый день, мысленно, наблюдая за Отто через переднюю перегородку.
Папа стоял у кареты.
Он смотрел на неё — на масло, на молоток в руке, на водительское место.
— Ты починила? — спросил он.
— Да, — сказала Стефани. — Тягу выправила, заклёпку поменяла, подшипник перепосадила. — Пауза. — Ещё два болта пола были плохо прикручены — теперь все нормально.
Папа смотрел на неё.
— Ты взяла инструменты из ящика Отто?
— Да.
— Мама говорила «никаких инструментов».
— Это инструменты Отто, — сказала невинно Стефани. — Я взяла у него.
Папа смотрел на неё ещё секунду.
Потом в его глазах появилось то выражение — хитрое, довольное, то самое, которое он умел скрывать, но не всегда успевал.
— Котёл нужно разогреть, — сказала Стефани. — Поможешь?
Папа посмотрел на котёл.
— Как маг огня, могу помочь, — сказал он.
— Отлично.
— Но вот Леонора будет не очень довольна. Особенно твоим видом.
Папа посмотрел на поляну. Потом на карету. Потом — с тем особым выражением человека, принимающего очень конкретное решение.
— Ну, зови маму, — сказал он ехидно. — Я займусь котлом.
* * *
Мама увидела её сразу, Стефани даже к поляне не успела подойти.
Не карету, не водительское место — её - Стефани, с маслом на руках и на лице, и на рукавах, с молотком в руке, стоящую у кареты с тем видом, с которым стоят люди, сделавшие что-то хорошее и знающие, что сейчас за это получат.
— Стефания, — сказала мама.
— Я починила карету, — сказала Стефани.
— Ты...
— Тяга была погнута, камень в шестернях, заклёпка свободная, подшипник изношен. — Стефани говорила быстро. — Всё исправила. Карета едет.
— Инструменты!
— Из ящика Отто, — сказала Стефани. — Не свои.
Мама смотрела на неё.
Потом на рукава.
Потом на молоток.
— Это твой молоток, — сказала мама. — Мы с твоим отцом лично его заказывали.
— Это маленький молоток, — сказала Стефани. — Для тонкой работы. Он в шапке был, наверное положила, когда из академии ехала.
Долгая пауза.
Мама сделала то, что она делала, когда была одновременно права и неправа — закрыла глаза на секунду, выдохнула, открыла.
— Садись в карету, — сказала она. — Я потом скажу тебе всё, что думаю.
— Я поведу карету, — сказала Стефани.
— Что?
—Я буду на водительском месте. Папа разогрел котёл.
Мама посмотрела на папу.
Папа смотрел в сторону с видом человека, который здесь случайно.
— Леон, — сказала мама с особой интонацией.
— Я просто разогрел котёл, — сказал папа.
* * *
Карета шла с натягом — не идеально, Стефани это чувствовала через руль, через те маленькие вибрации, которые говорят мастеру больше, чем любые слова. Подшипник давал себя знать — чуть больше сопротивления, с одной стороны, чуть неровный ход. Да и тяга не идеально ровная. Но карета двигалась. Нормально двигалась, достаточно быстро для последних двух миль.
Она держала руль обеими руками и смотрела на дорогу.
За спиной — мама, которая молчала с тем особым молчанием человека, который копит слова на потом. Папа рядом с ней, тоже молчал, но по-другому.
Дорога пошла вверх — пологий холм, сосны по обеим сторонам, те густые хвойные леса, про которые говорилось: «Айнвальд, единый лес». Тёмно-зелёные, с той особой плотностью, которая бывает у старого леса, который рос здесь долго и привык.
Потом за поворотом открылась усадьба.
* * *
Она была большой — не дворец, именно усадьба, но с той масштабностью, которая бывает у домов, строившихся несколько поколений подряд. Серый камень, высокие окна, башня с одной стороны. Ворота открытые. И у ворот — несколько человек.
Отто — запыхавшийся, только добежавший до усадьбы.
Рядом с ним — двое из челяди.
И ещё один.
Невысокий пожилой мужчина в тёмно-зелёном костюме — том же оттенке, что и карета. С той прямой спиной, которая бывает у людей, привыкших держаться правильно настолько долго, что это стало естественным. С белыми волосами, аккуратно убранными. И с улыбкой — мягкой, почти доброй, той улыбкой, которая первой бросалась в глаза.
Вторым бросался взгляд.
Стальной. Внимательный. Тот взгляд, который видит не то, что ему показывают, а то, что есть.
Стефани остановила карету у ворот.
Пожилой мужчина смотрел на неё.
Потом — на папу, который первым слез с кареты.
— Леон, — сказал он. Голос был ровным, тёплым, с той особой теплотой, которая может быть настоящей, а может быть отточенной до совершенства. — Рад тебя видеть.
— Альрик, — сказал папа, слегка поклонившись. Коротко, без лишних слов и движений.
Потом мужчина посмотрел в окно кареты — на маму, которая смотрела оттуда с видом человека, который одновременно рад, устал и немного удручён. Узнал её. Улыбнулся — чуть теплее, и эта улыбка выглядела настоящей.
А потом он посмотрел на водительское место.
На Стефани.
На масло на руках и лице.
На молоток, который она не убрала из-за масла на руках и рукоятке.
Молчание длилось секунду.
Потом Отто кашлянул.
— Ваша светлость, — сказал он. — Это... госпожа Стефания, она похоже устранила поломку. Я предупреждал — плохо защищен механизм, из-за этого камень спокойно попал в привод.
Альрик Лютенберг смотрел на Стефани.
Стефани смотрела на него.
Улыбка на его лице не изменилась — но что-то в ней стало другим. Что именно, она не могла сразу сформулировать. Не теплее и не холоднее. Просто — другим.
— Добро пожаловать в Айнвальд, внучка, — сказал он. — Прошу в дом.
* * *
Ванна была не просто ванной.
Это была купальня — большое помещение с каменным полом и двумя глубокими бассейнами, один больше, один меньше. Вода в меньшем была горячей — почти слишком горячей, той степени, которая сначала кажется невыносимой и потом становится единственно правильной. Несколько артефактов на стенах держали температуру, не давая воде остывать.
Мама вошла первой.
Остановилась.
Потом повернулась к Стефани.
— Вот, — сказала она. — Вот так должно всё выглядеть, когда живут правильно.
— У нас дома тоже хорошо, — сказала Стефани, осмотрев помещение.
— У нас дома хорошо, — согласилась мама. — Но вот так — это другое.
Они мылись долго — мама молча, Стефани тоже, с тем общим молчанием, которое бывает после дороги, когда говорить особо нечего, а просто быть рядом — уже достаточно.
Потом служанка принесла что-то горячее — чай, травяной, незнакомый, с тем вкусом, который бывает у трав северных лесов, немного смолистым, немного горьким, и при этом хорошим.
— Мама, — сказала Стефани.
— Что?
— Ты всё-таки скажешь мне что думаешь?
Мама молчала секунду.
— Потом, — сказала она. — После обеда.
— Это значит — что уже не скажешь, — сказала Стефани.
Долгая пауза.
— Ты починила карету, — сказала мама. — Хорошо починила. Отто сказал, что сам бы возился несколько дней. — Ещё пауза. — Но ты взяла молоток.
— Да.
— Я сказала «никаких инструментов».
— Да.
— Молоток был в шапке.
— Да.
Мама смотрела на неё.
— Но я забыла о том, что он в шапке, — сказала Стефани, сделав честные глаза. — Правда!
— Я верю, — сказала мама. — Именно поэтому — всё потом.
* * *
Обед был в малой столовой.
Не парадной — малой, с одним длинным столом и камином, с теми тёплыми тонами, которые бывают у комнат, в которых обедают часто и без церемоний. Но стол был накрыт правильно, и посуда была хорошей, и цветы — живые, что в ноябре означало либо магию, либо оранжерею, скорее всего и то и другое.
Дед сидел во главе.
Рядом с ним — дядя - Эрвин Лютенберг, старший сын, с той же прямой спиной и с той же точностью движений, только моложе и с чуть большей жёсткостью в лице. Он посмотрел на Стефани так, как смотрят на величину, которую нужно оценить.
Она посмотрела на него так же, вызвав у него одобрительную ухмылку.
Рядом с дядей — его жена, тихая женщина с умными глазами, которая до конца обеда почти ничего не говорила, но при этом слышала всё.
И дети. Несколько — разного возраста, от совсем маленьких до почти взрослых.
И одна — с той особой осанкой человека, привыкшего к академическим коридорам.
Стефани заметила её сразу.
Девушка лет двадцати, с тёмными волосами, убранными идеально - не для красоты, для удобства. С тем взглядом, который бывает у людей, знающих что-то, что ты не знаешь, и не торопящихся говорить.
За обедом они оказались рядом.
— Ты из академии? — спросила девушка тихо — не вопрос, скорее подтверждение.
— Да, — сказала Стефани. — Первый курс.
— Я знаю, — сказала девушка. — Меня зовут Лизель.
— Стефани.
— Я знаю, — сказала Лизель снова. — Ты починила дедову карету?
— Да.
— Он был доволен. — Лизель взяла бокал с соком. — Он не показывает, но я знаю, как он выглядит когда доволен .
Стефани посмотрела на деда — на ту улыбку, на тот взгляд.
— Он всегда так выглядит? — спросила она тихо.
— Нет, — сказала Лизель. — Иногда — по-другому. Когда не доволен. — Пауза. — Тогда улыбка та же, но в глазах другое.
Стефани смотрела на деда.
«Бывалый политик, — вспомнила она письмо. — Действия отвечают только за пользу роду».
— Спасибо, — сказала она Лизель.
— За что?
— За информацию.
Лизель посмотрела на неё.
— Ты мне нравишься, — сказала она. — Это редкость среди наших родственников.
* * *
После обеда начался хаос.
Не сразу — сначала дед сказал «вечером будет небольшой приём» таким тоном, которым говорят о вещах, о которых уже всё решено. «Небольшой» означало «около ста человек», это Стефани поняла по тому, как начала двигаться челядь.
Маму она потеряла почти сразу.
Нашла в своих покоях — вместе с тремя служанками, которые уже что-то раскладывали, что-то развешивали, что-то нагревали.
— Садись, — сказала мама.
— Что происходит?
— Приём. Ты едешь к дедушке и попадаешь на приём — это логично, Стефания, подумай.
— Ты знала?
— Я предполагала. — Мама взяла гребень. — Садись.
Стефани села.
Следующие два часа она сидела, стояла, поворачивалась, поднимала руки, опускала руки и думала о шестерёнках. Тёмно-зелёное платье оказалось правильным — мама была права, как обычно. Серебряная брошь с листьями пришлась точно туда, куда должна была. Волосы убрали вверх — не жёстко, мягко, с теми несколькими прядями, которые мама называла «это должно выглядеть естественно, а значит нужно постараться».
Папа заглянул один раз.
Посмотрел на всё это.
— Как на коронации, — сказал он.
— Леон, — сказала мама.
— Ухожу, — сказал папа.
— Ты говоришь это каждый раз, — сказал Стефани. — И каждый раз возвращаешься.
— Это потому, что интересно, — сказал папа и ушёл.
За стенами усадьбы начали прибывать кареты — одна, другая, потом сразу несколько. Голоса в коридорах, чьи-то шаги, смех откуда-то снизу. Усадьба наполнялась.
Стефани смотрела в окно и думала о том, что где-то там, в этом потоке людей, есть те самые родственники, которых она не знала, и политические связи, о которых предупреждал дедушка, и что-то ещё — то, что папа называл «тебя смотрят».
— Готово, — сказала мама.
Стефани посмотрела в зеркало.
Незнакомая девушка в тёмно-зелёном смотрела на неё в ответ. С правильной осанкой — академия поставила, Кестер закрепил. С тем взглядом, который она не умела описать, но который мама, видимо, видела — потому что мама посмотрела на неё с тем тихим выражением, которое появлялось редко.
— Хорошо, — сказала мама. — Пойдём.
* * *
Зал был полон.
Не переполнен — именно полон, с той правильной плотностью людей, когда места хватает и при этом пусто не бывает. Свечи в люстрах давали мягкий свет — магический, ровный, без мерцания. Музыканты в дальнем углу играли что-то негромкое.
Стефани стояла рядом с мамой и смотрела на всё это.
Дед перемещался по залу — от группы к группе, с той же улыбкой, с тем же взглядом. Папа стоял у окна и разговаривал с кем-то из мужчин — она видела по его спине, что разговор был нейтральным, не раздражающим, просто разговор.
Лизель появилась рядом — бесшумно, с тем академическим навыком перемещаться в толпе, который вырабатывается сам.
— Как ты? — спросила она.
— Нормально, — сказала Стефани. — Интересно.
— Это хороший ответ для начала, — сказала Лизель. — Потом будет по-другому. Особенно когда тебя официально всем представят.
— Лучше или хуже?
— Зависит от человека. — Лизель взяла бокал у проходящего слуги. — Для тебя — скорее интереснее. Ты такая.
— Какая?
— Та, которой всё интересно.
Стефани посмотрела на неё.
— Ты давно в академии?
— Третий год.
— Тебе там хорошо?
— Да, — сказала Лизель. — Лучше, чем здесь. Здесь нужно помнить слишком много.
Стефани поняла, что она имеет в виду.
Потом что-то изменилось.
Не сразу — постепенно, как меняется что-то, когда в комнате появляется новый человек, которого ещё не видишь, но уже чувствуешь по тому, как меняется воздух вокруг.
Она увидела — краем глаза — как дед пошёл к маме. Быстро, для деда — почти быстро. Лицо у него изменилось — та же улыбка, но в глазах было что-то другое, то самое, о чём говорила Лизель.
Он что-то говорил маме.
Мама слушала.
И лицо у мамы тоже менялось.
«Что-то случилось, — подумала Стефани. — Или случится.»
Она начала поворачиваться, когда сзади раздался голос.
* * *
Голос был молодым. Лёгким. С той небрежной уверенностью, которая бывает у людей, привыкших к тому, что им всё позволено.
Стефани повернулась.
Молодой человек — примерно её возраста, может чуть старше. Скромный наряд, без лишних украшений. Простой серебристый обруч с одним сапфиром. Светлые волосы. Лёгкая улыбка.
Он смотрел на неё сверху вниз — не грубо, просто с той высоты, которая была у него, и с тем выражением человека, который сейчас скажет что-то, что считал остроумным.
— Привет, малышка.
Это было всё, что он успел.
* * *
Папа разрешил правый апперкот.
Она ударила правой.
Кулак пошёл снизу вверх — коротко, точно, с тем весом корпуса, который Кестер ставил три месяца. Правый апперкот, не левый. Именно тот, который папа называл правильным.
Она почувствовала контакт — чёткий, однозначный.
И увидела, как он летит.
Не далеко — но убедительно. В сторону, назад, в толпу, которая успела расступиться на удивление быстро — как будто кто-то уже знал или привык расступаться именно в таких случаях.
В зале стало очень тихо.
Потом — один голос. Женский, пожилой, с той степенью ужаса, которая бывает у людей, видящих очень конкретную катастрофу.
— Боже, она ударила наследного принца!
Стефани стояла. Смотрела на него.
Он поднялся — не сразу, с достоинством, с той медленностью, которая могла быть растерянностью, а могла быть намеренной. Потёр подбородок. Выпрямился.
И посмотрел на неё. Не зло. Не обиженно. Внимательно.
С тем выражением человека, который только что получил что-то неожиданное и пока не решил, что с этим делать. Но уже думает.
Стефани стояла и смотрела на него в ответ.
За её спиной — мама, которая была очень бледной. Дед, который перестал улыбаться. Папа, который где-то у окна — она не видела его лица, но чувствовала, что он смотрит.
Казалось бы, простой вопрос. Стефани умела собираться — она собралась в академию за полчаса, методично, без лишних слов: нужное в сумку, ненужное на место, инструменты отдельно, блокноты сверху. Тридцать минут, и всё готово.
Это было другое.
— Вот это платье, — сказала мама, извлекая из шкафа тёмно-зелёное, с серебряной отделкой по вороту.
— Оно тяжёлое, — сказала Стефани.
— Оно правильное. — Мама повесила его на дверцу шкафа и посмотрела критически. — К нему нужна брошь.
— У меня нет броши.
— У меня есть. — Мама уже шла к своему шкафу. — Та, серебряная, с листьями.
