Среда — это маленькая пятница!
И вот к нам пришли белочки😁
Всё началось с вопроса «что ты возьмёшь».
Казалось бы, простой вопрос. Стефани умела собираться — она собралась в академию за полчаса, методично, без лишних слов: нужное в сумку, ненужное на место, инструменты отдельно, блокноты сверху. Тридцать минут, и всё готово.
Это было другое.
— Вот это платье, — сказала мама, извлекая из шкафа тёмно-зелёное, с серебряной отделкой по вороту.
— Оно тяжёлое, — сказала Стефани.
— Оно правильное. — Мама повесила его на дверцу шкафа и посмотрела критически. — К нему нужна брошь.
— У меня нет броши.
— У меня есть. — Мама уже шла к своему шкафу. — Та, серебряная, с листьями.
Из коридора донёсся голос папы:
— Возьми то синее. Оно ей идёт.
— Синее я уже взяла, — отозвалась мама.
— Тогда зачем спрашиваешь?
— Леон, иди пить чай.
— Я помогаю.
— Ты мешаешь.
Стефани сидела на кровати и смотрела, как мама раскладывает на кровати вещи — одну за другой, с той систематичностью, которая у неё появлялась в серьёзных делах. Тёмно-зелёное. Тёмно-синее — то самое, в котором она ходила на занятия. Белое, которое Стефани носила дважды в жизни и каждый раз боялась его испачкать. Серое, удобное, то самое «для хорошего случая».
— Мама, — сказала Стефани.
— Что?
— Мы едем на три дня.
— На пять.
— На пять. Зачем столько?
— Потому что мы не знаем, что там будет. — Мама говорила не останавливаясь, перебирая вещи. — Может быть официальный ужин. Может быть выезд. Может быть просто визит — но ты должна быть готова к любому варианту.
— Я могу взять кузнечную одежду на случай, если...
— Нет, — сказала мама.
— Но если там будет мастерская или...
— Нет.
— Мама.
— Стефания. — Мама повернулась и посмотрела на неё с тем выражением, которое не обсуждалось. — Ты едешь в герцогский дом Лютенберг. Ты будешь просто м... — она сделала паузу, — милой воспитанной леди на светском рауте. Никакой кузнечной одежды. Никаких инструментов. — Пауза. — Ты меня слышишь?
— Слышу, — сказала, надув губы, Стефани.
— Хорошо, — сказала мама и вернулась к вещам.
Из коридора снова донёсся папа:
— А молот она берёт?
— Леон!
— Просто спрашиваю.
— Иди пить чай!
Стефани смотрела в потолок.
(Молот она уже спрятала. Но об этом позже.)
* * *
Укладывание заняло два часа.
Не потому, что вещей было много — потому что каждая вещь требовала решения, а каждое решение требовало обсуждения, а каждое обсуждение приводило к папе, который периодически появлялся в дверях с кружкой чая и комментариями.
— Вот это слишком торжественно, — говорил он про тёмно-зелёное.
— Это в самый раз, — отвечала мама.
— Она будет выглядеть как на коронации.
— Она будет выглядеть достойно.
— Это разные вещи.
— Леон.
— Ухожу, ухожу.
Он уходил. Через пять минут возвращался.
— А серые перчатки взяли?
— Взяли.
— А запасные чулки?
— Леон, я занимаюсь этим тридцать лет.
— Я просто спрашиваю.
— Пей чай.
Стефани наблюдала за этим с тем чувством человека, который видит что-то знакомое и любимое и не хочет, чтобы оно заканчивалось. Мама и папа были такими всегда — мама методична и точна, папа ехидный и при этом внимательный ко всему. Они спорили именно так — без злости, с тем особым ритмом людей, у которых этот разговор происходит не в первый раз и не в последний.
— Мама, — сказала Стефани в какой-то момент.
— Что? — Мама раскладывала блузки.
— Ты сказала «никаких инструментов».
— Да.
— А блокнот можно?
Пауза.
— Блокнот — это не инструмент, — сказала мама. — Блокнот можно.
— А карандаши?
— Карандаши можно.
— А линейка?
Мама посмотрела на неё.
— Линейка — это почти инструмент.
— Линейка — это измерительный прибор, — сказала Стефани. — Совсем другое.
— Одну, — сказала мама. — Маленькую.
Стефани кивнула и пошла за линейкой.
* * *
Шапку с медвежьими ушками она упаковала первой — ещё до того, как мама начала раскладывать вещи. Просто положила в дорожную сумку, аккуратно, в отдельный мешочек, чтобы не мялась.
Молот она положила потом.
Малый кузнечный молоток — тот самый, которым делала амулет для Мирны Олдт, которым работала по тонким деталям. Небольшой. Лёгкий. Помещался в ладони. Она завернула его в шапку — аккуратно, так, чтобы металл не стучал — и убрала обратно в мешочек.
Шапка с медвежьими ушками и молот внутри.
Мама сказала «никаких инструментов».
Мама не уточнила насчёт вещей для сна.
(Это была, строго говоря, техническая правда. Стефани признавала, что технически это была не вся правда. Но технически — правда.)
* * *
Карета пришла утром.
Стефани стояла у окна и смотрела на неё, пока папа выносил сумки.
Это была не обычная карета.
Обычная карета — это лошади, деревянный корпус, кожаные рессоры, кучер на козлах. Эта была другой. Корпус — лакированный, тёмно-зелёный с серебряными вставками, цвета дома Лютенберг, массивный и при этом элегантный. Колёса большие, с металлическими спицами, с тем особым устройством подвески, которое Стефани не видела раньше, но сразу поняла — пружинная система, рассчитанная на плавный ход.
Спереди — место для водителя, с рулём. Настоящим рулём — колесо на оси, как она видела в описаниях в книге про старинные механизмы. Не поводья, а руль.
Сзади, между пассажирами и водителем — котёл. Небольшой, медный, встроенный центр кареты, с трубой для сброса пара и несколькими вентилями.