Из коридора донёсся голос папы:
— Возьми то синее. Оно ей идёт.
— Синее я уже взяла, — отозвалась мама.
— Тогда зачем спрашиваешь?
— Леон, иди пить чай.
— Я помогаю.
— Ты мешаешь.
Стефани сидела на кровати и смотрела, как мама раскладывает на кровати вещи — одну за другой, с той систематичностью, которая у неё появлялась в серьёзных делах. Тёмно-зелёное. Тёмно-синее — то самое, в котором она ходила на занятия. Белое, которое Стефани носила дважды в жизни и каждый раз боялась его испачкать. Серое, удобное, то самое «для хорошего случая».
— Мама, — сказала Стефани.
— Что?
— Мы едем на три дня.
— На пять.
— На пять. Зачем столько?
— Потому что мы не знаем, что там будет. — Мама говорила не останавливаясь, перебирая вещи. — Может быть официальный ужин. Может быть выезд. Может быть просто визит — но ты должна быть готова к любому варианту.
— Я могу взять кузнечную одежду на случай, если...
— Нет, — сказала мама.
— Но если там будет мастерская или...
— Нет.
— Мама.
— Стефания. — Мама повернулась и посмотрела на неё с тем выражением, которое не обсуждалось. — Ты едешь в герцогский дом Лютенберг. Ты будешь просто м... — она сделала паузу, — милой воспитанной леди на светском рауте. Никакой кузнечной одежды. Никаких инструментов. — Пауза. — Ты меня слышишь?
— Слышу, — сказала, надув губы, Стефани.
— Хорошо, — сказала мама и вернулась к вещам.
Из коридора снова донёсся папа:
— А молот она берёт?
— Леон!
— Просто спрашиваю.
— Иди пить чай!
Стефани смотрела в потолок.
(Молот она уже спрятала. Но об этом позже.)
* * *
Укладывание заняло два часа.
Не потому, что вещей было много — потому что каждая вещь требовала решения, а каждое решение требовало обсуждения, а каждое обсуждение приводило к папе, который периодически появлялся в дверях с кружкой чая и комментариями.
— Вот это слишком торжественно, — говорил он про тёмно-зелёное.
— Это в самый раз, — отвечала мама.
— Она будет выглядеть как на коронации.
— Она будет выглядеть достойно.
— Это разные вещи.
— Леон.
— Ухожу, ухожу.
Он уходил. Через пять минут возвращался.
— А серые перчатки взяли?
— Взяли.
— А запасные чулки?
— Леон, я занимаюсь этим тридцать лет.
— Я просто спрашиваю.
— Пей чай.
Стефани наблюдала за этим с тем чувством человека, который видит что-то знакомое и любимое и не хочет, чтобы оно заканчивалось. Мама и папа были такими всегда — мама методична и точна, папа ехидный и при этом внимательный ко всему. Они спорили именно так — без злости, с тем особым ритмом людей, у которых этот разговор происходит не в первый раз и не в последний.
— Мама, — сказала Стефани в какой-то момент.
— Что? — Мама раскладывала блузки.
— Ты сказала «никаких инструментов».
— Да.
— А блокнот можно?
Пауза.
— Блокнот — это не инструмент, — сказала мама. — Блокнот можно.
— А карандаши?
— Карандаши можно.
— А линейка?
Мама посмотрела на неё.
— Линейка — это почти инструмент.
— Линейка — это измерительный прибор, — сказала Стефани. — Совсем другое.
— Одну, — сказала мама. — Маленькую.
Стефани кивнула и пошла за линейкой.
* * *
Шапку с медвежьими ушками она упаковала первой — ещё до того, как мама начала раскладывать вещи. Просто положила в дорожную сумку, аккуратно, в отдельный мешочек, чтобы не мялась.
Молот она положила потом.
Малый кузнечный молоток — тот самый, которым делала амулет для Мирны Олдт, которым работала по тонким деталям. Небольшой. Лёгкий. Помещался в ладони. Она завернула его в шапку — аккуратно, так, чтобы металл не стучал — и убрала обратно в мешочек.
Шапка с медвежьими ушками и молот внутри.
Мама сказала «никаких инструментов».
Мама не уточнила насчёт вещей для сна.
(Это была, строго говоря, техническая правда. Стефани признавала, что технически это была не вся правда. Но технически — правда.)
* * *
Карета пришла утром.
Стефани стояла у окна и смотрела на неё, пока папа выносил сумки.
Это была не обычная карета.
Обычная карета — это лошади, деревянный корпус, кожаные рессоры, кучер на козлах. Эта была другой. Корпус — лакированный, тёмно-зелёный с серебряными вставками, цвета дома Лютенберг, массивный и при этом элегантный. Колёса большие, с металлическими спицами, с тем особым устройством подвески, которое Стефани не видела раньше, но сразу поняла — пружинная система, рассчитанная на плавный ход.
Спереди — место для водителя, с рулём. Настоящим рулём — колесо на оси, как она видела в описаниях в книге про старинные механизмы. Не поводья, а руль.
Сзади, между пассажирами и водителем — котёл. Небольшой, медный, встроенный центр кареты, с трубой для сброса пара и несколькими вентилями.
Рядом с котлом стоял маг огня — пожилой мужчина в дорожном плаще с эмблемой дома Лютенберг, с тем видом человека, который делал это много раз и не считал чем-то особенным.
— Доброе утро, — сказал он папе. — Я Отто. Буду вас сопровождать.
— Леон Фламберг, — сказал папа. — Сколько времени до Айнвальда?
— Мы проедем два города, Зейнхорн и Вальден, так что — около двух дней. — Отто посмотрел на небо. — Погода хорошая. Если не задерживаться — к вечеру второго дня будем на месте.
Стефани уже шла к карете.
— Стефани, — сказал папа, зная повадки дочки.
— Просто смотрю, — сказала она, не останавливаясь.
Она обошла карету вокруг. Постучала по колесу — металл, хороший, плотный. Посмотрела на подвеску — пружины стальные, с правильным натяжением. Заглянула под днище — ось цельная, без видимых дефектов.
Потом подошла к котлу.
Отто наблюдал за ней с профессиональным интересом.
— Как давление держит? — спросила Стефани.
Отто моргнул.
— Хорошо держит, — сказал он. — Я прогреваю каждые три часа, довожу до рабочей температуры. Потом — само идёт.
— Клапан предохранительный где?
— Вот. — Отто показал.
— Хороший. — Она осмотрела. — Двойной?
— Двойной, — подтвердил Отто. — После того как один раз не сработал одинарный — герцог приказал ставить двойные на все кареты.
— Правильно приказал.
Отто посмотрел на неё с тем выражением, которое бывает у людей, встретивших неожиданного собеседника.
— Вы мастер? — спросил он.
— Да, — сказала Стефани.
— Хорошая школа у вас, — сказал Отто. — Мало кто смотрит на предохранительные клапаны.
— Моя подруга, Дара Солнечная, лопнула котёл с одинарным клапаном, — сказала Стефани. — Я теперь всегда смотрю.
Отто засмеялся — коротко, но искренне.
Папа стоял рядом с видом человека, который не удивлён, но признателен, что хоть кто-то разделяет интерес его дочери.
— Садимся? — спросил он.
— Садимся, — согласилась Стефани.
Она достала блокнот ещё до того, как карета тронулась.
Первые полчаса она рисовала.
Не пейзажи — механизм. Схема кареты, вид сверху и вид сбоку, с подписями: вот котёл, вот передача усилия на колёса, вот рулевое колесо, вот подвеска. Она рисовала и думала о том, как это работает — как давление пара превращается в движение, как движение передаётся через ось к колёсам, как руль управляет направлением.
Это было интересно.
Стрекоза, — подумала она. — Томас с Эриком пытались сделать летательный аппарат с паровым котлом и забыли посчитать вес котла. А здесь котёл — часть конструкции, он в середине, он уравновешивает карету. Вес не враг, вес — это баланс, если его правильно распределить.
Она нарисовала стрелку и написала: «Котёл = балласт + двигатель. Распределение веса намеренное?»
Потом подумала и написала ниже: «Спросить у Отто».
Потом посмотрела в окно.
За окном шли осенние поля — те же, что она видела из дилижанса два месяца назад, только теперь с другой стороны. Деревья голые. Небо серое, плотное, то самое ноябрьское небо, которое отличается от октябрьского тем, что октябрьское ещё думает, а ноябрьское уже решило.
— Вот это поместье, — сказал папа, указывая в окно, — принадлежит семье Кайнер. Это дальние родственники по линии твоей бабушки по материнской стороне. Троюродные, кажется.
— Хорошие люди? — спросила Стефани для приличия.
— Средние, — сказал папа. — Дядя Фридрих пьёт немного, но управляет поместьем неплохо. Его жена — из Эскарров, маг земли, умная женщина.
— Угу, — сказала Стефани и вернулась к блокноту.
— А вон там, — сказала мама, указав в другую сторону, — начинаются земли виконта Нейссера. Это уже по папиной линии, пятая степень родства. Он служил при дворе герцога Морвейна, сейчас на пенсии.
— Понятно, — сказала Стефани.
Она нарисовала ещё одну деталь схемы — крепление оси к раме. Интересное крепление, с двойным кронштейном. Она бы сделала иначе — одинарный, но усиленный, меньше точек соединения означает меньше точек усиления.
— Стефани, — сказала мама.
— Слушаю.
— Ты слушаешь?
— Да. Виконт Нейссер, пятая степень родства, служил у Морвейна, теперь на пенсии.
Пауза.
— Хорошо, — сказала мама, немного удивлённо.
Стефани умела слушать вполуха. Это был навык, развитый еще в школе — когда в голове мысли о кузнице и способах ковки, учишься слышать то, что происходить вокруг.
К полудню она закончила схему кареты и начала думать о шестерёнках.
Передаточное число. Двадцать два градуса. Два опорных подшипника. Инструментальная северная сталь у Веерта.
Она нарисовала шестерню — ту самую, ведущую, с правильным углом зубьев. Потом ведомую. Потом ось между ними. Потом написала рядом вопрос: «Если шестерня не круглая, а эллиптическая — скорость передачи будет нелинейной. Это можно использовать для нарастающего усилия».
Это была новая мысль.
Она смотрела на неё.
Нелинейная передача усилия. Как будто пружина с переменной жёсткостью. Медленно в начале, быстро в конце. Это можно применить для...
— Вот этот город, — сказал папа, — это Зейнхорн. Мы не остановимся, но проедем через центр.
Стефани посмотрела в окно.
Зейнхорн был небольшим — чуть больше Айнбрука, с той же плотной застройкой, с той же центральной площадью, на которой сейчас стояли остатки праздничных прилавков — Оврин везде праздновали в одно время.
— Зейнхорн управляется бароном Вессом, — сказал папа. — Это по маминой линии, седьмая степень. Его отец был другом твоего деда Альрика.
— Они до сих пор дружат? — спросила Стефани.
— Барон умер три года назад, — сказал папа. — Его сын — другой человек. Более осторожный.
— Осторожный — это хорошо?
— Осторожный — это зависит от того, осторожный по отношению к кому.
Стефани кивнула и записала в блокнот: «Барон Весс — Зейнхорн. Папа дружил с Альриком. Сын — осторожный».
Потом посмотрела на запись.
Потом написала рядом: «Зачем я это записываю? Это политика. Политика скучная».
Потом зачеркнула второе.
Потом подумала и написало заново.
После Зейнхорна карета пошла по дороге вдоль реки — широкой, тёмной, той, что в ноябре выглядела как что-то серьёзное и медлительное. Деревья по берегам стояли почти голыми, только кое-где держались последние листья — бурые, скрученные, упрямые.
Стефани смотрела на реку.
Потом взяла блокнот.
Написала:
«Молот высек искры,
Заготовка на наковальне.
Руки кузнеца быстры…»
Остановилась.
Это была третья строчка. Дальше нужна была последнЯя, четвертая строчка, и она должна была рифмоваться. Желательно — со словом «наковальня».
Стефани думала.
«Наковальня» — «спальня». Нет.
«Наковальня» — «вальня». Это не слово.
«Наковальня» — «скандальня». Тоже не слово, но ближе к реальности.
Она смотрела на строчку.
— Что пишешь? — спросил папа.
— Ничего, — сказала Стефани и закрыла блокнот.
Папа посмотрел на неё с тем видом человека, который понимает больше, чем говорит, и решает не говорить.
Стефани смотрела в окно.
«Наковальня», — думала она. — Почему нет нормальных рифм к техническим словам.
Потом она заметила, что пол у правой двери кареты крепился на четырёх болтах, и два из них выглядели немного свободнее, чем должны были. Она потянулась к ним — просто посмотреть, просто пальцем проверить натяжение.
От мамы донёсся лёгкий кашель.
Стефани подняла взгляд.
Мама смотрела на неё.
Молча.
С тем выражением, которое не требовало слов.
Стефани убрала руку.
Откинулась на спинку сиденья и посмотрела в окно.
За окном была дорога, река и ноябрьское небо.
Два болта свободные, — думала она. — Это нужно сказать Отто. Не сейчас. Позже. Когда мама не смотрит.
Второй город — Вальден — они проехали к вечеру.
Вальден был другим — выше, темнее, с узкими улицами и высокими домами, с той плотностью застройки, которая бывает у городов, выросших вверх, когда расти в стороны было некуда. На улицах горели фонари — масляные, с маленькими стёклами, дающими жёлтый тёплый свет.
— Вальден — торговый город, — говорила мама. — Здесь пересекаются три торговых пути. Управляет виконт Тарн — это уже по папиной линии, четвёртая степень родства.
— По папиной линии это Фламберги? — уточнила Стефани.
— Нет, это дальние родственники по линии твоей бабушки по отцовской линии. — Мама говорила терпеливо, с той методичностью, которая появлялась у неё, когда она объясняла что-то важное. — У твоего отца тоже большая семья.
— У меня очень большая семья, — сказала Стефани.
— Да.
— И я не знаю почти никого из них.
— Именно поэтому мы едем к дедушке, — сказала мама.
Стефани посмотрела на папу.
Папа смотрел в окно с видом человека, который мог бы что-то сказать, но решил не говорить.
— Папа, — сказала Стефани.
— Что?
— Ты со своей семьёй общаешься?
— С некоторыми, — сказал папа. — С теми, которые нормальные. — Пауза. — Дядя Клас, ты его помнишь, приезжает периодически на Оврин. Тётя Вийке пишет письма. Остальные — по необходимости.
— А у мамы?
— У мамы сложнее, — сказал папа.
— Леон, — сказала мама.
— Это правда.
— Это не тема для кареты.
Они замолчали.
Стефани смотрела в окно на Вальден — на узкие улицы, на жёлтые фонари, на высокие дома, в некоторых окнах которых горел свет. Где-то за ужином сидели люди, которые были её родственниками в четвёртой или пятой степени, и они не знали о ней ничего, и она о них — тоже.
«Большая семья, — думала она. — Это как большой механизм. Много деталей. Некоторые работают хорошо. Некоторые — плохо. Некоторые нужно проверить, чтобы знать наверняка.»
Третий город был маленьким.
Даже не город — большая деревня, с постоялым двором, с несколькими лавками и с рынком, который работал даже в ноябре — небольшим, с десятком прилавков, но работал.
Стефани увидела его через окно кареты — и что-то в ней сразу сказало: «вот».
— Папа, — сказала она.
— Что?
— Можно остановиться?
— Нам не нужно останавливаться, — сказал папа. — Мы едем по графику.
— Там рынок.
— Я вижу.
— Пожалуйста.
Папа посмотрел на неё. Потом на маму.
Мама смотрела в окно с выражением человека, который видит, куда это ведёт, и принимает это.
— Отто, — сказал папа в специальную переговорную трубку на передней перегородке. — Останови здесь.
Карета остановилась.
Рынок пах так, как пахнут провинциальные рынки — едой, скотиной, сырой землёй и немного — деревом и металлом. Стефани шла между прилавками и смотрела. Здесь торговали всем: последними осенними овощами , мочёными яблоками в бочках, верёвками, гвоздями, тканью, мёдом.
И мишками.
Он стоял на прилавке у пожилой женщины, которая продавала мягкие игрушки — несколько маленьких, одна средняя и он.
Огромный.
Размером — примерно с Стефани. Тёмно-коричневый, плюшевый, с большими круглыми ушами и маленькими чёрными глазами-пуговицами. Выражение у него было то самое — невозмутимое медвежье спокойствие.
Стефани остановилась перед прилавком.
Смотрела на медведя.
Медведь смотрел в ответ.
— Папа, — сказала она.
Папа подошёл. Посмотрел на медведя. Потом на Стефани.
— Нет, — сказал он.
— Я его хочу.
— Ты восемнадцатилетний мастер-кузнец, едущий на представление к герцогскому дому.
— Я знаю.
— И ты хочешь плюшевого медведя размером с тебя.
— Да.
Папа смотрел на неё.
— Это глупо, — сказала Стефани. — Я знаю, что это глупо. И по-детски. — Она смотрела на медведя. — Но я его хочу.
Папа молчал секунду.
Потом повернулся к женщине за прилавком.
— Сколько? — спросил он.
Женщина назвала цену.
Папа заплатил без торга.
Стефани взяла медведя. Он был тяжёлым — плотный, хорошо набитый — и мягким, и пах немного деревом и немного шерстью. Она держала его обеими руками — он был почти с неё ростом, и держать его было как держать что-то большое и бесформенное, что не помещается нормально.
— Спасибо, — сказала она папе.
— Это глупо, — засмеялся папа. — Как ты его в карете повезёшь?
— На коленях.
—Вы не поместитесь.
— Поместимся. Я компактная и сяду ему на колени.
Папа смотрел на неё с тем выражением, которое означало «спорить бесполезно» — и при этом был доволен. Она это видела, даже если он не показывал.
Они вернулись к карете.
Мама стояла у кареты и смотрела на них. Потом на медведя.
— Леон, — сказала она.
— Это она захотела, — сказал папа.
— Это огромный медведь.
— Я вижу.
— Куда мы его...
— На колени, — сказал папа. — Она говорит, что поместится у него на коленях. Если у него есть колени.
Мама смотрела на Стефани. На медведя. Снова на Стефани.
Потом что-то в её лице изменилось — та особая мамина черта, когда она понимала, что сейчас не нужно быть правой, а нужно быть мамой.
Она улыбнулась.
— Хорошо, — сказала она. — Садитесь.
Медведь действительно поместился в карете — с некоторым трудом, с переговорами между Стефани и папой о том, кто куда двигается, и с тем финальным результатом, когда Стефани сидела на коленях у медведя и они оба занимали примерно треть всего доступного пространства.
Стефани держала его лапы руками и смотрела в окно.
— Имя ему придумала? — спросил папа через некоторое время.
— Нет ещё.
— Надо придумать.
— Буду думать.
— Можно назвать в честь наковальни, — сказал папа совершенно серьёзно. — Рифмы всё равно нет.
Стефани посмотрела на него.
— Откуда ты знаешь про рифму?
— Я видел твой блокнот, когда ты закрывала.
— Папа!
— Случайно, — сказал папа, сделав честное лицо. — Я случайно увидел слово «наковальня» в четвертой строчке и случайно понял, что дальше ничего нет.
Мама смотрела в окно и делала вид, что не слышит. Но плечи у неё немного тряслись.
— Это было личное, — сказала Стефани.
— Разумеется, — согласился папа, подняв правую руку. — Я ничего не видел.
Карета ехала дальше.
За окном — ноябрьская дорога, поля, редкие деревни. Отто периодически разжигал котёл — мягкий жар шёл от передней перегородки, и в карете было тепло, именно та степень тепла, которая бывает в дороге, когда всё правильно.
Стефани сидела на медведе и смотрела на схему кареты в блокноте.
Два болта у правой двери, — вспомнила она. — Нужно сказать Отто на следующей остановке.
Потом посмотрела на медведя.
Невозмутимые чёрные пуговичные глаза.
— Наковальня, — попробовала она вслух.
Медведь не возразил.
— Нет, — решила Стефани. — Это плохое имя для медведя.
Не просто «знакомо» — именно так, с точностью до слоёв. Первый слой — лаванда, потому что мама раскладывала засушенные пучки в каждом шкафу и за каждым занавесом, и за два месяца отсутствия Стефани успела забыть, насколько это был сильный запах. Второй слой — металл, тонкий, почти неуловимый, но постоянный, тот фоновый запах, который пропитывал всё в доме Фламберг-Лютенбергов за годы и никуда не уходил даже когда мама капитально мыла все. Для мага воды это не было проблемой. Третий слой — что-то из кухни, тёплое и сложное, что могло быть тушёным мясом с кореньями или пирогом с яблоками, или тем и другим сразу, потому что мама с кухаркой готовили именно так — сразу много, сразу хорошо, с тем пониманием, что большой стол — это не расточительство, а правильный порядок вещей, когда в доме есть кузнец.
Стефани стояла в прихожей и дышала.
— Ты стоишь и нюхаешь, — констатировал папа из-за её плеча, снимая плащ.
— Да, — сказала Стефани.
— Это нормально, — сказал он. — Я сам так делаю, когда возвращаюсь с рынка.
— Леон, — сказала мама из кухни, — ты уходишь на два часа.
— Два часа — это тоже время.
Стефани улыбнулась.
Гостиная была, как всегда, контрастная — левая половина тяжёлая, тёплая, с каменными подоконниками и балками потолка, и тем особым освещением, которое бывает, когда большой очаг горит в дальнем углу и свет идёт оттуда. Правая половина светлее, прохладнее, с чуть влажными стенами — аура мамы, которая оседала на камне и никуда не уходила. Посередине — стол, большой, дубовый, с тем количеством царапин и отметин, которое накапливается за двадцать лет хорошей жизни.
На столе уже стояла еда.
Много еды.
— Мама, — сказала Стефани, заходя в кухню.
— Садись, — сказала Леонора Лютенберг, не оборачиваясь от плиты. — Ты с дороги.
— Я не голодная.
— Ты с дороги, — повторила мама тоном, который не обсуждался.
Стефани села.
Ужин был долгим и тихим, и очень вкусным — тушёное мясо с кореньями и травами, именно так, как она и думала, с тем густым тёмным соусом, который получается только если томить несколько часов и добавлять вино в правильный момент. Хлеб свежий — она слышала запах ещё у двери, но только сейчас поняла, что это был именно хлеб, тот, с семенами, который мама пекла по воскресеньям и по особым случаям. Яблочный пирог ждал на краю стола — она видела его краем глаза, но делала вид, что не видит, потому что если смотреть прямо, то сразу хочется, а надо сначала нормально поесть.
Папа рассказывал про дела в городе. Он как сын маркграфа отвечал именно за этот город, не смотря на то, что в городе был свой мэр.
Мама слушала и иногда добавляла что-то — точно, коротко, тем способом, которым говорят люди, прожившие вместе достаточно долго, чтобы не тратить слова там, где хватает одного.
Стефани слушала их обоих и ела, думая, что вот это — именно то, чего не хватало во флигеле академии. Не кузница, не горн, не инструменты — всё это было во флигеле, и было хорошим. Но вот этого — двух людей за большим столом, лаванды и металла в воздухе, хлеба с семенами и тушёного мяса — этого не было. Семьи. Как же она соскучилась.
— Ты молчишь, — заметил папа.
— Слушаю, — сказала Стефани.
— Это новость, — сказал папа. — Обычно ты думаешь вслух.
— Я отвыкла думать вслух, — сказала Стефани. — В академии всегда кто-то рядом. Когда размышляешь вслух, обязательно начинают переспрашивать, отвлекая от мысли.
— Это плохо?
— Не думать вслух? — Она подумала. — Нет, но я стала чаще записывать мысли.
Мама смотрела на неё с тем выражением, которое Стефани видела редко — внимательным, тихим, как будто мама читала что-то между словами и была довольна тем, что нашла.
— Расскажи про друзей, — сказала мама.
И Стефани рассказала — про Дару и шляпу, про Томаса и три книги одновременно, про Эрика и записную книжку. Про стрекозу с паровым котлом, которой забыли посчитать вес котла. Про Мирну Олдт и зверобой в металлургии. Про то, как Дара лопнула учебный котёл на уроке физики, потому что хотела понять принцип давления изнутри.
Папа засмеялся на стрекозе.
Мама засмеялась на котле.
Яблочный пирог оказался именно таким, как она и ожидала — с корицей и мёдом, с той хрустящей корочкой сверху, которая получается только в маминой духовке по маминому рецепту, который она не записывала никогда, потому что «руки помнят».
Стефани съела два куска. Хотела три, но поняла, что не влезет.
* * *
Комната была такой же.
Это было первое, что она заметила, войдя, — что всё на своих местах. Не просто «не тронуто», а именно — на своих местах, как она оставила, как всегда и было. Мама не переставляла вещи в её отсутствие, это было давним правилом, принятым без слов.
Кровать у окна — то самое окно, которое смотрело на восток и летом давало первый утренний свет прямо в лицо, что было неудобно и при этом почему-то ощущалось, что так правильно. Стол у стены с полкой над ним — блокноты старые, школьные, ещё с детства, стопкой, и рядом несколько технических книг по кузнечному делу, зачитанных до мягкости обложек. Шкаф в углу — там висели вещи, которые она не взяла в академию, которые были «для дома».
И мишки.
Их было много.
Стефани остановилась у полки над кроватью и смотрела на них.
Полка шла вдоль всей стены — широкая, со специальными небольшими бортиками, которые папа прибил именно для этой цели, когда коллекция начала разрастаться. Мишки стояли в несколько рядов — разные, совершенно разные, объединённые только общим силуэтом.
Первый — тряпичный, старый, потёртый до состояния, когда ткань уже не ткань, а что-то мягкое и безымянное. Это был самый первый, подаренный ещё до того, как она научилась ходить, и он занимал место в дальнем углу полки не потому, что красивый, а потому что первый.
Рядом — деревянный, вырезанный кем-то из местных мастеров, с грубоватыми чертами и той основательностью, которая бывает у вещей, сделанных из твёрдого дерева людьми, которые уважают материал.
Потом — стеклянный, прозрачный, с пузырьком воздуха внутри, который двигался если наклонить. Это был подарок от мамы на десятилетие.
Еще десяток плюшевых мишек, подарки или просто купленные на её детское «Хочу!». Особенно когда она попросила мишку в тринадцать лет, уже будучи увлеченной кузнечным делом.
Потом шли её работы.
Первая литая форма — небольшой медвежонок из олова, кривоватый, с одним ухом чуть длиннее другого. Ей было двенадцать лет, и Грюнвальд показывал, как работать с литьём. Она три раза переплавляла, прежде чем получилось достаточно хорошо, чтобы оставить. Этот медвежонок был четвёртым — с кривым ухом, которое она уже не стала исправлять, потому что решила, что так даже лучше.
Рядом — из бронзы, лучше. Ей было тринадцать. Именно после того, как она отлила этого мишку, она попросила плюшевого.
Потом — из меди, ещё лучше, с проработанной шерстью, которую она набивала тонким зубилом. На работу она потратила целых два месяца. Четырнадцать лет.
Потом — железный, маленький, плотный, тяжёлый для своего размера. Это был первый, который она сделала полностью самостоятельно, без Грюнвальда рядом, тайком, когда мастер уехал в соседний город. Пятнадцать лет.
И последний — кованый, не литой. Стефани подняла его — тяжёлый, с поверхностью, имитирующую шерсть, с теми мелкими следами ковки на гладких участках, которые остаются, если не шлифовать до зеркала, а оставить немного живыми. Это был прошлый год. Семнадцать. Лучший из всех. Она сдавала Грюнвальду экзамен по ювелирной ковке, и он дал ей официальное звание мастера.
Она поставила его обратно.
— Ты их проверяешь? — сказал голос.
Папа стоял в дверях.
— Просто смотрела, — сказала Стефани.
— Мама их протирала каждую неделю, — сказал он. — Каждую. Все ряды.
Стефани посмотрела на него.
— Не говори ей, что я сказал, — добавил папа. — Она скажет, что просто пыль стирала.
Стефани кивнула.
Он ушёл.
Она ещё немного постояла у полки.
Потом достала шапку с медвежьими ушками из сумки и повесила на гвоздь у кровати — рядом с теми, которые были ей уже малы.
* * *
Утром она пошла к Грюнвальду.
Не сразу — сначала завтрак, долгий и тёплый, с кашей на молоке и мёдом и горячим чаем, который мама заваривала правильно, с точностью до градуса, и который поэтому был другим, чем в академии. Потом — недолгая прогулка через город, потому что Айнбрук готовился к Оврину и это было видно: у домов стояли пучки последней соломы, кое-где уже начинали плести Хранителя, на центральной площади готовили прилавки для ярмарки.
Кузница Грюнвальда пахла правильно.
Не как её флигель — там был новый горн, новые инструменты, новый кирпич. Здесь было старое, выдержанное, то, что накапливается десятилетиями работы — запах угля, который впитался в стены, запах металла, который не уходит никогда, и что-то ещё, совсем тонкое, что Стефани не могла назвать, но всегда знала как «запах правильной кузницы».
Грюнвальд стоял у наковальни — проверял молот и остальные инструменты, как всегда, проверял с утра, с той профессиональной придирчивостью, которая отличает мастера от хорошего кузнеца.
Увидел её.
Смотрел долго.
— Явилась, — сказал он.
— Явилась, — согласилась Стефани.
— Не выгнали?
— Пока нет.
Грюнвальд хмыкнул — тем звуком, который у него означал одобрение.
— Садись, — сказал он. — Расскажи.
Она рассказала.
Не всё сразу — Грюнвальд не любил, когда рассказывали всё сразу, он предпочитал методично, с деталями. Сначала — академия в общем, флигель, горн. Потом — каток с трещиной, как чинила, как нагревала чугун медленно.
— Правильно? — спросил Грюнвальд.
— Правильно, — сказала Стефани. — Шов держит.
— Опиши.
Она описала — угол трещины, температуру нагрева, форму из огнеупорной глины с песком, заливку. Грюнвальд слушал с закрытыми глазами — это у него означало «слушаю внимательно, не мешай».
— Хорошо, — сказал он, когда она закончила. — И как?
— Хорошо. — Она улыбнулась. — Совсем другое дело, чем молот. Ровнее. Быстрее.
— Я говорил тебе, что катки — это другое.
— Говорил. Я не понимала, пока не попробовала.
— Это со всем так, — сказал Грюнвальд без осуждения. — Про перила рассказывай.
Она рассказала про перила — про старую секцию, про то, как снимала образец для сверки, про литейную сварку на высоте. Грюнвальд открыл глаза на «литейная сварка на высоте».
— На площадке шпиля? — спросил он.
— Да, все секции установили и проверили, — сказала Стефани. — Кестер настоял на страховочных верёвках.
— Правильно настоял.
— Да.
Грюнвальд смотрел на неё.
— Ты упала? — спросил он.
Пауза.
— Потеряла равновесие, — сказала Стефани. — Маг воздуха успел подстраховать снизу.
Грюнвальд смотрел на неё ещё секунду — с тем выражением человека, который слышит не всё, что ему говорят, но решает не переспрашивать.
— Страховочные верёвки, — повторил он.
— Страховочные верёвки, — согласилась Стефани.
Потом она достала блокнот.
— Вот, — сказала она, раскрыв на нужной странице. — Я хочу показать тебе кое-что.
Схема была простой — она умела рисовать красиво, но точно, накладывая навык чертежа на все, даже когда рисовала цветы. Ведущая шестерня, ведомая, передаточное число, ось. Пружина — спиральная, с указанием плотности намотки. Рычажная система передачи движения. Несколько вариантов зубьев с разными углами наклона.
Грюнвальд взял блокнот.
Смотрел долго.
Перевернул страницу — там были расчёты, которые она делала в академии и пересчитывала в дилижансе. Передаточные числа. Соотношение скоростей. Вопросы со звёздочками — то, что она ещё не решила.
— Это что? — спросил он.
— Механизм, — сказала Стефани. — Я видела в музее академии музыкальную шкатулку, которой четыреста лет. Никакой магии — только шестерёнки и пружина. — Пауза. — Я хочу увидеть, как это работает. И что можно сделать, если масштабировать.
Грюнвальд смотрел на схему.
— Вот здесь, — сказала Стефани, — угол зубьев двадцать градусов. Я думала двадцать пять, но при двадцати пяти при высоком передаточном числе будет больше трения. — Она показала пальцем. — А вот здесь — я не знаю, как правильно крепить ось при такой нагрузке. Если ось тонкая, она будет вибрировать. Если толстая — потеряем в точности.