Рядом с котлом стоял маг огня — пожилой мужчина в дорожном плаще с эмблемой дома Лютенберг, с тем видом человека, который делал это много раз и не считал чем-то особенным.
— Доброе утро, — сказал он папе. — Я Отто. Буду вас сопровождать.
— Леон Фламберг, — сказал папа. — Сколько времени до Айнвальда?
— Мы проедем два города, Зейнхорн и Вальден, так что — около двух дней. — Отто посмотрел на небо. — Погода хорошая. Если не задерживаться — к вечеру второго дня будем на месте.
Стефани уже шла к карете.
— Стефани, — сказал папа, зная повадки дочки.
— Просто смотрю, — сказала она, не останавливаясь.
Она обошла карету вокруг. Постучала по колесу — металл, хороший, плотный. Посмотрела на подвеску — пружины стальные, с правильным натяжением. Заглянула под днище — ось цельная, без видимых дефектов.
Потом подошла к котлу.
Отто наблюдал за ней с профессиональным интересом.
— Как давление держит? — спросила Стефани.
Отто моргнул.
— Хорошо держит, — сказал он. — Я прогреваю каждые три часа, довожу до рабочей температуры. Потом — само идёт.
— Клапан предохранительный где?
— Вот. — Отто показал.
— Хороший. — Она осмотрела. — Двойной?
— Двойной, — подтвердил Отто. — После того как один раз не сработал одинарный — герцог приказал ставить двойные на все кареты.
— Правильно приказал.
Отто посмотрел на неё с тем выражением, которое бывает у людей, встретивших неожиданного собеседника.
— Вы мастер? — спросил он.
— Да, — сказала Стефани.
— Хорошая школа у вас, — сказал Отто. — Мало кто смотрит на предохранительные клапаны.
— Моя подруга, Дара Солнечная, лопнула котёл с одинарным клапаном, — сказала Стефани. — Я теперь всегда смотрю.
Отто засмеялся — коротко, но искренне.
Папа стоял рядом с видом человека, который не удивлён, но признателен, что хоть кто-то разделяет интерес его дочери.
— Садимся? — спросил он.
— Садимся, — согласилась Стефани.
Она достала блокнот ещё до того, как карета тронулась.
Первые полчаса она рисовала.
Не пейзажи — механизм. Схема кареты, вид сверху и вид сбоку, с подписями: вот котёл, вот передача усилия на колёса, вот рулевое колесо, вот подвеска. Она рисовала и думала о том, как это работает — как давление пара превращается в движение, как движение передаётся через ось к колёсам, как руль управляет направлением.
Это было интересно.
Стрекоза, — подумала она. — Томас с Эриком пытались сделать летательный аппарат с паровым котлом и забыли посчитать вес котла. А здесь котёл — часть конструкции, он в середине, он уравновешивает карету. Вес не враг, вес — это баланс, если его правильно распределить.
Она нарисовала стрелку и написала: «Котёл = балласт + двигатель. Распределение веса намеренное?»
Потом подумала и написала ниже: «Спросить у Отто».
Потом посмотрела в окно.
За окном шли осенние поля — те же, что она видела из дилижанса два месяца назад, только теперь с другой стороны. Деревья голые. Небо серое, плотное, то самое ноябрьское небо, которое отличается от октябрьского тем, что октябрьское ещё думает, а ноябрьское уже решило.
— Вот это поместье, — сказал папа, указывая в окно, — принадлежит семье Кайнер. Это дальние родственники по линии твоей бабушки по материнской стороне. Троюродные, кажется.
— Хорошие люди? — спросила Стефани для приличия.
— Средние, — сказал папа. — Дядя Фридрих пьёт немного, но управляет поместьем неплохо. Его жена — из Эскарров, маг земли, умная женщина.
— Угу, — сказала Стефани и вернулась к блокноту.
— А вон там, — сказала мама, указав в другую сторону, — начинаются земли виконта Нейссера. Это уже по папиной линии, пятая степень родства. Он служил при дворе герцога Морвейна, сейчас на пенсии.
— Понятно, — сказала Стефани.
Она нарисовала ещё одну деталь схемы — крепление оси к раме. Интересное крепление, с двойным кронштейном. Она бы сделала иначе — одинарный, но усиленный, меньше точек соединения означает меньше точек усиления.
— Стефани, — сказала мама.
— Слушаю.
— Ты слушаешь?
— Да. Виконт Нейссер, пятая степень родства, служил у Морвейна, теперь на пенсии.
Пауза.
— Хорошо, — сказала мама, немного удивлённо.
Стефани умела слушать вполуха. Это был навык, развитый еще в школе — когда в голове мысли о кузнице и способах ковки, учишься слышать то, что происходить вокруг.
К полудню она закончила схему кареты и начала думать о шестерёнках.
Передаточное число. Двадцать два градуса. Два опорных подшипника. Инструментальная северная сталь у Веерта.
Она нарисовала шестерню — ту самую, ведущую, с правильным углом зубьев. Потом ведомую. Потом ось между ними. Потом написала рядом вопрос: «Если шестерня не круглая, а эллиптическая — скорость передачи будет нелинейной. Это можно использовать для нарастающего усилия».
Это была новая мысль.
Она смотрела на неё.
Нелинейная передача усилия. Как будто пружина с переменной жёсткостью. Медленно в начале, быстро в конце. Это можно применить для...
— Вот этот город, — сказал папа, — это Зейнхорн. Мы не остановимся, но проедем через центр.
Стефани посмотрела в окно.
Зейнхорн был небольшим — чуть больше Айнбрука, с той же плотной застройкой, с той же центральной площадью, на которой сейчас стояли остатки праздничных прилавков — Оврин везде праздновали в одно время.
— Зейнхорн управляется бароном Вессом, — сказал папа. — Это по маминой линии, седьмая степень. Его отец был другом твоего деда Альрика.
— Они до сих пор дружат? — спросила Стефани.