— Материал? — спросил Грюнвальд.
— Не знаю ещё. Нужна хорошая сталь — однородная, без включений. Для шестерёнок мелкого размера включения критичны.
Грюнвальд положил блокнот. Посмотрел на Стефани.
— Ты рассчитала передаточное число правильно, — сказал он.
— Спасибо.
— Угол зубьев двадцать два, не двадцать, — добавил он. — При двадцати слишком острые, при нагрузке выкрашиваются быстро.
Стефани взяла карандаш и исправила.
— Ось, — продолжал Грюнвальд. — Не тонкая и не толстая. Правильный размер — вот. — Он взял карандаш у неё и написал число. — Это для шестерни такого диаметра. — Он указал на схему. — При такой нагрузке.
— Откуда ты знаешь?
— Мельничные шестерни, — сказал Грюнвальд. — Я делал три раза для мельника на западной дороге. Те же проблемы, другой масштаб. — Он вернул карандаш. — Про материал — есть у Веерта на складе инструментальная сталь. Старая, хорошая. Он продаёт небольшими кусками. Но надо проверять, даже в ней бывают дефекты.
— Видение поможет, — сказала Стефани, встав в предвкушении.
Грюнвальд посмотрел на неё.
— Какое видение?
Она остановилась.
Она не рассказывала ему. В письме — родителям, и то кратко. Грюнвальду — нет, не написала отдельно.
— Сядь, — сказал Грюнвальд.
Она села.
И рассказала — про артефактный шар на церемонии, про золотые нити и рунические вязи, про зачарование материи третьего уровня. Про каналы, которые были забиты восемнадцать лет и разрушились при первом выбросе. Про стул из мифрила. Про то, что сейчас каналы строятся заново, почти с нуля, и активное зачарование недоступно.
Грюнвальд слушал с закрытыми глазами.
— Но видение работает, — сказала Стефани. — Я вижу структуру материала. Зерно, включения, дефекты. Без рук — просто смотрю и вижу. — Пауза. — Ты помнишь, ты всегда говорил, что я замечаю дефекты лучше, чем должна для своего опыта?
— Помню, — сказал Грюнвальд, не открывая глаз.
— Это было оно. Я не знала. Думала — просто смотрю внимательно.
— А сейчас лучше?
— Намного. — Стефани смотрела на наковальню. — Я вижу сквозь поверхность. Как на разрезе — вот зерно, вот граница, вот включение точно в таком-то месте.
Грюнвальд открыл глаза.
Посмотрел на неё внимательно.
— В академии была бракованная бронза, — сказала Стефани. — Образец в ящике. Лишний свинец, намного больше нормы. Я взяла в руку и сразу увидела — вот здесь и здесь неоднородность, вот здесь состав не тот. — Она помолчала. — Я даже не думала специально. Просто увидела.
— Только металл?
— Нет. — Она немного помолчала. — Кости тоже. Перелом вижу. Инородное тело вижу. — Ещё пауза. — На уроке была пациентка с глубокой занозой — сломанной иглой. Я увидела точно, где лежит и как сориентирована.
Грюнвальд молчал.
— Мастер, — сказала Стефани.
— Молчи, — сказал он. — Я думаю.
Она замолчала.
Горн тихо гудел — она разожгла его, когда пришла, привычка, заведённая Грюнвальдом. Он проверяет инструменты, она готовит горн. Металл наковальни ждал. За маленьким окошком кузницы было слышно, как Айнбрук живёт своим предпраздничным днём — телеги, голоса, где-то дальше — смех детей.
Грюнвальд встал.
Прошёл к полке с материалом — там стояли разные образцы, которые он хранил для демонстрации. Взял один — небольшой кусок, Стефани видела его и раньше, старый образец из какого-то сплава, природы которого она никогда не знала точно.
Положил перед ней на верстак.
— Что это? — спросил он.
Стефани посмотрела.
Структура открылась сразу — не медленно, не с усилием, просто вот она. Литая структура грубая. Такое зерно плохо переносит удар. Для зубила металл должен быть более однородным, с мелким зерном — после хорошей проковки и правильной термообработки.
— Сплав, — сказала она. — Железо с... с чем-то ещё. — Она смотрела. — Углерода больше обычного. Это высокоуглеродистая сталь. — Пауза. — Но зерно крупное — перегрели при отливке. — Она провела пальцем, не касаясь. — Вот здесь газовый пузырь. Мелкий, но есть.
Грюнвальд смотрел на неё.
— Это образец из Маркенбурга, — сказал он. — Купил двадцать лет назад у торговца. Он сказал, что это особый сплав для инструментов. — Пауза. — Я сделал из него три зубила. Все сломались через год. Я никогда не знал, почему.
— Литая структура грубая, — сказала Стефани. — Такое зерно плохо переносит удар. Для зубила металл должен быть более однородным, с мелким зерном — после хорошей проковки и правильной термообработки. — Она посмотрела на него. — Газовые пузыри тоже не помогают прочности, хотя обычно уходят при ковке.
Грюнвальд смотрел на образец.
Потом на Стефани. Потом снова на образец.
— Такой дар, — сказал он медленно, — это мечта любого мастера.
Стефани посмотрела на него.
— Ты понимаешь, что это значит? — продолжал он. — Видеть металл до того, как начал с ним работать. Знать, где дефект, до первого удара. — Он взял образец и положил обратно на полку. — Я работаю сорок лет. Я чувствую металл руками, слышу его по звуку. Иногда угадываю, где слабое место. — Пауза. — Иногда.
— Ты учил меня смотреть правильно, — сказала Стефани.
— Я учил тебя тому, что умею, — сказал Грюнвальд. — То, что ты делаешь сейчас — я так не умею. — Он смотрел на неё с тем выражением, которое Стефани за семь лет видела редко: не «учитель смотрит на ученика», а что-то другое. — Это редкость. Большая редкость.
— Каналы пустые, — сказала Стефани. — Зачарование я смогу творить еще не скоро. Только видение.
— Пока, — сказал Грюнвальд.
— Пока, — согласилась она.
Они помолчали.
Потом Грюнвальд взял блокнот со схемой снова.
— Вот здесь, — сказал он, — ось крепить вот так. — Нарисовал он. — Два опорных подшипника, не один. При одном будет люфт, если не сразу, то потом. — Он перевернул страницу. — Материал для шестерёнок — у Веерта спроси сталь с маркировкой «инструментальная северная». Она дороже, но почти всегда без дефектов. Ну и твоё видение подтвердит или опровергнет до того, как заплатишь.
— Хорошо, — сказала Стефани.
— Когда делать будешь?
— После каникул. В академии есть катки — теперь работают, попробую сделать нужную толщину. — Она помолчала. — Может, и здесь попробую. Если времени хватит.
— Времени хватит, — сказал Грюнвальд. — Оврин я праздную только сегодня. Послезавтра кузница открыта.
Стефани посмотрела на него.
— Ты не отдыхаешь на праздник?
— На праздник я отдыхаю, — сказал Грюнвальд. — Сегодня и утром. Потом — кузница. Праздник праздником, а работа работой. — Он убрал блокнот. — Иди домой. Мама ждёт.
Стефани встала.
— Мастер, — сказала она.
— Что?
— Медальоны. Ты повесил их в кузнице?
Грюнвальд смотрел на неё с тем выражением, которое у него означало «не понимаю, о чём ты».
— Папа сказал, — добавила Стефани.
— Твой папа много говорит, — сказал Грюнвальд. — Иди домой.
Стефани ушла.
И улыбнулась — уже за дверью, когда он не видел.
* * *
Айнбрук к полудню уже не просто готовился к Оврину — он им жил.
Стефани шла домой через центральную площадь и видела, как город менялся прямо при ней. Прилавки ярмарки стояли рядами — не торопливо, лишь бы поставить, как обычно, а с той особой плотностью, которая бывает раз в году, когда каждый считает важным быть именно здесь. Запах шёл со всех сторон сразу: горячие пироги с капустой и мясом, жареные каштаны, чей-то глинтвейн из большого котла, яблочный уксус от бочек с мочёными яблоками и что-то сладкое, карамельное, что она не могла идентифицировать, но хотела найти.
Соломенный Хранитель стоял в центре площади.
Она остановилась и смотрела на него.
Он был большим — метра три в высоту, сплетённый из последних снопов, с руками-ветками, раскинутыми в стороны. Кто-то украсил его венком из сухих цветов и ягод боярышника — красные точки на золотой соломе. Лицо было обозначено углём — две точки глаз и широкая кривая улыбка, та детская улыбка, которую рисуют не потому, что умеют, а потому что так должно быть.
Он стоял и ждал вечера.
Стефани смотрела на него и думала о том, что Дара говорила в дилижансе — что земля отпускает всё лишнее, и оно уходит в небо. Соломенный Хранитель нёс это всё в себе — весь год, все беды и ненастья, весь груз, который накопился за сезон. Вечером он сгорит, и вместе с ним уйдёт всё, что не нужно нести дальше.
Хорошая традиция.
— Стефани!
Она обернулась.
К ней, через площадь, бежала Анна, ее школьная подруга — не быстро, не так, как бегают девчонки в детстве, а иначе, с той осторожностью, которая появляется, когда живот уже заметен под тёплым плащом.
Стефани шагнула навстречу.
— Анна.
Они обнялись — осторожно с её стороны, крепко с Анниной. Анна пахла корицей и чем-то домашним, тёплым.
— Ты приехала! — сказала Анна, отступая и смотря на неё. — Я думала, академия задержит.
— Каникулы, — сказала Стефани. — Оврин.
— Смотри на тебя. — Анна смотрела с тем выражением, которое бывает у людей, видящих знакомого после долгого перерыва — не просто «ты изменилась», а что-то более конкретное. — Ты выглядишь по-другому.
— По-другому как?
— Не знаю. — Анна думала. — Как человек, который знает, что делает. — Пауза. — Ты и раньше такая была, но сейчас — больше.
Стефани смотрела на неё.
Анна была такой же — то же круглое лицо, те же светлые волосы убранные аккуратно, те же смеющиеся глаза. Но и другой — с той тихой уверенностью, которая бывает у людей, нашедших своё место. Плащ хороший, не богатый, но добротный. Кольцо на пальце — простое, без украшений.
— Поздравляю, — сказала Стефани, кивнув на кольцо.
— Спасибо. — Анна улыбнулась — искренне, без тени сожаления. — Клаус Зоммер-Вейст хороший. Маг воздуха, лейтенант. Он сейчас на службе, но к Оврину успеет.
— Ты счастлива?
— Да, — сказала Анна просто. — Очень. — Она посмотрела на Стефани. — Ты не скучала в академии по Айнбруку?
— Скучала, — сказала Стефани. — По кузнице. По маме с папой. — Пауза. — Но академия — это другое. Там хорошо. Там интересно
— Я рада, — сказала Анна. — Правда рада. — Она взяла Стефани под руку. — Пойдём. Там Марта и её брат и ещё несколько наших — я их видела у пирожков с капустой.
Они пошли через площадь — мимо прилавков, мимо Хранителя, мимо котла с глинтвейном, от которого шёл такой запах, что Стефани решила обязательно вернуться.
* * *
Дара нашла её сама.
Точнее, Дара нашла пирожки с капустой, а Стефани оказалась рядом — это было логично, потому что пирожки пахли на весь квартал и оба этих факта были закономерными следствиями.
— Стефани! — Дара уже держала два пирожка и явно думала, как взять третий. — Ты здесь! Я знала, что ты будешь здесь! Анна, привет!
Анна засмеялась.
— Дара Солнечная, — сказала она Стефани тихо. — Я её знаю, она живет через улицу от нас.
— Я знаю, — сказала Стефани.
— Ты её знала до академии?
— Нет. Познакомились в дилижансе.
Анна посмотрела на Дару — на два пирожка, на шляпу, которая сидела набекрень, на то выражение человека, для которого Оврин это лучший день года. Потом на Стефани.
— Вы в чем-то похожи, — сказала Анна.
Томас появился у прилавка с книгами — был, оказывается, один торговец с книгами, старыми и не очень, и Томас стоял там с видом человека, нашедшего что-то важное.
— Томас, — позвала Стефани.
Он поднял голову. Увидел её. Кивнул — потом увидел книгу снова.
— Секунду, — сказал он.
— Это надолго, — сказала Дара Анне. — Он всегда так.
Эрик пришёл с отцом — высоким человеком с той же записной книжкой в кармане, с которым они уже явно что-то обсуждали. Увидел Стефани и Дару, кивнул, потом снова повернулся к отцу.
— Они похожи, — сказала Анна.
— Как две капли воды, — согласилась Стефани.
Они взяли глинтвейн — горячий, пряный, с мёдом и корицей и ещё чем-то, что Стефани не могла назвать, но что делало его правильным именно для этого дня. Кружки были керамические, тёплые в ладонях, и Стефани держала свою двумя руками, как всегда, держала кружки, и думала, что вот это — вот это именно то ощущение Оврина. Не фонарики и не костёр — а горячая кружка в руках и запах глинтвейна и голоса со всех сторон и Анна рядом, которая что-то рассказывала про Клауса и его службу.
На ярмарке Стефани купила мешочек кованых гвоздей у местного кузнеца — не потому, что нужны, просто потому что хорошая работа, и ей хотелось это отметить. Кузнец посмотрел на её руки и сразу понял, кто перед ним.
— Мастера Грюнвальда ученица? — спросил он.
— Да, — сказала Стефани.
— Хороший мастер, — сказал он и дал гвоздей на треть больше.
Потом они нашли Томаса — с книгой, купленной, разумеется — и все вместе пошли к площади, где уже начинали собираться для вечерней части.
* * *
Хранителя зажигали в сумерках.
Площадь была полна — весь Айнбрук, казалось, пришёл сюда. Люди стояли кругом, оставив в центре пространство для Хранителя и для тех, кто будет его жечь. Маги огня и света — несколько человек из города — стояли наготове.
Стефани стояла рядом с родителями.
Папа стоял прямо, заложив руки за спину — та самая поза. Мама держала его под руку и смотрела на Хранителя с тем тихим выражением, которое у неё появлялось, когда она видела что-то красивое.
Мэр подошёл к папе — невысокий, плотный, с той деловитой важностью, которая бывает у людей, хорошо знающих своё место.
— Леон, — сказал он, пожимая руку. — Рад видеть.
— Петер, — сказал папа. — Как дела с северными поставками?
— Плохо, — сказал мэр тихо. — Перевал закрыт раньше срока. Нужно думать про морской путь, но это дороже.
— Я слышал, — сказал папа. — Завтра зайди, обсудим.
Мэр кивнул. Потом посмотрел на Стефани.
— Это ваша дочь? — спросил он. — Та, что в академию поступила?
— Она, — сказал папа.
— Слышал про перила второго шпиля, — сказал мэр. — Говорят, сама сделала. Ровно под старые.
— Сама, — сказал папа. Голос у него был ровным, но Стефани знала этот тон — тот, который означал гордость, которую он не показывал.
— Хорошая работа, — сказал мэр Стефани. — Город гордится тобой.
Стефани открыла рот, но не знала, что ответить.
— Спасибо, — сказала она, смутившись.
Мэр ушёл — к другим людям, к другим разговорам, которых у него в этот вечер было много.
Папа стоял рядом и смотрел вперёд.
— Папа, — сказала Стефани тихо.
— Что?
— Ты сказал «сама».
— Это правда, — сказал он.
— Ты специально не добавил «моя дочь».
Пауза.
— Ты мастер, — сказал папа. — Не «моя дочь-мастер». Просто мастер. — Он смотрел вперёд. — Хорошая работа не нуждается в родстве.
Стефани смотрела на него.
Потом отвернулась.
На глаза почему-то давило — не от дыма от Хранителя, который еще не горел, просто так.
Маги огня подошли к Хранителю.
Первый огонек вспыхнул снизу — солома старая, сухая, но её много, и огонь должен был пройти правильно, снизу вверх. Маги воздуха помогли — едва заметно, чуть направив поток. Огонь пошёл вверх по соломенным ногам Хранителя, потом по туловищу, потом — к венку из боярышника, и красные ягоды вспыхнули последними, ярко и быстро.
Площадь молчала.
Это было не то молчание, которое бывает от скуки или от растерянности. Это было молчание людей, которые смотрят на что-то важное и понимают, что оно важное.
Хранитель горел.
Он нёс в себе весь год — всё, что было тяжёлым, всё, что не нужно дальше. И он горел честно, полностью, без остатка.
Потом взлетели фонарики.
Их принесли уже наготове — бумажные, на деревянных каркасах и тонких прутиков, с маленькими свечами внутри. Маги огня поджигали по одному. Маги воздуха — Эрик среди них, Стефани видела, запустив свой фонарик, как он встал чуть в стороне с тем особым выражением человека, делающего что-то привычное, — помогали подняться, что бы ни один не упал где-нибудь в городе.
Фонарики летели вверх.
Один. Два. Десять. Потом — много, сразу, целый поток огоньков над площадью Айнбрука, над Хранителем, который уже почти догорел, над крышами домов, над городом.
Они летели вверх и уходили в тёмное октябрьское небо.
Мама держала папу под руку и смотрела вверх.
Стефани тоже смотрела.
Рядом появилась Дара — встала плечом к плечу, без слов, просто встала рядом и тоже смотрела вверх.
— Красиво? — спросила она тихо.
— Да, — сказала Стефани. — Очень.
— Земля отпускает всё лишнее, — сказала Дара. — И оно уходит в небо.
— Может быть.
Они стояли и смотрели, как фонарики уходят в небо — маленькие огни, один за другим, пока их не стало видно среди звёзд.
* * *
Домой вернулись поздно.
Стол мама накрыла ещё днём — праздничный, с тем изобилием, которое бывает раз в год. Холодное мясо с горчицей. Квашеная капуста с клюквой — кислая, хрустящая, именно такая, как любила Стефани. Запечённая репа с мёдом. Хлеб — тот самый, с семенами, и ещё один, белый, сдобный, которой мама пекла только на Оврин. Сыр — твёрдый, выдержанный, с той ореховой горечью, которую Стефани любила с детства.
И яблочный пирог — второй, потому что первый они съели вчера вечером.
Сегодня Стефани съела три куска.
Папа рассказывал про разговор с мэром — про перевал, про поставки, про то, что нужно договариваться с морским путём до весны. Мама слушала и иногда уточняла что-то про цены, потому что маги воды традиционно держали связи с торговыми домами, и мама знала про морские пути больше, чем показывала.
Чай был со зверобоем, мёдом и с ломтиком яблока.
Стефани держала кружку и думала о фонариках. О том, как они уходили в небо над Хранителем. О Грюнвальде и двадцати двух градусах угла зубьев. О дедушке, которого она не видела никогда.
— Стефани, — сказала мама.
— Да?
— Нам нужно сказать тебе кое-что.
Голос у мамы был ровным. Слишком ровным.
Стефани посмотрела на неё. Потом на папу.
Папа смотрел в свою кружку с тем выражением, которое у него появлялось, когда ему нужно было сказать что-то, с чем он не был согласен, но говорить всё равно надо.
— После Оврина, — сказала мама, — мы едем к дедушке.
— К дедушке? — повторила Стефани.
— К Альрику, — сказала мама. — В герцогство Айнвальд.
Стефани держала кружку и смотрела на маму.
— Он написал мне, — сказала мама. — Сразу после того, как написал тебе. — Пауза. — Тебе уже восемнадцать. По обычаю — в четырнадцать или в восемнадцать лет детей представляют старшему рода. Лютенберги — старший род по отношению к тебе по материнской линии. — Она смотрела на Стефани спокойно, с той прямотой, которая бывала у неё, когда говорила о вещах, от которых нельзя уйти. — Тебя нужно представить герцогскому дому.
Стефани молчала.
— Это обычай, — сказал папа в кружку.
— Леон, — сказала мама.
— Что? Это правда, это обычай. Мне обычай не нравится, но это обычай.
— Почему не нравится? — спросила Стефани.
Папа поднял взгляд.
— Потому что я знаю, что за этим стоит, — сказал он. — «Представление» — красивое слово. На деле — тебя смотрят. Оценивают. Прикидывают, что из тебя может выйти и как это использовать. — Голос у него был ровным, но в ровности этой была давняя, хорошо знакомая неприязнь. — Герцогские дома так делали всегда. И мне не нравится, что так же сделают с моей дочерью.
— Когда вы поженились, — спросила Стефани медленно, — это дедушка одобрил?
Мама и папа переглянулись.
— Одобрил, — сказала мама. — Я сама попросила руки твоего отца. — Она говорила ровно, без смущения — это была просто правда, которую она не скрывала, а папа смущенно уткнулся в тарелку с мясом, ковыряя его ножом. — Отец одобрил брак. В том числе, потому что семья Фламберг богата и имеет награды от Императора.
— В том числе? — спросила Стефани.
— Я думаю, он видел, что я счастлива, — сказала мама. — Но соображения рода тоже были. Они всегда есть. — Пауза. — Это честно.
Папа смотрел в кружку.
— Они одобрили, потому что мой род имеет деньги, — сказал он без злости — просто как факт. — Наша семья богаче Лютенбергов. Наград от Императора больше. Дар Фламбергов полезен роду. — Он поднял взгляд. — Я это знал. Мама это знала. Мы бы всё равно поженились, потому что любим друг друга. — Пауза. — Но я помню, чего это одобрение стоило.
— Папа, — сказала Стефани.
— Что?
— Дедушка написал мне первым. Просто беспокоясь обо мне.
Пауза.
Папа посмотрел на маму. Мама кивнула — она знала.
— Он написал мне, потому что я его интересую, — сказала Стефани. — Может быть как политическая фигура. Может быть как внучка. Может быть и то и другое. — Она держала кружку. — Но он написал сам. И предупредил про Касселей — раньше, чем я успела спросить подробности у вас. — Она смотрела на маму. — Это другое.
— Да, — сказала мама тихо.
— Я хочу поехать, — сказала Стефани.
Папа смотрел на неё.
— Хочешь?
— Мне нужно знать, кто эти люди, — сказала она. — Не из писем — в лицо. — Пауза. — Я буду осторожна. Дедушка сам сказал быть осторожной.
Папа молчал секунду.
Потом взял кружку.
— Ладно, — сказал он. — Поедем. — Долгая пауза. — Но я буду рядом.
— Я знаю, — сказала Стефани.
— И, если кто-то скажет тебе «малышка» — это уже их проблема.
Стефани посмотрела на него.
Засмеялась — коротко, искренне, тем смехом, который бывает от облегчения.
— Папа.
— Что?
— Спасибо.
Он отвернулся — с тем видом человека, которому сказали что-то важное и который не знает, как ответить иначе, чем смотреть в другую сторону.
Мама налила всем ещё чаю.
За окном Айнбрук засыпал — тихо, после праздника, с тем особым послепраздничным покоем, когда город немного пуст и немного полон одновременно. Хранитель догорел на площади. Фонарики давно ушли в небо.
А впереди была дорога к дедушке.
К герцогскому дому Лютенберг.
Стефани держала кружку с остывающим чаем и думала о том, что октябрь был месяцем без окончательных решений. Ноябрь будет другим.
Меня зовут Гррх. Можно просто Гррх — фамилии у троллей не приняты, потому что большинство троллей не доживает до возраста, когда фамилия становится нужна. Я дожил. Это уже кое-что говорит обо мне. Люди при виде меня делают три вещи: кричат, бегут и роняют что-нибудь ценное. Маги делают четыре: кричат, бегут, роняют посох и потом пишут в академическом журнале статью «К вопросу о примитивном интеллекте тролльего вида». Я эти статьи читал. В последней было семнадцать орфографических ошибок и одна фактическая — автор перепутал базальт с гранитом. Элементарное отличие, если знать геологию. Автор, судя по всему, не знал. Автором был ректор Академии Магии и Волшебства Дирграйс, досточтимый магистр Умбрус Мраккроу, кавалер Ордена Пылающего Знания и обладатель мантии с золотой вышивкой, которая стоит дороже деревни среднего размера. Я живу под мостом. Жил... Мост снесли в среду. Я знаю, что в среду, потому что по средам, ранним темным утром, через мост ходил булочник Томас с лотком, и именно его вопль «А куда делся мост?!» разбудил меня в шесть утра. Томас весил примерно столько же, сколько его лоток, и в воде не утонул — просто промок и обиделся. Я его вытащил. Он сказал что-то, что можно принять за «спасибо» и убежал, не оглядываясь. Это был самый содержательный разговор за последние три недели. Вместо моста была табличка на колышке. Я её прочитал. Потом прочитал ещё раз, потому что решил, что ошибся. Не ошибся. «По указу Его Величества и во исполнение Градостроительного Уложения года Семнадцатого, параграф сорок два, пункт «в», строение, не имеющее законного владельца и не состоящее на учёте в Реестре Сооружений Королевства, подлежит сносу как самовольная постройка. Мост снесён. Взамен будет возведён новый, лицензированный, с надлежащим троллем. Приносим извинения за неудобства». Надлежащим троллем... Я долго смотрел на эти два слова. Потом подумал: интересно, какой тролль надлежащий? Есть ли у него диплом. Читал ли он Уложение года Семнадцатого — потому что я читал, и там, в пункте «г», чётко сказано, что сооружение, простоявшее более ста пятидесяти лет, автоматически переходит в статус исторического объекта и сносу не подлежит без решения Королевского Совета и личной подписи Его Величества.Я взял табличку, свернул её в трубочку (да, табличка деревянная, но я всё-таки магическое создание. Некоторые мелкие фокусы мне доступны), положил в котомку и пошёл к королю. До столицы было четыре дня пути. Если верить «Путеводителю по странам и деревням» за позапрошлый год. Мост я строил сто восемьдесят лет назад из базальта, который сам и тесал, и в замковый камень положил записку с формулой нагрузочного распределения — на случай, если потомки захотят понять, почему он до сих пор стоит. Стоял... До среды. Я шёл по дороге и думал об этом дольше, чем следовало бы. Мост — это просто камень. Камень не обижается, когда его сносят. Наверное, и мне не стоило. Но всё равно мне было как-то нехорошо в районе того места, где у людей находится грудь. * * *На второй день пути я наткнулся на инквизицию. Их было семеро, в белых балахонах с красными знаками, и они жгли книги на деревенской площади. Книги горели хорошо — сухие, видимо, хранились в правильных условиях. Я остановился и посмотрел на названия тех, что ещё не успели бросить в огонь. «Натурфилософия камня и металла». «Трактат о движении небесных сфер». «Основы лекарственного травоведения».— Ересь, — сказал главный инквизитор, заметив моё внимание. Он был маленький, розовощёкий, ну прям поросёнок, и очень уверенный в себе — опасное сочетание. — Отойди, чудище. Не мешай священному делу.— Это учебники, — сказал я.— Это соблазн разума, — сказал он. — Разум ведёт к гордыне. Гордыня ведёт к ереси. Ересь ведёт к костру. Логика проста.— Логика есть, — согласился я. — Но с первым шагом проблема. Учебники ведут к знанию. Знание — к пониманию. Понимание — к тому, что люди перестают бояться темноты. Людей, которые не боятся темноты, сложнее убеждать жечь книги. Инквизитор покраснел. Это у них, кажется, тоже профессиональный навык.— Взять его! — скомандовал он своим шестерым. Шестеро его коллег посмотрели на меня. Я четыре метра ростом и вешу примерно две телеги с камнем. Шестеро инквизиторов подумали и не сдвинулись с места. Я собрал книги — те, что ещё не сгорели, — сложил в котомку поверх таблички, вежливо кивнул инквизитору и пошёл дальше. Он что-то кричал мне в спину про анафему. До чего же у него хороший голос, поставленный. Жаль, что содержание не соответствовало форме. * * *На третий день дорогу перегородили разбойники. Их было двенадцать, они вышли из леса с большим энтузиазмом и арбалетами, и главный — рослый, с шрамом через всё лицо — сказал, правда как-то натянуто: «Кошелёк или жизнь», что является классикой жанра, но не отличается оригинальностью.— Кошелька нет, — сказал я. — Жизнь, в общем, имеется, но вам с ней делать нечего. Шрам посмотрел на мои четыре метра. Посмотрел на арбалеты своих людей. Провёл в уме какие-то расчёты.— А что в котомке?— Книги. Градостроительное Уложение, приказ о сносе моста в трубочке. Травник четырнадцатого века, редкий. Шрам моргнул.— Травник?— Редкий, — повторил я. — Там глава о лечении ран с нагноением. Судя по вашей щеке, вам бы она пригодилась лет десять назад. Молчание получилось неловким. Шрам потрогал шрам.— Мы просто... — начал он.— Я знаю, что вы просто. — Я сел на придорожный камень, потому что ноги всё-таки устали. — Расскажите мне лучше, почему двенадцать взрослых мужчин стоят в лесу с арбалетами, угрожая своей жизни троллем, вместо того, чтобы делать что-нибудь полезное. Это был риторический вопрос, но они ответили. Оказалось — неурожай, налоги, лорд Виттен поднял оброк в третий раз за год, деваться некуда. Обычная история, которую я слышал раз сто за свои триста лет, и она не становилась лучше от повторения. Я дал им травник почитать до утра, объяснил, какие три параграфа Уложения нарушает лорд Виттен, и велел написать жалобу в Королевский Суд. Они смотрели на меня так, будто я предложил пожаловаться на гравитацию.— Королевский Суд для таких, как мы, не работает, — сказал Шрам.— Работает, если жалоба составлена правильно, — сказал я. — Параграф восемнадцать, пункт «д». Коллективное обращение не менее десяти подписантов. Вас двенадцать.— Мы не умеем писать. Я вздохнул. Достал из котомки обгоревший по краям лист от натурфилософии — чистая сторона ещё годилась — и написал жалобу сам. Они подписались крестами. Я объяснил, куда нести. Утром они вернули травник и дали мне хлеба и сыра. Шрам долго смотрел мне вслед — я оглянулся один раз. Не знаю, подали ли они жалобу. Хочется думать, что да. Наверное, это называется оптимизмом. У троллей он встречается редко, и не зря. * * *К вечеру третьего дня я услышал дракона раньше, чем увидел. Дракон летел на деревню — небольшой, лет двести, не старше, из горных, судя по окрасу. Молодой и голодный, что является плохим сочетанием в любом виде. Рыцари его уже встретили — двое лежали в поле, живые, но в помятых доспехах, третий пытался перезарядить арбалет дрожащими руками. Дракон летел низко. Я взял дубину (я всегда хожу с дубиной, это не агрессия, это просто полезный инструмент) и прикинул угол. Триста лет живёшь рядом с рекой, учишься считать траектории. Бревно, брошенное против течения, чтобы сломать затор. Камень, пущенный в прыжке, чтобы сбить яблоки. Он шёл достаточно низко над дорогой, намереваясь сжечь рыцаря. Я бросил дубину. Дракон упал в поле с таким звуком, как будто с неба свалился очень недовольный холм. Полежал. Поднял голову. Посмотрел на меня с выражением, которое я понял хорошо — примерно так же смотрит любой, кого неожиданно ударили. Не больно, но обидно.— Лети обратно в горы, — сказал я ему. — Здесь тебе делать нечего. Деревня маленькая, овец немного, зимой сюда всё равно никто не ходит. Найди себе пастбище подальше и побольше. Дракон наклонил голову в недоумении.— Я не шучу, — сказал я, подняв дубину с дороги. — И дубина ещё при мне. Дракон подумал, расправил крылья и полетел обратно в сторону гор. Не быстро — с достоинством, насколько это возможно после того, как тебя сбили дубиной в воздухе. Рыцарь с арбалетом подошёл ко мне. Молодой, лет двадцати, забрало поднято, лицо белое.— Ты... — начал он.— Дубина и геометрия, — сказал я. — Ничего сложного.— Ты спас деревню.— Я шёл мимо и сделал очевидное. — Я поднял котомку. — Где у вас тут дорога на столицу? Он указал. Я пошёл. За спиной долго стояла тишина, потом зашумели — деревенские выходили смотреть на помятых рыцарей и вмятину от дракона в поле. Кто-то кричал что-то радостное. Это был хороший звук. Я нёс его с собой ещё часа два, пока он не истаял. * * *Столица встретила меня воротами и стражей. Стража посмотрела на меня. Я посмотрел на стражу.— По делу, — сказал я. — К королю. Градостроительное Уложение, параграф сорок два. Они пропустили. Не потому что поверили, они всё равно ничего не поняли, — просто никто не хотел выяснять, что будет, если меня не пропустить. Королевский дворец оказался большим и помпезным, с колоннами, коврами и чиновниками, которые загораживали дорогу профессионально, как будто это их основная обязанность. Меня передавали от одного чиновника к другому шесть раз, каждый объяснял, что приём у Его Величества требует предварительной записи, соответствующего звания, надлежащего вида и рекомендательного письма минимум от двух пэров королевства. На шестом я достал из котомки Градостроительное Уложение — полное, семьсот страниц, я прихватил его из городской библиотеки ещё лет сорок назад — открыл на нужной странице и положил на стол.— Параграф шестьдесят один, пункт «а», — сказал я. — Любой подданный королевства вправе обратиться к монарху напрямую при наличии имущественного спора с королевской администрацией. Снос моста — имущественный спор. Я подданный королевства. Формально. Чиновник посмотрел на страницу. Потом на меня. Потом снова на страницу.— Троллей в реестре подданных нет, — сказал он осторожно.— В реестре исключений их тоже нет, — отрезал я. Меня пропустили. Тронный зал оказался неожиданно скромным внутри — снаружи колонны обещали больше помпезности. Трон был хороший, старый, явно работа великого мастера. На троне сидел король. Я остановился. Король был огром. Не метафорически — настоящим огром, два с половиной метра, широкие плечи, серовато-зелёная кожа, которую не скроет никакой бархат. Молодой, лет семидесяти, по огрским меркам — почти мальчик. На коленях у него лежала открытая книга. Он её читал и, когда я вошёл, он не сразу поднял голову. А когда поднял — в глазах было то выражение, которое я привык видеть у людей, оторванных от чтения в неподходящий момент. Лёгкое раздражение. Потом — любопытство.— Тролль, — сказал он. Не вопрос, просто констатация.— Тролль, — подтвердил я. — У меня имущественный спор с королевской администрацией. Параграф шестьдесят один.— Знаю этот параграф, — сказал он. — Садись. Кресла в зале были не рассчитаны на мои габариты, но у стены стоял каменный постамент от какой-то убранной статуи. Я на него и сел. Король смотрел с тем выражением, которое я за триста лет научился читать хорошо — человек, которому давно не с кем говорить по-настоящему.— Что за спор? — спросил он. Я достал табличку из котомки, развернул и положил на пол перед троном. Он встал, подошёл, прочитал. Потом сказал слово, которое в тронных залах обычно не говорят, но которое точно соответствовало ситуации.— Они снесли мост по пункту «в», — сказал я, — проигнорировав пункт «г» того же параграфа.— Я вижу, — сказал он. Помолчал. — Мост стоял сто восемьдесят лет?— Да. Я лично строил. Из базальта. Он смотрел на меня долго — не так, как смотрят люди, когда видят тролля. Иначе. Как смотрят, когда видят что-то неожиданно интересное.— Ты знаешь Уложение наизусть? — спросил он.— Не только его, — сказал я. Он вернулся к трону, сел, взял книгу, закрыл, отложил. Посмотрел на обложку. Потом на меня.— У меня советников много, — сказал он. — А умных нет. Ты не хочешь остаться? Послужишь сохранению мостов от таких происшествий. Я подумал о реке. О том, как в ней отражается небо по утрам. О базальтовых плитах, которые сейчас, наверное, лежат где-то в отвале и ни о чём не думают — камень не думает, в отличие от меня.— Мост восстановят? — спросил я.— Завтра же подпишу указ.— Тогда, — сказал я, задумавшись, — в принципе можно поговорить. Мы говорили до полуночи. Он оказался неплохо образован — для огра, для короля, для кого угодно вообще. Читал то, что читать не принято. Задавал вопросы, на которые не ждал простых ответов. Иногда спорил — неправильно, но честно, что ценнее правоты. Около полуночи он спросил:— Тебя не смущает, что тебя будут бояться в коридорах?— Меня и раньше боялись, — сказал я. — Под мостом это было менее полезно. Он усмехнулся. Первый раз за вечер — по-настоящему, не вежливо.— Тогда добро пожаловать на королевскую службу, — сказал он. — Жалование, покои, доступ к библиотеке.— Библиотека важнее, — сказал я.— Знаю, — сказал он. — У меня там восемь тысяч томов и никто их не читает. Это было, пожалуй, самое печальное, что я услышал за всю дорогу. Включая разбойников. Я остался. Мост отстроили через месяц — из известняка, потому что королевские строители не знали, как работать с базальтом. Я написал им инструкцию. Они её не читали. Известняк простоит лет пятьдесят, не больше. Но это уже чужая проблема. Точнее, ближайшие пятьдесят лет — не моя. У меня теперь есть восемь тысяч книг и один собеседник, который не убегает. Для тролля — неплохо.