— Барон умер три года назад, — сказал папа. — Его сын — другой человек. Более осторожный.
— Осторожный — это хорошо?
— Осторожный — это зависит от того, осторожный по отношению к кому.
Стефани кивнула и записала в блокнот: «Барон Весс — Зейнхорн. Папа дружил с Альриком. Сын — осторожный».
Потом посмотрела на запись.
Потом написала рядом: «Зачем я это записываю? Это политика. Политика скучная».
Потом зачеркнула второе.
Потом подумала и написало заново.
После Зейнхорна карета пошла по дороге вдоль реки — широкой, тёмной, той, что в ноябре выглядела как что-то серьёзное и медлительное. Деревья по берегам стояли почти голыми, только кое-где держались последние листья — бурые, скрученные, упрямые.
Стефани смотрела на реку.
Потом взяла блокнот.
Написала:
«Молот высек искры,
Заготовка на наковальне.
Руки кузнеца быстры…»
Остановилась.
Это была третья строчка. Дальше нужна была последнЯя, четвертая строчка, и она должна была рифмоваться. Желательно — со словом «наковальня».
Стефани думала.
«Наковальня» — «спальня». Нет.
«Наковальня» — «вальня». Это не слово.
«Наковальня» — «скандальня». Тоже не слово, но ближе к реальности.
Она смотрела на строчку.
— Что пишешь? — спросил папа.
— Ничего, — сказала Стефани и закрыла блокнот.
Папа посмотрел на неё с тем видом человека, который понимает больше, чем говорит, и решает не говорить.
Стефани смотрела в окно.
«Наковальня», — думала она. — Почему нет нормальных рифм к техническим словам.
Потом она заметила, что пол у правой двери кареты крепился на четырёх болтах, и два из них выглядели немного свободнее, чем должны были. Она потянулась к ним — просто посмотреть, просто пальцем проверить натяжение.
От мамы донёсся лёгкий кашель.
Стефани подняла взгляд.
Мама смотрела на неё.
Молча.
С тем выражением, которое не требовало слов.
Стефани убрала руку.
Откинулась на спинку сиденья и посмотрела в окно.
За окном была дорога, река и ноябрьское небо.
Два болта свободные, — думала она. — Это нужно сказать Отто. Не сейчас. Позже. Когда мама не смотрит.
Второй город — Вальден — они проехали к вечеру.
Вальден был другим — выше, темнее, с узкими улицами и высокими домами, с той плотностью застройки, которая бывает у городов, выросших вверх, когда расти в стороны было некуда. На улицах горели фонари — масляные, с маленькими стёклами, дающими жёлтый тёплый свет.
— Вальден — торговый город, — говорила мама. — Здесь пересекаются три торговых пути. Управляет виконт Тарн — это уже по папиной линии, четвёртая степень родства.
— По папиной линии это Фламберги? — уточнила Стефани.
— Нет, это дальние родственники по линии твоей бабушки по отцовской линии. — Мама говорила терпеливо, с той методичностью, которая появлялась у неё, когда она объясняла что-то важное. — У твоего отца тоже большая семья.
— У меня очень большая семья, — сказала Стефани.
— Да.
— И я не знаю почти никого из них.
— Именно поэтому мы едем к дедушке, — сказала мама.
Стефани посмотрела на папу.
Папа смотрел в окно с видом человека, который мог бы что-то сказать, но решил не говорить.
— Папа, — сказала Стефани.
— Что?
— Ты со своей семьёй общаешься?
— С некоторыми, — сказал папа. — С теми, которые нормальные. — Пауза. — Дядя Клас, ты его помнишь, приезжает периодически на Оврин. Тётя Вийке пишет письма. Остальные — по необходимости.
— А у мамы?
— У мамы сложнее, — сказал папа.
— Леон, — сказала мама.
— Это правда.
— Это не тема для кареты.
Они замолчали.
Стефани смотрела в окно на Вальден — на узкие улицы, на жёлтые фонари, на высокие дома, в некоторых окнах которых горел свет. Где-то за ужином сидели люди, которые были её родственниками в четвёртой или пятой степени, и они не знали о ней ничего, и она о них — тоже.
«Большая семья, — думала она. — Это как большой механизм. Много деталей. Некоторые работают хорошо. Некоторые — плохо. Некоторые нужно проверить, чтобы знать наверняка.»
Третий город был маленьким.
Даже не город — большая деревня, с постоялым двором, с несколькими лавками и с рынком, который работал даже в ноябре — небольшим, с десятком прилавков, но работал.
Стефани увидела его через окно кареты — и что-то в ней сразу сказало: «вот».
— Папа, — сказала она.
— Что?
— Можно остановиться?
— Нам не нужно останавливаться, — сказал папа. — Мы едем по графику.
— Там рынок.
— Я вижу.
— Пожалуйста.
Папа посмотрел на неё. Потом на маму.
Мама смотрела в окно с выражением человека, который видит, куда это ведёт, и принимает это.
— Отто, — сказал папа в специальную переговорную трубку на передней перегородке. — Останови здесь.
Карета остановилась.
Рынок пах так, как пахнут провинциальные рынки — едой, скотиной, сырой землёй и немного — деревом и металлом. Стефани шла между прилавками и смотрела. Здесь торговали всем: последними осенними овощами , мочёными яблоками в бочках, верёвками, гвоздями, тканью, мёдом.
И мишками.
Он стоял на прилавке у пожилой женщины, которая продавала мягкие игрушки — несколько маленьких, одна средняя и он.
Огромный.
Размером — примерно с Стефани. Тёмно-коричневый, плюшевый, с большими круглыми ушами и маленькими чёрными глазами-пуговицами. Выражение у него было то самое — невозмутимое медвежье спокойствие.
Стефани остановилась перед прилавком.
Смотрела на медведя.
Медведь смотрел в ответ.
— Папа, — сказала она.
Папа подошёл. Посмотрел на медведя. Потом на Стефани.
— Нет, — сказал он.
— Я его хочу.
— Ты восемнадцатилетний мастер-кузнец, едущий на представление к герцогскому дому.
— Я знаю.
— И ты хочешь плюшевого медведя размером с тебя.
— Да.
Папа смотрел на неё.
— Это глупо, — сказала Стефани. — Я знаю, что это глупо. И по-детски. — Она смотрела на медведя. — Но я его хочу.
Папа молчал секунду.
Потом повернулся к женщине за прилавком.
— Сколько? — спросил он.
Женщина назвала цену.
Папа заплатил без торга.
Стефани взяла медведя. Он был тяжёлым — плотный, хорошо набитый — и мягким, и пах немного деревом и немного шерстью. Она держала его обеими руками — он был почти с неё ростом, и держать его было как держать что-то большое и бесформенное, что не помещается нормально.
— Спасибо, — сказала она папе.
— Это глупо, — засмеялся папа. — Как ты его в карете повезёшь?
— На коленях.
—Вы не поместитесь.
— Поместимся. Я компактная и сяду ему на колени.
Папа смотрел на неё с тем выражением, которое означало «спорить бесполезно» — и при этом был доволен. Она это видела, даже если он не показывал.
Они вернулись к карете.
Мама стояла у кареты и смотрела на них. Потом на медведя.
— Леон, — сказала она.
— Это она захотела, — сказал папа.
— Это огромный медведь.
— Я вижу.
— Куда мы его...
— На колени, — сказал папа. — Она говорит, что поместится у него на коленях. Если у него есть колени.
Мама смотрела на Стефани. На медведя. Снова на Стефани.
Потом что-то в её лице изменилось — та особая мамина черта, когда она понимала, что сейчас не нужно быть правой, а нужно быть мамой.
Она улыбнулась.
— Хорошо, — сказала она. — Садитесь.
Медведь действительно поместился в карете — с некоторым трудом, с переговорами между Стефани и папой о том, кто куда двигается, и с тем финальным результатом, когда Стефани сидела на коленях у медведя и они оба занимали примерно треть всего доступного пространства.
Стефани держала его лапы руками и смотрела в окно.
— Имя ему придумала? — спросил папа через некоторое время.
— Нет ещё.
— Надо придумать.
— Буду думать.
— Можно назвать в честь наковальни, — сказал папа совершенно серьёзно. — Рифмы всё равно нет.
Стефани посмотрела на него.
— Откуда ты знаешь про рифму?
— Я видел твой блокнот, когда ты закрывала.
— Папа!
— Случайно, — сказал папа, сделав честное лицо. — Я случайно увидел слово «наковальня» в четвертой строчке и случайно понял, что дальше ничего нет.
Мама смотрела в окно и делала вид, что не слышит. Но плечи у неё немного тряслись.
— Это было личное, — сказала Стефани.
— Разумеется, — согласился папа, подняв правую руку. — Я ничего не видел.
Карета ехала дальше.
За окном — ноябрьская дорога, поля, редкие деревни. Отто периодически разжигал котёл — мягкий жар шёл от передней перегородки, и в карете было тепло, именно та степень тепла, которая бывает в дороге, когда всё правильно.
Стефани сидела на медведе и смотрела на схему кареты в блокноте.
Два болта у правой двери, — вспомнила она. — Нужно сказать Отто на следующей остановке.
Потом посмотрела на медведя.
Невозмутимые чёрные пуговичные глаза.
— Наковальня, — попробовала она вслух.
Медведь не возразил.
— Нет, — решила Стефани. — Это плохое имя для медведя.
— Наковаль? — предложил папа.
— Леон, — сказала мама из своего угла.
— Я помогаю.
— Ты мешаешь.
— Это семейная традиция, — сказал папа.
Стефани улыбнулась — тихо, про себя.
За окном ноябрь шёл своим чередом.
Впереди было герцогство Айнвальд.
Торговка галантерейного ряда звалась Нинель Фёдоровна и была женщиной монументальной — занимала пространство основательно. За прилавком она сидела как на троне, и вид у неё был как у человека, которого жизнь удивить уже не может.
До сегодняшнего дня.
Бульонов подошёл к прилавку, огляделся и сразу увидел то, что искал — большое эмалированное ведро, стоявшее за прилавком у ног торговки. Из ведра флегматично торчал плавник.
— День добрый, — сказал он.
— И вам не хворать, товарищ офицер, — ответила Нинель Фёдоровна вежливо, но показывая, что нервы ей дороже.
— Красивая рыба, — сказал Бульонов, кивнув на ведро.
Торговка не ответила. Только посмотрела — быстро, почти незаметно — на ведро и обратно на полковника.
— Живая? — спросил он.
— Декоративная, — сказала она после паузы. — Для аквариума.
— Понятно. — Бульонов оглядел её фартук — мокрый по нижнему краю, с характерными пятнами. — А пахнет от вас, Нинель Фёдоровна, не галантереей.
Женщина нахмурилась.
— Это что за намёки?
— Никаких намёков. — Бульонов присел на корточки — медленно, чуть ли не со скрипом, от чего Варвара сделала инстинктивное движение помочь, но сдержалась — и заглянул в ведро. На него снизу вверх смотрела крупная черная рыба, явно не очень довольная тем, как она здесь оказалась. — Это молодой осётр?
— Это моя рыба. Для аквариума.
— Осётр в аквариуме — это смело, — сказал Бульонов, поднимаясь. — Обычно их держат в рыбном ряду на продажу. Как вон там, за поворотом. В больших аквариумах.
Нинель Фёдоровна молчала.
— В суматохе оцепления у аквариума, вероятно, никого не было, — продолжал Бульонов спокойно. — А рыба дорогая, говорят вкусная. Вы явно давно хотели попробовать, а тут и случай удобный. Только не рассчитали, что осётр — рыба крупная, живая и сильная. Пока несли, он сопротивлялся та, что пришлось запах рыбы отбивать.
Он кивнул на флакон одеколона, который был спрятан под пакетом в мусорке, стоявшей под прилавком.