Это стало привычкой — такой же привычкой, как горн и медвежья шапка и чай, который она заваривала ещё до того, как окончательно просыпалась. Меч ждал на верстаке. Двор в половине шестого был холодным и серым — октябрь уходил достойно, не торопясь, оставляя за собой иней на мощёных плитах и тот особый запах, который бывает только в последние дни осени, когда воздух уже почти зимний, но ещё не совсем.
Стефани вышла во двор.
Встала в стойку.
Шаг — нога — корпус — рука.
Она делала это уже несколько недель, каждое утро, и разница была видна — не ей, она не умела оценивать себя со стороны, но Крайт на последнем занятии сказал «лучше» таким тоном, каким говорят о вещи, которая стала заметно лучше, а не просто чуть-чуть.
Выпад. Возврат. Снова.
— Можно? — спросил голос.
Она обернулась.
Это была не Дара — Дара всегда приходила с кружкой. Это был Веттер — один из первокурсников из корпуса Огня, широкоплечий парень, который на физкультуре всегда бежал рядом с ней и никогда не жаловался на темп.
— Смотреть можно, — сказала Стефани. — Мешать — нет.
— Я не мешать, — сказал Веттер. — Я тоже. — Он показал собственный меч — стандартный учебный, не утяжелённый. — Можно рядом?
Стефани смотрела на него секунду.
— Можно, — сказала она.
Через пять минут пришли ещё двое.
Через десять — Дара с кружкой, которая посмотрела на компанию с видом человека, который пришёл по одному делу и обнаружил совершенно другое.
— Это что? — спросила она.
— Утренняя тренировка, — сказала Стефани.
— Их тут... — Дара считала. — Пятеро.
— Шестеро, — поправил кто-то сзади.
Дара посмотрела на кружку в своей руке. Потом на мечи. Потом вздохнула — с тем особым вздохом человека, принимающего неизбежное.
— Подождите, — сказала она. — Я схожу за мечом.
— У меня лежит в кузне отремонтированный.
* * *
На зарядку они пришли всем составом.
Кестер стоял у входа во двор — с горном, с записной книжкой, в своей обычной позиции. Посмотрел на группу. Пересчитал. Посмотрел на браслеты — не только у Стефани, но и у Дары, Томаса, Эрика и пятерых первокурсников, которые явились с собственными утяжелителями — кто с браслетами, кто с мешочками песка, пришитыми к поясу, кто с чем.
Записная книжка открылась.
— Добровольно? — спросил Кестер.
— Добровольно, — сказал Веттер за всех.
Кестер что-то записал.
— Бег. Шесть кругов сегодня.
Несколько человек тихо охнули. Кестер не обратил внимания.
Ту-тууууум.
Они побежали.
Стефани бежала в своём обычном темпе — ровном, длинном, том, который можно держать часами. Рядом пыхтел Веттер — он явно привык к коротким усилиям, а не к длинным. Томас бледнел к четвёртому кругу, но держался. Дара бежала легче, чем обычно — она что-то делала с воздухом вокруг себя, и Эрик, бежавший рядом, смотрел на это с профессиональным интересом и явно планировал что-то записать.
— Дара, — сказал Эрик на пятом круге.
— Что?
— Ты используешь магию при беге.
— Нет.
— Давление воздуха вокруг тебя распределено неравномерно.
— Это просто ветер.
— Ветра нет.
Пауза.
— Я не специально, — сказала Дара. — Это особенность магии света.
— Я понимаю, — сказал Эрик. — Это интересно.
После шестого круга — упражнения, потом Кестер объявил свободное время. Кестер подошёл к Стефани последним.
— Завтра каникулы, — сказал он.
— Да.
— После каникул — добавим седьмой круг.
Стефани посмотрела на него.
— Хорошо, — сказала она.
Кестер кивнул и пошёл к следующей группе. Стефани смотрела ему вслед и думала, что седьмой круг — это не наказание. Это следующий шаг. Он просто сказал «следующий шаг». Это было правильно.
* * *
За завтраком в столовой было шумнее, чем обычно.
Последний день перед каникулами — это особое состояние, которое Стефани раньше не знала, потому что в Айнбруке не было академии и не было каникул, а просто была жизнь, которая шла своим чередом. Здесь же двести с лишним студентов одновременно переходили из режима «учёба» в режим «домой», и это создавало особый шум — радостный, немного хаотичный, с тем ощущением лёгкости, которое бывает, когда снимаешь рюкзак после долгой дороги.
Дара говорила про Оврин.
— Оврин — это не просто праздник урожая, — говорила она, размахивая вилкой. — Это целый день и целая ночь. Сначала — дневные торги. Все продают последний урожай, все покупают запасы на зиму. Потом — вечером — большой костёр. Соломенный Хранитель горит, это значит, что урожай принят, земля отдохнёт до весны.
— Соломенный Хранитель? — спросил Томас, который не особо интересовался праздниками.
— Чучело такое, большое. Его делают из соломы от последнего снопа. Украшают. Вечером сжигают — это благодарность. — Дара улыбнулась. — Это очень красиво. Маги света и огня делают огненные фонари, они летят вверх вместе с дымом. Сотни фонариков.
— Магические? — спросил Эрик.
— Бумажные, с огнём внутри. Маги поджигают. Маги воздуха помогают лететь. Остальные просто смотрят и радуются.
— Люблю Оврин, — сказала Стефани. — Особенно ярмарку.
— А что тебе нравится из того, что продают?
— Металл, — сказала Стефани.
Дара засмеялась.
— Что? — сказала Стефани.
— Ты сказала это так, — начала Дара, — как будто металл — это лучшее, что можно продавать на празднике урожая.
— Это лучшее, что можно продавать на любой ярмарке, — сказала Стефани.
Томас что-то написал в блокноте рядом с тарелкой.
— Что ты пишешь? — спросил Эрик.
— Наблюдение, — сказал Томас. — «Ценностная иерархия коррелирует с профессиональной идентичностью. Для Стефани металл — базовая единица ценности в любом контексте».
— Это не наблюдение, — сказала Стефани. — Это просто правда.
— Именно поэтому это ценное наблюдение, — сказал Томас.
Эрик согласно кивнул.
Стефани посмотрела на них обоих.
— Вы оба домой едете? — спросила она.
— Да, — сказал Томас. — До Айнбрука вместе, потом, всей семьей на север, к родственникам.
— Я на юг с родителями, — сказал Эрик. — Там сейчас интересные атмосферные явления над побережьем.
— Ты едешь на каникулы изучать атмосферные явления? — спросила Дара.
Эрик подумал.
— Да.
* * *
Урок географии был последним перед обедом.
Ора Далт пришла с большой картой — той самой, которую обычно вешала только для важных тем. Карта была старой, с потёртыми краями и цветными пометками, которые явно добавлялись разными людьми в разное время.
— Сегодня, — сказала она, — мы закрываем тему политической географии первого курса. Семь герцогств, их расположение, торговые пути и административные центры. — Она развернула карту. — Это то, что любой образованный житель Империи должен знать наизусть.
Стефани смотрела на карту и думала о металле. Конкретно — о том, что северные провинции закрываются на зиму, и если академия получает металл оттуда, нужен запас. Она уже написала письмо Грауту с вопросом о поставщиках, но ответа ещё не было.
— Герцогство Восточная марка, — говорила Ора Далт, — граничит с герцогством Айнвальд на севере и с...
Восточная марка. Это там, где рудники. Железо и медь, если я правильно помню с прошлого урока.
— Нынешний правящий дом — Кассель-Олдридж, — продолжала Ора Далт.
Стефани подняла взгляд от блокнота.
Кассель-Олдридж. Двойная фамилия. Мама объясняла — три причины: асимметричный брак, признанный бастард, возвышение за заслуги. Кассель — это граф Кассель, отец Дориана. Олдридж — это... Восточная марка. Герцогство. Что-то в этом важное, но непонятно что. Политика. Наследование.
Она посмотрела на карту.
Что-то про титулы и переходы — она слышала краем уха что-то об этом, но, когда именно это было важным, она думала о металле или о чертеже, или о чём-то ещё, что было конкретным и понятным.
— Лютенберг-Фламберг, — сказала Ора Далт. — Вы можете назвать административный центр Восточной марки?
Стефани посмотрела на карту.
— Вот этот город? — спросила она, указав на точку у восточной границы герцогства.
— Верно, — сказала Ора Далт. — Маркенбург. — Пауза. — Вы смотрели на карту, а не на конспект.
— Я читаю карты лучше, чем конспекты, — сказала Стефани. — Карта — это как чертёж. Сразу видно, что где.
Ора Далт посмотрела на неё с тем выражением преподавателя, который получил правильный ответ неожиданным способом.
Потом закрыла этот вопрос в голове — не потому, что неинтересно, просто сейчас неактуально — и вернулась к вопросу о металлических поставках.
* * *
Последним уроком дня был самоконтроль.
Крас ждала её в аудитории семь — как всегда, у окна, как всегда, с тем выражением человека, который уже знает, что произойдёт, и ждёт, когда произойдёт.
— Перед каникулами, — сказала она, когда Стефани вошла и села, — я хочу дать вам кое-что, с чем можно работать дома.
— Хорошо, — сказала Стефани.
— Сначала — итог последних занятий. — Крас прошлась по аудитории медленно, как всегда. — Вы научились ловить момент между словом и реакцией. Не всегда — но чаще. — Пауза. — Это первый шаг. Второй шаг — научиться делать с этим моментом что-то полезное.
— Что именно?
— Сейчас покажу.
Она остановилась напротив Стефани.
— Когда кто-то говорит слово, на которое у вас есть рефлекс, — сказала Крас, — внутри вас поднимается что-то. Энергия. Намерение. Импульс. Вы это чувствуете?
— Да.
— Этот импульс — это не враг. Это ресурс. — Крас говорила ровно, методично. — Сейчас вы его подавляете — останавливаете и ждёте, пока пройдёт. Это правильно как первый шаг. Но есть шаг второй: не подавить, а перенаправить.
— Куда?
— Куда нужно. — Крас посмотрела на неё. — У вас почти пустые каналы. Но у вас есть видение — оно работает. Когда поднимается импульс, вместо того чтобы его гасить, попробуйте направить его туда. В видение. Посмотреть на что-то вокруг — на материал, на структуру. Использовать энергию импульса для работы восприятия.
Стефани думала.
— Это как... — начала она. — Это как перенаправить поток воды. Вместо того чтобы перекрыть.
— Именно, — сказала Крас.
— Но у меня нет воды. У меня почти пустые каналы.
— У вас есть то, что есть. Даже маленький поток можно направить. — Крас встала рядом. — Попробуем?
— Да.
— Вот этот кусок металла. — Она положила на стол небольшой образец стали. — Я скажу слово. Вы поймаете момент, почувствуете импульс — и вместо того чтобы его гасить, направите его в руку. Посмотрите на структуру.
— Готова, — сказала она.
Крас выдержала паузу.
— Малышка Стефани, — сказала она.
Импульс поднялся — знакомый, моментальный, тот самый, который она уже научилась ловить. Горячий. Направленный.
Стефани поймала его.
И вместо того, чтобы гасить — толкнула в глаза, направив взгляд на руку, которая держала кусок металла.
Видение вспыхнуло ярче обычного — на секунду, только на секунду — и она увидела металл так чётко, как не видела раньше. Зерно, структуру, маленькое включение у правого края, которое она обычно видела, как размытое пятно, а сейчас увидела точно.
Потом всё вернулось к обычному уровню.
Стефани выдохнула.
— Получилось? — спросила Крас.
— Да, — сказала Стефани. — На секунду. Видение стало ярче.