— А потом вы быстро ходили в хозяйственный ряд за ведром, чтобы рыбу живой и свежей донести до дома.
Нинель Фёдоровна смотрела на него исподлобья. Потом — с неожиданным достоинством — сказала:
— Ладно, признаю, бес попутал. Забирайте свою рыбу и не мешайте мне работать.
— Ну, не все так просто, — сказал Бульонов без иронии. — Варвара Сергеевна составит протокол.
Варвара уже достала блокнот. Торговка тяжело вздохнула и сложила руки на коленях.
Рыба в ведре флегматично шевельнула хвостом.
* * *
Игорь нашёл их там же — пришёл с пакетом, дожёвывая на ходу пирожок, и сходу начал докладывать.
— Полковник, я всё записал. Значит, так. — Он раскрыл блокнот и начал читать. — У цветочного ряда стоят двое мужчин, оба нервничают, но у одного корзина с цветами и он явно продавец, это не то. У кассы застрял старик с тележкой, ругается, что его не выпускают, у него лекарства дома, это тоже не то. У молочного ряда женщина в синем пальто дважды прошла мимо одного и того же места, но она, кажется, просто потеряла кошелёк. Возле выхода на Садовую стоит мужчина, уже давно стоит, ещё когда я шёл за пирожками — стоял, и когда возвращался — всё ещё стоял.
Он поднял глаза от блокнота.
— Серое пальто, плотный, среднего роста. Бритый — без бороды. На щеке пластырь. Стоит давно, щеки красные от мороза.
Бульонов взял пирожок из пакета.
— Пластырь на щеке, говорите?
— Да. Небольшой.
— Игорь. — Бульонов откусил, прожевал, наслаждаясь вкусом. — Если человек несколько дней носил густую рыжую бороду, а потом сбрил её быстро — что остаётся на коже?
Игорь моргнул. Потом медленно заговорил, задумавшись.
— Раздражение, — сказал он. — Красные щёки. И если порезался при спешке — пластырь.
— Именно.
— Это... — Игорь посмотрел на блокнот, потом на полковника, потом снова на блокнот. — Это же он?
— Это он.
Игорь выпрямился с таким видом, будто только что защитил диссертацию. Варвара беззвучно улыбнулась, стоя за спиной стажера.
— Пирожки отдайте, — сказал Бульонов.
— Ах, да! — Игорь протянул пакет. — Там три с мясом, два вам, как просили, два Варваре. И с капустой один, это мой был, но я уже...
— Вижу, — сказал Бульонов, беря пирожок и отдавая оставшиеся племяннице. — Идём.
* * *
Гайдук стоял у выхода на Садовую — там, где Игорь его видел. Серое пальто, пластырь на красной щеке. Без бороды он выглядел моложе и растеряннее, чем на ориентировке — что, впрочем, не помогло ему.
Он увидел их раньше, чем они подошли.
— Стоять, полиция! — сказала Варвара.
Гайдук не растерялся.
Он рванул влево — через цветочный ряд, между прилавками, где рядами стояли горшки с цветами и можно было петлять. Бульонов неспешно двинулся следом, оставив процесс поимки на молодых.
Варвара решила действовать иначе.
Она не побежала. Она шагнула к ближайшему прилавку, взяла табуретку, согнав с нее торговца, и бросила её точно под ноги Гайдуку.
Гайдук споткнулся, взмахнул руками и рухнул между горшками с хризантемами — громко, опрокинув вазы, пролив воду и подняв облако лепестков.
Игорь быстро бросился к нему и навалился всем весом, не давая встать.
— Сижу! — крикнул он на весь ряд. — Точнее, вы арестованы!
Варвара подошла, застегнула наручники на руках, которые вывернул Гайдуку стажер и выпрямилась.
Бульонов подошёл последним, прожёвывая пирожок.
Посмотрел на Гайдука. На лепестки хризантем в его волосах. На Игоря, который никак не мог отдышаться, но не вставал.
— Попался, голубчик, — сказал полковник без особого торжества. — Хорошая идея, но свежее бритье тебя и выдало.
Гайдук смотрел в потолок и молчал.
Торговка хризантем смотрела на горшки, потом на Варвару, потом снова на горшки.
— За цветы кто платить будет? — спросила она.
— Государство, — сказала Варвара, доставая блокнот. — Напишите заявление.
* * *
На улице Игорь пристроился рядом с Бульоновым и некоторое время шёл молча. Потом не выдержал.
— Полковник, а вы сразу поняли, что запах одеколона — это торговка?
— Не сразу, — сказал Бульонов. — У прилавка с ведрами, когда понял, что запах дальше не идет.
— А пластырь, вы же сразу догадались?
Бульонов посмотрел на него.
— Игорь, ты тоже догадался.
— Ну, вы меня навели.
— Игорь. — Полковник остановился у трамвайной остановки. — Наводят того, кто не может идти сам. Я задал вопрос — вы сразу ответили. У вас мало опыта, но вы внимательны и умны. Не всякий поймет, к чему я задал тот вопрос.
Игорь обдумывал это некоторое время.
— Значит, я могу написать в рапорте, что...
— В рапорте пишут факты, — сказал Бульонов. — Что заметили подозреваемого. Что сообщили детали. Как задержали. Остальное начальству не интересно.
Игорь кивнул — медленно, с видом человека, который уже формулирует первый абзац.
Варвара поравнялась с ними, убирая телефон.
— Машина будет через пять минут.
— Хорошо, — сказал Бульонов.
— Пирожок был вкусный?
— Да, мясо свежее, тесто нежное.
— Это потому, что я брал в той палатке, которую посоветовал один из продавцов, — немедленно сообщил Игорь. — Там хозяйка сама лепит, я спросил, она сказала, что с шести утра, и мясо прокручивает сама, а не покупной фарш…
Подошёл трамвай.
На улице пахло ноябрём, хризантемами и рыбой — последнее, вероятно, от Нинель Фёдоровны, которую как раз провожал участковый через площадь. Осётр в ведре покачивался в такт её шагам.