— Хорошо. — Крас взяла металл обратно. — Это принцип. На каникулах — практикуйте. Не ищите повода для раздражения, — она чуть улыбнулась, — просто, когда оно возникает само, пробуйте перенаправить. Куда угодно — в видение, в руки, в слова.
— В слова?
— «Я не малышка» вместо кулака, — сказала Крас. — Это тоже перенаправление. Вы это уже делаете. Просто не знали, что это называется так.
Стефани смотрела на неё.
— А если не получается? — спросила она.
— Тогда не получается, — сказала Крас просто. — Это навык. Навыки надо тренировать. — Пауза. — Вы помните, сколько раз повторяли выпад, прежде чем он получился правильно?
— Много, — сказала Стефани.
— Вот.
Стефани кивнула. Это был честный ответ. Не «всё получится» и не «старайся». Просто: это навык, навыки требуют повторения, вот как повторять.
Она встала.
— Спасибо, — сказала она.
— Хороших каникул, — сказала Крас. — Напишите наблюдения, если будет время.
— Напишу.
* * *
Дилижанс отходил в четыре часа пополудни.
Станция академии была небольшой — навес, скамейки, расписание на доске. Здесь было людно — первый курс, второй, третий, все разъезжались по домам, и станция, которая в обычные дни принимала одну-две повозки в день, сейчас справлялась с целым потоком.
Стефани пришла с сумкой — той самой, с которой приехала. Плюс блокноты, плюс книги от Мирны Олдт и коменданта второго шпиля, плюс мешочек с мхом-железняком, который она хотела попробовать в закалочном растворе дома, в кузнице Грюнвальда. Медальон — восемнадцатый, тот самый — на шее. Шапка с медвежьими ушками — в сумке, для сна в дороге.
Дара прибежала последней — как обычно, в последнюю минуту, с двумя сумками и шляпной коробкой, которую она держала так, как держат что-то драгоценное.
— Успела! — объявила она.
— Едва, — сказал Томас.
— Но успела, — повторила Дара с достоинством. — Это главное.
Они сели в дилижанс — те же четыре места, что и тогда, два месяца назад, только теперь это был не дилижанс незнакомцев, а дилижанс людей, которые знали, как кто сидит и кто будет читать, а кто говорить, и кто откроет записную книжку через пять минут после отправления.
Эрик открыл записную книжку через четыре.
— Эрик, — сказала Дара.
— Я записываю наблюдения, — сказал он.
— Мы едем домой.
— Я знаю. Это и есть наблюдение.
Дилижанс тронулся.
Академия начала уменьшаться в окне — сначала медленно, потом быстрее. Семь шпилей. Серый камень с рунными вязями. Западный флигель — её флигель, с новой дверью, которую она покрыла кованной защитой. Библиотечный корпус с окном, в котором почти всегда горел свет.
Стефани смотрела, пока академия не скрылась за поворотом дороги.
Потом отвернулась.
За окном — осенние поля, голые деревья, небо низкое и серое, то самое октябрьское небо, которое не торопится становиться ноябрьским.
— Расскажи еще про Оврин, — попросила она Дару. — У тебя интересно получается.
Дара оживилась немедленно.
— Значит, так, — начала она. — Всё начинается утром, с торговых рядов. Соломенный Хранитель стоит в центре площади с самого рассвета — его делают накануне, всей деревней или кварталом. Я один раз плела ему косу, мне было девять лет, и коса получилась кривой, но все сказали, что это к урожаю.
— Соломенное чучело — это от чего традиция? — спросил Томас.
— Старая, — сказала Дара. — Очень старая. Говорят, ещё до магии — люди делали Хранителя, чтобы земля видела: мы помним, что ты дала. Потом магия пришла, а традиция осталась. — Она пожала плечами. — Хорошие традиции остаются.
— А фонарики? — спросил Эрик.
— Фонарики — это уже позже. Когда маги стали частью праздников. Бумажные фонари на деревянном каркасе, внутри — свеча. Маги огня или света поджигают, маги воздуха помогают подняться. Их запускают вечером, когда горит Хранитель. — Дара смотрела в окно. — Они летят вверх, и выглядит это как... как будто земля отпускает всё лишнее, все беды и ненастья. И оно уходит в небо.
В дилижансе помолчали.
Стефани смотрела в окно на голые деревья и думала о кузнице. О том, как пахнет горн Грюнвальда — немного иначе, чем её горн во флигеле, потому что у него уголь другой, и меха старые, с особым звуком. О медальонах на стене — семнадцать штук, которые он нашёл сам и повесил. О том, что мама, наверное, уже готовит что-то на кухне, и пахнет оттуда лавандой и зверобоем. О папе, который скажет что-нибудь про апперкот или попробует дать пару новых уроков рукопашного боя.
* * *
Айнбрук встретил их запахом дыма и пирогов.
Не одновременно — сначала дым, потому что город готовился к Оврину и где-то уже жгли сухие ветки и прошлогоднюю солому, а потом запах пирогов, потому что станция была рядом с пекарней, и пекарня работала в полную силу перед праздником.
Дилижанс остановился.
Дара немедленно начала доставать шляпную коробку — ту самую, которую она всё путешествие держала на коленях, потому что в багаж не доверяла.
— Дара, — сказал Томас.
— Я просто надену, — сказала Дара. — Мы не в академии, здесь можно.
Она открыла коробку. Достала шляпу — широкополую, с лентой, ту самую, которую академия видела ровно один раз в первый день физкультуры, после чего Кестер сказал «снять», и шляпа ушла в коробку на весь семестр.
Надела.
Шляпа немедленно съехала на глаза.
— Вот, — сказала Дара из-под полей. — Вот теперь хорошо.
— Ты ничего не видишь, — сказал Эрик.
— Я чувствую, — сказала Дара с достоинством.
Она встала первой — как всегда, потому что всегда куда-то спешила — и шагнула к выходу из дилижанса.
Ступенька встретила её ровно так же, как два месяца назад.
Дара споткнулась, вывалилась наружу, поймала себя одной рукой за поручень, шляпа съехала окончательно и теперь висела на затылке, шляпная коробка полетела вперёд.
Её поймали.
Не одной рукой в воздухе, как в первый раз — на этот раз чьи-то руки поймали коробку снаружи, у ступенек.
Дара выпрямилась. Поправила шляпу. Посмотрела.
Перед ней стояла молодая женщина — очень похожая на Дару, только чуть старше и в шляпе, которая сидела правильно.
— Ты опять, — сказала женщина.
— Марта! — Дара обняла её немедленно, уронив шляпу окончательно. — Ты приехала встречать!
— Мама послала, — сказала Марта. — Она сказала: «Поезжай, иначе она опять упадёт». — Пауза. — Мама была права.
Стефани вышла следом — аккуратно, с сумкой, придерживая блокноты. Огляделась.
Айнбрукская станция была такой же, как она её помнила — навес, скамейки, расписание на доске. Та же доска, те же скамейки. Только народу сейчас было больше — Оврин завтра, и город готовился.
Потом она увидела их.
Папа стоял, заложив руки за спину — та самая поза, та самая прямая спина. Рядом — мама, в светлом плаще, с той лёгкой рябью на поверхности воздуха, которую маги воды оставляли как подпись.
Мама уже плакала — тихо, красиво, как умеют плакать маги воды.
Стефани шагнула вперёд. Потом ещё. Потом побежала — не быстро, но побежала, потому что, когда видишь их после двух месяцев, ноги сами решают темп.
Объятие было тёплым и пахло лавандой и металлом, и домом.
— Явилась, — сказал папа в её макушку.
— Явилась, — согласилась она.
— Похудела.
— Нет.
— Похудела, — повторил он. — Но это ничего. Мама приготовила много вкусного.
— Леон, — укоризненно сказала мама.
— Что? Это правда.
Стефани засмеялась — тем коротким смехом, который бывает от облегчения, когда всё на своих местах и всё как надо.
Потом отстранилась и посмотрела на друзей.
Томаса встречала пожилая женщина с той же аккуратностью в движениях. Они обнялись сдержанно и сразу пошли в сторону — Томас что-то говорил, она слушала.
Эрика встречал отец — высокий, с записной книжкой в кармане пиджака. Они не обнялись — пожали руки, потом отец достал записную книжку, и они оба начали что-то обсуждать, указывая на небо и записывая.
Дара стояла в окружении сестры и ещё двух человек, которые, судя по сходству, тоже были родственниками. Шляпа была у неё в руках.
Запах дыма она почувствовала во сне. Не сразу — сначала это было просто частью сна, той тревожной деталью, которая бывает, когда спишь слишком чутко. Потом запах стал плотнее, конкретнее, и мозг — кузнечный мозг, натренированный на «что-то горит» за семь лет работы рядом с открытым огнём — сказал: "это не горн". Она проснулась. Села. Принюхалась. Дым шёл из мастерской. Стефани встала — быстро, без раздумий, как встают люди, у которых первая реакция отработана до автоматизма. Открыла дверь между жилой частью и мастерской — и увидела, что дверь флигеля горит. Не вся. Именно дверь — внешняя, деревянная, массивная, та самая, в правом нижнем углу которой она ещё в начале октября увидела ходы древесных жуков. Огонь шёл снаружи — это было видно по тому, как горело: изнутри, с обратной стороны, дерево было ещё целым, только горячим, а снаружи — там, где была щель под дверью — тянуло жаром. Поджог снаружи. Стефани смотрела на горящую дверь несколько секунд. Потом развернулась. Она не была героем из историй, который бросается тушить огонь голыми руками. Она была кузнецом, и кузнец знает первое правило при пожаре: сначала выноси то, что нельзя потерять, потом думай об остальном. Инструменты. Она схватила холщовую сумку — ту самую, из старого фартука, — и начала укладывать. Молотки по размеру. Зубило. Напильники. Малый молоток для тонкой работы. Щипцы. Это заняло ровно столько времени, сколько нужно, чтобы сделать правильно — не торопливо, не небрежно, а правильно, потому что инструмент, брошенный как попало, это инструмент, который потом не найдёшь или придется чинить. Потом — блокнот. Все блокноты, стопкой, в сумку поверх инструментов. Потом она посмотрела на наковальни. Наковальни никуда не денутся. Наковальни — это металл. Металл не горит. Она взяла сумку, перекинула через плечо и пошла к окну жилой части — тому самому, которое смотрело на восток, на внутренний двор, подальше от горящей двери. Окно было небольшим. Стефани была небольшой. (Сто шестьдесят сантиметров. Ровно. Это иногда бывает удобно.) Она открыла окно, протиснулась с сумкой, повисла на руках и спрыгнула — невысоко, меньше метра до земли. Приземлилась. Выпрямилась. И только тут поняла, что на ней пижама. Пижама была тёплой — фланелевая, тёмно-синяя, с маленькими медведями по всему полю. Мама купила перед отъездом. Шапка с медвежьими ушками, соответственно, тоже была на голове — она надела её перед сном и не сняла при эвакуации, потому что в пожар не думаешь о шапке. Одно медвежье ушко торчало вверх. Другое как обычно смялось. Она стояла во внутреннем дворе академии в пижаме с медведями и шапке с ушками, с холщовой сумкой инструментов через плечо, и смотрела на свой флигель, из-под двери которого тянулся дым. Потом — быстрые шаги, голоса, топот ног по мощёным плитам. Охрана бежала первой — двое, с фонарями, с тем деловитым видом людей, которых в ночи подняли на пожар и которые уже переключились в рабочий режим. За ними — несколько студентов, которые жили в ближайших корпусах и проснулись от запаха или от шума. За студентами — преподаватель в наспех накинутом плаще. Потом маги воды. Их было двое — оба второкурсники, оба явно не до конца проснувшиеся, но дело своё знавшие. Вода пошла острой струей направленно, точно — не просто «полить сверху», а прямо в основание огня, туда, где дерево горело сильнее всего. Огонь умер быстро. Минуты три, может четыре — и от пожара осталась только почерневшая дверь, мокрые стены вокруг неё и запах горелого дерева, который Стефани очень хорошо знала и который сейчас пах неправильно. Не горн. Не угли. Что-то другое — смолистое, чужое. «Намеренно», — подумала она. — «Что-то добавили, чтобы горело лучше». Она смотрела на дверь. На то, как горело — снаружи внутрь, с нижней части, с правого угла, где был наибольший след. — Лютенберг-Фламберг! Голос был громким и принадлежал декану Зольту — тому самому, который на совещании по поводу флигеля говорил про уставы и пожарную безопасность и был единственным, кто голосовал против дольше всех. Он стоял в трёх метрах от неё в плаще поверх ночной рубашки с выражением человека, который нашёл виновного ещё до начала расследования. — Это ваша мастерская? — спросил он. — Да, — сказала Стефани. — Горн не погасили? — Горн я гашу всегда, — сказала Стефани ровно. — Перед сном. Каждый вечер. — Тем не менее пожар произошёл именно здесь! — Дверь горела снаружи, — сказала Стефани. — Что? — Дверь горела снаружи, — повторила она. — Не изнутри. Я видела, когда проснулась. Зольт смотрел на неё. — Это удобное объяснение, — сказал он. — Это правда, — сказала Стефани. — Студентка, вы понимаете, что ваша мастерская... — Посмотрите на след, — сказал голос. Спокойный. Ровный. Без интонации спора — просто информация. Стефани обернулась. Дориан Кассель стоял в двух шагах — в плаще, с тем выражением человека, который пришёл не спорить, а сообщить факт. За ним — никакой свиты. Один. Зольт посмотрел на него. — Студент Кассель, это не ваше... — Посмотрите на след огня, — повторил Кассель, шагнув к двери. — Вот здесь, у правого нижнего угла. Видите распределение? — Он указал рукой — точно, без лишних слов. — Огонь начался здесь и шёл вверх. Если бы источник был внутри — горение шло бы иначе, от внутренней стороны. Здесь — внешняя сторона. Он помолчал. — Да, я маг воды, — добавил он. — Но я чувствую, где воды осталось меньше всего. Тут, у правого нижнего угла воды не осталось. Изнутри дерево почти не тронуто, даже жуки-древоточцы внутри выжили. Зольт смотрел на дверь. Потом на Касселя. Потом на Стефани. Потом снова на дверь. — Это нужно проверить, — сказал он наконец — не соглашаясь, но уже не обвиняя. — Утром. При свете. — Разумеется, — сказал Кассель. Зольт ушёл — с тем видом человека, который не отступил, просто отложил. Студенты начали расходиться, обсуждая произошедшее. Охранники остались — проверить периметр, убедиться, что больше нечего. Стефани стояла у флигеля и смотрела на почерневшую дверь. Потом повернулась к Касселю. Он всё ещё стоял рядом — один, без свиты, с тем выражением, которое она не умела читать. Не враждебным. Не тем, с которым он смотрел на неё в главном зале в первый день. — Спасибо, — сказала она. — Не за что, — сказал он. — Я просто указал на факт. — Всё равно спасибо. Они смотрели друг на друга секунду. Потом охранник прошёл мимо, и момент прошёл вместе с ним. — Утром осмотри стены, — сказал Кассель. — До того, как их начнут чистить. Пока след свежий. Он развернулся и ушёл. Стефани смотрела ему вслед. «Интересно», — подумала она.
* * * Двор опустел. Стефани вернулась в жилую часть — через то же окно, поставив под него ящик, который нашла у стены. Дверь мастерской изнутри была горячей, но целой. Она её не открывала — пусть остывает. Главное, чтобы петли не повело. Положила сумку с инструментами на кровать. Посмотрела на шапку в отражении тёмного стекла — одно ушко вверх, одно вниз. Медвежья мордочка невозмутима. Сняла шапку. Повесила на гвоздь. Легла. Спать не хотелось. «Правый нижний угол», — думала она. — «Он показал точно. Он видел распределение воды, потому что маг воды. Но он также знал, где смотреть — раньше, чем начал объяснять Зольту. Хотя, я тоже видела то место, там больше сажи и угля. Но он знал, где смотреть». Она убрала эту мысль в ту же папку, где уже лежал толчок на шпиле. Без выводов. Просто — знать.