Красивая была рыба. Жалко, конечно.
* * *
Из архива дел полковника А. Бульонова. Пётр Гайдук задержан, этапирован по назначению. Нинель Фёдоровна Крюкова получила административный штраф. Осётр возвращён в аквариум рыбного ряда и, по имеющимся сведениям, был выкуплен аквариумистом любителем. Игорь Хиронович Варченко написал рапорт на четырёх страницах, из которых по делу — полторы. Варвара Бульонова потом долго отчитывала его, но рапорт оставила без изменений. Торговка хризантем получила компенсацию. Полковник потом часто заходил на рынок — покупать пирожки.
Он шёл по ночному японскому городу, периодически доставая из пачки очередную порцию чипсов.
Внезапно он упёрся в ремонт тротуара и решил свернуть в переулок. В переулке было темно и сыро, но его это не смущало.
— Скажи, у меня красивая улыбка? — внезапно раздался голос за его спиной.
Обернувшись, он увидел женщину, чей рот был разрезан от уха и до уха. Её безумный взгляд выжидательно смотрел ему в глаза.
Он дожевал чипс.
— Ничего особенного, — ответил он и улыбнулся на все тысяча четыреста два зуба.
Центральный рынок в ноябре пах всем сразу.
Квашеная капуста, солёная рыба, горячее масло из ларька с пирожками, прелая листва с соседнего сквера, дешёвый табак, дорогой табак, резина сапог, псина, мандарины, керосин, кофе, чей-то завтрак, хлорка и стиральные порошки — всё это висело в воздухе плотным слоем и категорически отказывалось разделяться на составные части.
Полковник Бульонов стоял у входа и дышал.
За спиной галдела очередь задержанных на оцеплении — рынок закрыли час назад, и несколько сотен покупателей теперь ждали, пока их выпустят по одному через главный вход. Кто-то ругался. Кто-то требовал начальника. Женщина с ребёнком плакала. Участковый устало объяснял что-то высокому мужчине в дублёнке.
Обычный рынок. Обычный ноябрь. Необычные обстоятельства.
— Ну как? — спросил Игорь Хиронович с готовностью, встав рядом и тоже потянув носом воздух.
— Никак, — сказал Бульонов.
— То есть?
— То есть здесь невозможно ничего учуять конкретно. Рынок — это не стерильная операционная. Это шум. Обонятельный шум.
Игорь немедленно записал это в блокнот с таким видом, будто полковник только что сформулировал новую теорему.
Бульонов покосился на него и решил не комментировать.
Варвара тем временем уже разговаривала с участковым у торгового ряда. Полковник двинулся к ним, постукивая тростью по мокрой брусчатке. Игорь затрусил следом, не отрываясь от блокнота.
Дело было простым по условию и сложным по исполнению: некий Пётр Гайдук, арестованный за мошенничество крупного масштаба, но сбежавший во время транспортировки, был опознан час назад на рыбном ряду. Вызванный наряд Гайдук заметил — и растворился. Рынок оцепили, но он большой — семь выходов. Народу задержанных на рынке было несколько сотен, исключение сделали только для женщин с детьми, но некоторые не хотели уходить без мужей.
— Кто-нибудь видел, куда он пошёл? — спросила Варвара участкового.
— Пара человек. Говорят, шёл в сторону мясного ряда. Потом — всё, потеряли.
— Приметы?
— Серое пальто, шапка-ушанка, рыжие борода и волосы. Среднего роста, плотный.
Варвара повернулась к дяде.
— Серое пальто и борода на ноябрьском рынке — половина покупателей. Единственное, что снижает круг поиска, это цвет волос.
— Да, задача не из лёгких, — согласился Бульонов. — Пошли пройдёмся.
— Просто пройдёмся?
— Просто пройдёмся.
Варвара бросила на дядю короткий взгляд, в котором читалось: «Я понимаю, что ты задумал что-то важное, но пока не знаю что». Затем она кивнула.
* * *
Они шли медленно — Бульонов впереди, Варвара рядом, Игорь чуть сзади с блокнотом, успевая одновременно что-то записывать и не спотыкаться. Полковник не смотрел по сторонам. Он смотрел под ноги и дышал.
Рынок жил даже в оцеплении. Торговцы переговаривались между собой через прилавки, обсуждая форс-мажор. Кто-то грел руки над жаровней. Старик с лотком семечек задремал прямо на табуретке — задержание его не касалось, или он решил, что не касается.
Рыбный ряд пах рыбой, свежей и не очень. Мясной — кровью, опилками, холодом из холодильников. Молочный — парным молоком, творогом, деревенским маслом. Овощной — землёй, капустным рассолом, прелостью. И везде, фоном, запах людей — пот, одеколоны, духи, лекарства, чужие истории.
Очень много всего. Ничего конкретного.
«Он мог пойти куда угодно, — думал Бульонов, шагая. — Если умный — сменил шапку, спрятал бороду под воротник, затерялся среди задержанных и ждёт, пока выпустят. Если не очень умный — прячется. Если бы был совсем глупый — уже попытался бы уйти через выход и теперь сидел бы у участкового. Хотя глупых мошенников я не встречал».
— Он мог уйти через любой выход ещё до оцепления, — сказала Варвара.
— Мог. Но не ушёл.
— Откуда уверенность?
— Его опознали в десять сорок. Отдел находится в пяти минутах от рынка. Оцепление выставили в десять пятьдесят. Десять минут — это немного для большого рынка. Он либо не успел, либо не захотел уходить сразу.
— Зачем оставаться?
— Затем, что ему здесь что-то нужно.
Варвара обдумала это.
— Встреча?
— Или товар. Например документы. — Бульонов пожал плечом. — Пока не знаю.
— Тогда зачем мы ходим, если не знаем?
— Думаем.
— Думаем или нюхаем?
— Одно другому не мешает. Хотя, не зная его запаха, мне будет сложнее его вычислить.
Игорь поднял руку, как на уроке. Варвара закрыла глаза.
— Полковник, а если он переоделся? Я читал, что опытные преступники держат смену одежды.
— Игорь.
— Да?
— Где вы читали про опытных преступников?
— В вашем деле восемьдесят девятого года! Там был похожий случай — человек на рынке сменил куртку и...
— В том деле, — сказал Бульонов, — человек сменил куртку, но не сменил обувь. Его взяли по следам грязи. Да и я сразу вёл его по запаху.
Игорь сделал быструю пометку в блокноте, а Варвара покосилась на дядю.
— Ты сейчас преступника ловишь или урок ведёшь?
— Я излагаю факты, которые помогут Игорю понять суть происходящего.
— То есть — учишь.
— Если угодно.
— А мне ты ничего не объяснял, когда я только начинала.
— А ты и не спрашивала.
Варвара ошарашенно открыла рот, пытаясь что-то ответить, но дядя уже пошел дальше.
* * *
Они свернули в галантерейный ряд — пуговицы, нитки, отрезы ткани, запах красителей и машинного масла от швейных принадлежностей. Торговки переговаривались вполголоса, поглядывая на троицу с профессиональным интересом. Бульонов остановился.
Что-то было не так.
Он прикрыл глаза. Запах красителей перебивал сильный запах одеколона. Дешёвый, резкий, явно нанесённый недавно и в избытке — на кожу или намеренно разлитый на землю. Так наносят, когда хотят перебить другой запах — пот, запах страха, что-то ещё.
«Интересно. Очень интересно».
— Здесь кто-то пользовался одеколоном, — сказал он. — Недавно. Минут двадцать назад.
— Гайдук?
— Не знаю. Кто-то нервный с дешёвым одеколоном.
— На рынке полно народу с одеколоном.
— Не в таком количестве. Это не утреннее нанесение — это попытка чем-то накрыться.
— Полковник, — сказал Игорь, подойдя к прилавку, — вот тут, смотрите.
Он указал на землю у прилавка. В мокрой грязи — след. Один, неполный, но характерный: широкий рифлёный протектор, левый ботинок, размер сорок четвёртый или сорок пятый.
Варвара присела, рассмотрела.
— Участковый говорил, что арестант плотный, среднего роста. Сорок четвёртый размер подходит.
— Подходит, — согласился Бульонов. — Но это не показатель. С таким размером на рынке треть мужчин.
— Но вдруг он стоял здесь? Прятался за прилавком? Потом ушёл — туда? — Варвара указала в сторону хозяйственного ряда.
— Поскольку других зацепок нет — пойдём туда.
Хозяйственный ряд встретил их резкими запахами скипидара, олифы, хозяйственного мыла и резины, отчего Бульонов поморщился. Здесь было тише — торговцы скобяными товарами оказались людьми флегматичными и оцепление переносили стоически, кто читал газету, кто просто сидел, уставившись в пространство. Один дремал, подложив под голову моток верёвки.
Бульонов прошёл вдоль прилавков, остановился у дальнего — где торговали вёдрами и тазами — и понюхал воздух.
Дешёвый одеколон. Такой же резкий, как в галантерейном ряду.
— Владелец одеколона был здесь, — сказал он. — И совсем недавно.
— Значит, он не ушёл с рынка, — сказала Варвара.
— Или вернулся.
— Зачем возвращаться?
Бульонов не ответил сразу. Он опустился на табуретку у прилавка, облокотился на трость и задумался.
«Вот что не складывается. Одеколон слишком резкий. Слишком намеренный. Человек, который хочет спрятаться, не поливает себя одеколоном — он старается быть незаметным во всём, включая запах. Если только он не знает, что его ищут по запаху. Но откуда ему это знать. Или одеколон — не его».
— Дядя, — сказала Варвара. — О чём думаешь?
— О торговке в галантерейном ряду, — сказал Бульонов и встал. — Пойдём обратно.
— Зачем?
— Спросить кое-что. — Он уже шёл в ту сторону. — Игорь, вы голодны?
— Ну... с утра только кофе выпил...
— Идите купите пирожков. Вон там, у входа. И по дороге — посмотрите на людей. Просто посмотрите. Не ищите Гайдука, не думайте про дело. Просто идите и смотрите. Мне два с мясом.
Игорь переглянулся с Варварой.
— Хорошо, — сказал он неуверенно и пошёл.
Варвара дождалась, пока он отойдёт достаточно далеко.
— Зачем ты его отправил?
— У него не замыленный взгляд. Он не знает, что именно искать — значит, увидит то, что мы уже не замечаем.
— Думаешь этот метод сработает?
— Ну, Игорь парень умный и внимательный, — сказал Бульонов. — Увидит преступника — хорошо, нет, ну хоть запомнит, как выглядят люди в раздражении и волнении.
— А зачем мы идем к торговке?
— Затем, что это ее одеколон.
Дом пах так, как она помнила.
Не просто «знакомо» — именно так, с точностью до слоёв. Первый слой — лаванда, потому что мама раскладывала засушенные пучки в каждом шкафу и за каждым занавесом, и за два месяца отсутствия Стефани успела забыть, насколько это был сильный запах. Второй слой — металл, тонкий, почти неуловимый, но постоянный, тот фоновый запах, который пропитывал всё в доме Фламберг-Лютенбергов за годы и никуда не уходил даже когда мама капитально мыла все. Для мага воды это не было проблемой. Третий слой — что-то из кухни, тёплое и сложное, что могло быть тушёным мясом с кореньями или пирогом с яблоками, или тем и другим сразу, потому что мама с кухаркой готовили именно так — сразу много, сразу хорошо, с тем пониманием, что большой стол — это не расточительство, а правильный порядок вещей, когда в доме есть кузнец.
Стефани стояла в прихожей и дышала.
— Ты стоишь и нюхаешь, — констатировал папа из-за её плеча, снимая плащ.