* * * Зарядка прошла в темноте и холоде — октябрь не делал исключений. Кестер с горном, четыре круга, упражнения. Стефани бежала с утяжеляющими браслетами, которые он принёс ещё в понедельник, — тяжёлые, кожаные, с металлическими вставками, именно то, что нужно для корпуса без риска уронить клинок на однокурсника. Кассель подошёл к ней сам — на следующий день, после того как все разошлись после зарядки. — Лютенберг-Фламберг, — сказал он. — Кассель, — ответила она. Они шли рядом несколько шагов молча. — Прошлой ночью, — начал он, — я сказал то, что сказал, не потому что мне было велено. — Я поняла, — сказала Стефани. — Нет, — сказал он. — Вы поняли, что я назвал факт. Я говорю о другом. — Пауза. — Меня не заставляли вас защищать. Меня вообще не было рядом ни с каким заданием. Стефани смотрела вперёд. — Ты о чем? — спросила она. Кассель помолчал, внимательно смотря на неё. Не так, как молчат, когда подбирают слова для лжи. Так, как молчат, когда слова правдивые, но непривычные — когда их говоришь вслух впервые и не вполне уверен, как они прозвучат. — Мне надоело, — сказал он. — Что надоело? — Всё это. — Он остановился. Она тоже. — «Мы великий род». «Нам нужно вернуть величие». «Ты должен помнить, кто твои враги». — Он произнёс это без выражения — не горько, не зло, просто устало. — Я младший сын. Мне это говорят с четырёх лет. Кто наши враги. Что нужно вернуть. Зачем нужно помнить. — Пауза. — Я устал помнить чужое. Стефани смотрела на него. На правильное холёное лицо, которое она в первый день прочитала как «самодовольство» — и которое сейчас выглядело просто усталым. — Первый день, — сказала она. — Первый день, — согласился он. — Свита, которую приставили родственники. Они ждали, что я... — Он остановился снова. — Я вжился в роль. Это проще, чем объяснять, что ты не хочешь эту роль. — Пауза. — Это была ошибка. То, что я сказал. — Я тебя ударила. — Заслуженно. Стефани смотрела на него ещё секунду. — Ты знаешь про вражду? — спросила она, вспомнив письмо дедушки. — Знаю. — Он не удивился вопросу. — Мне рассказывали. Многократно. С подробностями. — Голос у него был ровным, но в ровности этой было что-то похожее на то, как люди говорят о вещах, которые слышали слишком много раз. — Я не разделяю мнение своей семьи о том, что эту вражду нужно продолжать. — Это смелое заявление. — Это честное заявление, — поправил он. — Смелости тут немного. Просто — правда. Стефани думала. «Толчок на шпиле. Поджог двери. Он знал, где смотреть у двери. И он сейчас стоит здесь, один, без свиты, и говорит мне, что устал от чужой войны.» Она не знала, верить или нет. Она умела читать металл — цвет, звук, структуру. Людей она читала хуже. Но было что-то в его усталости, что казалось не наигранным — та особая усталость, которая бывает не от труда, а от роли, которую носишь слишком долго. — Ладно, — сказала она наконец. — Ладно? — Ладно, — повторила она. — Я все равно не знаю про эти ваши дрязги. Мне это не интересно. Не враги? Хотя бы пока. — Пока — это честно, — сказал он, кивнув. Они разошлись.
Стефани шла умыться перед завтраком и занятиями и думала о том, что «пока» — это слово, которое она в последнее время использует часто. Может, это правильное слово для октября. Октябрь вообще месяц без окончательных решений.
* * * За завтраком Дара уже знала про пожар — слухи распространялись по академии не хуже пожара. — Ты в порядке? — спросила она, садясь напротив с тарелкой, в которой еда лежала горкой, да такой, что положить что-то еще уже не было возможности. — Да, — сказала Стефани. — Дверь обгорела снизу, но цела. Петли не повело. Стены нужно отмыть. Горн цел, инструменты целы. — Ты вынесла инструменты, — сказал Томас. Не вопрос. — Первым делом, — сказала Стефани. — Конечно, — сказал Томас. Эрик что-то написал. — Что ты пишешь? — спросила Дара. — Наблюдение, — сказал Эрик. — Приоритеты при эвакуации коррелируют с ценностной системой. Стефани эвакуировала инструменты и блокноты. Не вещи. Не документы. Инструменты и блокноты. — Это логично, — сказала Стефани. — Именно поэтому это ценное наблюдение, — сказал Эрик.
* * * Первым занятием была география. Стефани любила географию — тихой, спокойной любовью человека, который знает, что предмет полезен, даже если не всегда понятно немедленно зачем. Преподаватель — немолодая женщина по имени Ора Далт, с картами вместо украшений (буквально — у неё была брошь в форме действующего компаса, и Стефани каждый раз на неё смотрела, когда Ора делала шаг в сторону) — рассказывала сегодня про торговые пути. Не про войны. Не про границы. Именно про торговые пути — как металл из северных провинций добирается до южных портов, какие горные перевалы работают зимой, а какие закрыты снегом. Стефани делала пометки. «Северные провинции — железо и медь. Южные порты — серебро и редкие сплавы. Горный перевал Коссер закрыт с ноября по март. Морской путь в обход — дольше, дороже, но работает круглый год.» Потом отдельно: «Уточнить — откуда в академию поставляют металл для практических работ. Если с севера — через какой перевал. Если поставки нестабильны зимой — нужен запас». Дара рядом рисовала маленькие солнышки на полях конспекта. Томас читал карту с выражением человека, видящего за ней нечто большее, чем линии. Эрик отмечал что-то про розу ветров в горных районах.
* * * Потом было травоведение, где Мирна Олдт показывала зимние сборы — какие травы собирают до первого снега, какие после, какие вообще зимой под снегом и как их искать. Стефани записывала про мох-железняк, который рос у рудных жил и который, по словам Мирны Олдт, давал интересные свойства металлу при добавлении в закалочный раствор. — Это проверено? — спросила Стефани. — Это из практики старых кузнецов, — сказала Мирна Олдт. — Теории пока нет. Так что, вот тебе занятие — найти истину между теорией, практикой и истиной. Стефани поставила звёздочку, получив большой мешочек с мхом.
* * * Артефактика в этот день была другой. Обычно шла скучная теория. История артефактов, принципы создания, классификация. Стефани каждый раз ставила звёздочку и ждала практики, мечтая собрать какую-нибудь безделушку. Сегодня преподаватель — Вэнн, куратор Стефани и специалист по артефактному определению — пришёл с деревянным ящиком. — Сегодня, — сказал он, — вы потрогаете рабочие артефакты. В зале стало чуть тише. — Не активируйте, — уточнил Вэнн. — Просто подержите. Почувствуете, как они устроены. — Он открыл ящик. — По одному. Аккуратно. Первый артефакт — небольшой, размером с кулак, в форме заострённого кристалла в металлической оправе. Вэнн положил его на стол. — Артефакт воздушной стрелы, — сказал он. — Направленный выброс сжатого воздуха. Дальность — двадцать метров. Сила — достаточная, чтобы сбить человека с ног. — Пауза. — Кто хочет подержать первым? Первым вызвался Эрик. Он взял кристалл — осторожно, с той своей методичностью, которая была у него при контакте с чем-то новым. Подержал. Покрутил. — Я чувствую давление, — сказал он. — Внутри структуры. Как будто там что-то сжато. — Именно, — сказал Вэнн. — Магия законсервирована внутри. Активируется нажатием на оправу — вот здесь. — Он показал. — Не нажимайте. — Я не нажимаю, — сказал Эрик. — Я изучаю. Он записал что-то и вернул артефакт. Второй артефакт — плоский, круглый, похожий на монету, только в три раза толще. Тёмный металл, без украшений. — Ментальный кулак, — сказал Вэнн. — Кратковременное подавление сознания. Радиус — два метра. Время действия — несколько секунд. — Пауза. — Не активируйте. Особенно этот. Голова у жертвы будет болеть еще несколько недель. Томас взял его мгновенно, не дав положить его на стол. Подержал. Потом положил очень аккуратно. — Там чьё-то намерение, — сказал он тихо. — Внутри. Я чувствую. — Всё верно, — сказал Вэнн. — Артефакты такого типа содержат законсервированное намерение мага, который их создал. Именно поэтому они работают без носителя. — Без носителя, — повторила Стефани, записав эту фразу в блокнот. Это было то, что она и так поняла — но слова Вэнна сложили это в окончательную форму. Без носителя. Без магии. Третий артефакт — длинный, тонкий, как стилет. Рыжеватый металл, зельда предположила латунь, тёплый на вид. — Огненная стрела, — сказал Вэнн. — Направленный выброс огня. Дальность — десять метров. Сила — достаточная для серьёзных повреждений. — Он посмотрел на аудиторию. — Это боевой артефакт. В академии хранится в учебных целях. Дара взяла его. — Он тёплый, — сказала она. — Законсервированный огонь, — сказал Вэнн. — Да. — Я его чувствую, — сказала Дара. — Как будто знакомый, но другой. Потом артефакты пошли по рядам. Стефани взяла артефакт воздушной стрелы последней. Подержала. Она не чувствовала законсервированного давления — или чувствовала, но не так, как Эрик. Просто — структура. Металлическая оправа с зернистостью, которую она видела сразу. Кристалл внутри с той особой неоднородностью, которая была не дефектом, а намеренным решением — вот здесь более плотно, вот здесь менее, вот здесь граница, на которой что-то держится. — Вы что-то видите? — спросил Вэнн, с любопытством наблюдавший за ней. — Структуру, — сказала она. — Как устроено вещество. Не магию внутри — просто материал. И, наверное, где спрятано заклинание в нем. — Это тоже информация, — сказал он. Стефани вернула артефакт. И думала. «Как же я забыла про артефакты? Артефактом может воспользоваться кто угодно, — думала она. — Без магии. Без особых умений. Нажал — и готово. Артефакт воздушной стрелы — направленный выброс сжатого воздуха. Дальность двадцать метров. Площадка второго шпиля — снизу меньше двадцати метров. Артефакт огненной стрелы — огонь, десять метров. Дверь флигеля от ближайшего угла двора — около восьми метров. Кто угодно. В любой момент. С любой точки.» Список, который она начала в блокноте, только что стал бесполезным. Потому что в нём мог оказаться кто угодно.
* * * Фехтование было после обеда. Стефани пришла раньше всех. Она проверила клинки — все, по очереди. Не торопясь, с тем вниманием, с которым смотрят на металл: не на поверхность, а через поверхность. Большинство были нормальными — хорошая учебная сталь, без дефектов. Два она отложила — небольшие включения, не критичные, но при серьёзной нагрузке могли дать трещину. Не сегодня, наверное. Но лучше отложить. Крайт вошёл, увидел отложенные клинки, посмотрел на неё. — Дефекты? — спросил он. — Включения, — сказала Стефани. — Не критичные. Но лучше не использовать. — Хорошо, — сказал Крайт. Он сказал это с той же интонацией, что и тогда, когда она впервые правильно ослабила хват. Не «молодец», не «спасибо». Просто «хорошо» — как говорит человек, которому дали правильный ответ. Когда начались спарринги, Крайт снова назвал: — Лютенберг-Фламберг. Кассель. Стефани взяла клинок. Встала напротив Касселя. Они смотрели друг на друга — уже иначе, чем в первый раз. Тогда было «человек, которому я должна была кое-что объяснить». Сейчас было что-то другое. Не союзник — ещё не союзник. Но уже не просто противник. — Начали, — сказал Крайт. Кассель двигался так же хорошо, как в первый раз — легко, с той рабочей элегантностью, которая бывает у людей, начавших фехтование в детстве. Клинок в нужном месте, шаг поставлен, запястье работает правильно. Но сейчас Стефани двигалась иначе. Семь лет молота. Занятия с тренировочным клинком, что тяжелее стандартного, каждое утро и вечер, перед сном. Шаг — нога — корпус — рука. Последовательно, как волна. На тренировках это было медленнее, чем с обычным клинком. Но сейчас обычный стал легче — а значит, ее движения стали быстрее. Он давил, она держала. Она давила, он уходил. Это длилось дольше, чем первый поединок. Потом Крайт сказал: «Стоп». Они оба опустили клинки. Стефани чуть запыхалась. Кассель — вспотел, непривычный к длительным нагрузкам. — Ничья по времени, — сказал Крайт. — Оба — работать над скоростью. — Он посмотрел на Стефани. — Вы стали фехтовать лучше. Гораздо лучше. — Спасибо, — сказала она. Потом посмотрела на Касселя. Он протянул руку. Она пожала. Рукопожатие было коротким. Ровным. Без лишних слов. Крайт смотрел на это с тем выражением преподавателя, которому не нужно объяснять, что только что произошло.
* * * Вечером они мыли стены. Все четверо — Стефани, Дара, Томас, Эрик, друзья пришли с вёдрами, тряпками и начали помогать, с тем особым молчаливым взаимодействием, которое бывает, когда люди делают работу вместе и не нуждаются в организации. Стефани скребла гарь с камня. Дара мочила тряпку и передавала, меняла воду, когда нужно. Томас методично обрабатывал нижнюю часть стены. Эрик работал с лестницей — верхние части, куда остальные не дотягивались. — Это была огненная стрела, — сказал Эрик в какой-то момент. Все остановились. — Что? — спросила Дара. — Характер следа, — сказал Эрик, показывая на стену. — Видите, как сажа распределяется? Равномерно во все стороны от точки. Это не обычный огонь, при поджоге — обычный пойдет вверх. Это точечный выброс с последующим растеканием. — Пауза. — Артефакт огненной стрелы. Или маг огня с хорошим контролем. Но плохим глазомером. Стефани смотрела на стену. На распределение сажи. — Артефакт огненной стрелы. Дальность — десять метров. — сказала она медленно. — Ты это видишь по саже? — По характеру распределения продуктов горения, — сказал Эрик. — Да. Томас смотрел на стену. Потом на Стефани. — На шпиле ведь тоже не несчастный случай был? — спросил он тихо. — Не знаю, — сказала Стефани. — Пока не знаю. — Но ты думаешь об этом. — Да. Дара стояла с мокрой тряпкой и смотрела на них. — Вы же понимаете, что если это артефакт — то виновный может быть кем угодно? — сказала она. — Да, — сказала Стефани. — Именно. Они помолчали.
Потом Дара передала тряпку Стефани. И они продолжили мыть стены. Работа была методичной и тихой — ведро, тряпка, камень, гарь уходила медленно, но уходила. Постепенно стена светлела. — Стефани, — сказала Дара в какой-то момент. — Да? — Кассель. Я знаю, что он разговаривал утром с тобой. Я видела, как он подошел к тебе утром. Ты ему веришь? Стефани скребла гарь с камня и думала. — Не знаю, — сказала она наконец. — Он устал делать вид, что он выше всех — это я вижу. Это настоящее. — Пауза. — Но я не знаю, что за этим стоит. — Пока? — спросила Дара. — Пока. Дара кивнула. Они работали до темноты. Когда закончили — стены были чистыми. Не новыми — камень помнил, что было, а дверь так и осталась в копоти, ожидая замены. Но стены были чистыми. Стефани убрала вёдра, сложила тряпки, поблагодарила всех троих. Дара обняла её — быстро, крепко, без лишних слов. Томас кивнул. Эрик написал что-то в записной книжке. Они ушли.
* * * Перед сном она сидела за столом — за тем самым, маленьким, с чернильницей в форме мишки, — и смотрела на открытый блокнот. Слева — чертёж. Передаточное число для ведущей шестерни, тот самый, который она начала в день после музея. Справа — наблюдения. Дверь, шпиль, артефакты. Она написала новую строчку: «Артефакт огненной стрелы — точечный выброс, веерное распределение. Характер следа на стене совпадает. Дальность 10 метров, кто угодно без магии». Потом: «Толчок на шпиле — воздушная стрела? Дальность 20 метров. Или маг. Или артефакт. Или что-то третье». Потом: «Кто угодно. Когда угодно». Подчеркнула. Закрыла блокнот. За окном академия засыпала. В библиотечном корпусе горел свет — один, в дальнем окне. Горн стоял холодным — завтра разожжёт. Дверь нужно будет заменить — она уже знала, какая высота, ширина и толщина. Она решила сделать на новую дверь кованную защиту. Она легла в кровать, не забыв про шапку. В голове крутились события дня: Кассель пожал ей руку после поединка. Эрик определил тип артефакта по саже на стене. Список подозреваемых стал бесполезным — в нём теперь мог быть даже ректор. Она лежала и смотрела в потолок. На карту неизвестного острова. «Кто, — думала она. —Кто и зачем». Кто — непонятно. Зачем — тоже. Сон пришёл нескоро. Но пришёл.