— Да, — сказала Стефани.
— Это нормально, — сказал он. — Я сам так делаю, когда возвращаюсь с рынка.
— Леон, — сказала мама из кухни, — ты уходишь на два часа.
— Два часа — это тоже время.
Стефани улыбнулась.
Гостиная была, как всегда, контрастная — левая половина тяжёлая, тёплая, с каменными подоконниками и балками потолка, и тем особым освещением, которое бывает, когда большой очаг горит в дальнем углу и свет идёт оттуда. Правая половина светлее, прохладнее, с чуть влажными стенами — аура мамы, которая оседала на камне и никуда не уходила. Посередине — стол, большой, дубовый, с тем количеством царапин и отметин, которое накапливается за двадцать лет хорошей жизни.
На столе уже стояла еда.
Много еды.
— Мама, — сказала Стефани, заходя в кухню.
— Садись, — сказала Леонора Лютенберг, не оборачиваясь от плиты. — Ты с дороги.
— Я не голодная.
— Ты с дороги, — повторила мама тоном, который не обсуждался.
Стефани села.
Ужин был долгим и тихим, и очень вкусным — тушёное мясо с кореньями и травами, именно так, как она и думала, с тем густым тёмным соусом, который получается только если томить несколько часов и добавлять вино в правильный момент. Хлеб свежий — она слышала запах ещё у двери, но только сейчас поняла, что это был именно хлеб, тот, с семенами, который мама пекла по воскресеньям и по особым случаям. Яблочный пирог ждал на краю стола — она видела его краем глаза, но делала вид, что не видит, потому что если смотреть прямо, то сразу хочется, а надо сначала нормально поесть.
Папа рассказывал про дела в городе. Он как сын маркграфа отвечал именно за этот город, не смотря на то, что в городе был свой мэр.
Мама слушала и иногда добавляла что-то — точно, коротко, тем способом, которым говорят люди, прожившие вместе достаточно долго, чтобы не тратить слова там, где хватает одного.
Стефани слушала их обоих и ела, думая, что вот это — именно то, чего не хватало во флигеле академии. Не кузница, не горн, не инструменты — всё это было во флигеле, и было хорошим. Но вот этого — двух людей за большим столом, лаванды и металла в воздухе, хлеба с семенами и тушёного мяса — этого не было. Семьи. Как же она соскучилась.
— Ты молчишь, — заметил папа.
— Слушаю, — сказала Стефани.
— Это новость, — сказал папа. — Обычно ты думаешь вслух.
— Я отвыкла думать вслух, — сказала Стефани. — В академии всегда кто-то рядом. Когда размышляешь вслух, обязательно начинают переспрашивать, отвлекая от мысли.
— Это плохо?
— Не думать вслух? — Она подумала. — Нет, но я стала чаще записывать мысли.
Мама смотрела на неё с тем выражением, которое Стефани видела редко — внимательным, тихим, как будто мама читала что-то между словами и была довольна тем, что нашла.
— Расскажи про друзей, — сказала мама.
И Стефани рассказала — про Дару и шляпу, про Томаса и три книги одновременно, про Эрика и записную книжку. Про стрекозу с паровым котлом, которой забыли посчитать вес котла. Про Мирну Олдт и зверобой в металлургии. Про то, как Дара лопнула учебный котёл на уроке физики, потому что хотела понять принцип давления изнутри.
Папа засмеялся на стрекозе.
Мама засмеялась на котле.
Яблочный пирог оказался именно таким, как она и ожидала — с корицей и мёдом, с той хрустящей корочкой сверху, которая получается только в маминой духовке по маминому рецепту, который она не записывала никогда, потому что «руки помнят».
Стефани съела два куска. Хотела три, но поняла, что не влезет.
* * *
Комната была такой же.
Это было первое, что она заметила, войдя, — что всё на своих местах. Не просто «не тронуто», а именно — на своих местах, как она оставила, как всегда и было. Мама не переставляла вещи в её отсутствие, это было давним правилом, принятым без слов.
Кровать у окна — то самое окно, которое смотрело на восток и летом давало первый утренний свет прямо в лицо, что было неудобно и при этом почему-то ощущалось, что так правильно. Стол у стены с полкой над ним — блокноты старые, школьные, ещё с детства, стопкой, и рядом несколько технических книг по кузнечному делу, зачитанных до мягкости обложек. Шкаф в углу — там висели вещи, которые она не взяла в академию, которые были «для дома».
И мишки.
Их было много.
Стефани остановилась у полки над кроватью и смотрела на них.
Полка шла вдоль всей стены — широкая, со специальными небольшими бортиками, которые папа прибил именно для этой цели, когда коллекция начала разрастаться. Мишки стояли в несколько рядов — разные, совершенно разные, объединённые только общим силуэтом.
Первый — тряпичный, старый, потёртый до состояния, когда ткань уже не ткань, а что-то мягкое и безымянное. Это был самый первый, подаренный ещё до того, как она научилась ходить, и он занимал место в дальнем углу полки не потому, что красивый, а потому что первый.
Рядом — деревянный, вырезанный кем-то из местных мастеров, с грубоватыми чертами и той основательностью, которая бывает у вещей, сделанных из твёрдого дерева людьми, которые уважают материал.
Потом — стеклянный, прозрачный, с пузырьком воздуха внутри, который двигался если наклонить. Это был подарок от мамы на десятилетие.
Еще десяток плюшевых мишек, подарки или просто купленные на её детское «Хочу!». Особенно когда она попросила мишку в тринадцать лет, уже будучи увлеченной кузнечным делом.
Потом шли её работы.
Первая литая форма — небольшой медвежонок из олова, кривоватый, с одним ухом чуть длиннее другого. Ей было двенадцать лет, и Грюнвальд показывал, как работать с литьём. Она три раза переплавляла, прежде чем получилось достаточно хорошо, чтобы оставить. Этот медвежонок был четвёртым — с кривым ухом, которое она уже не стала исправлять, потому что решила, что так даже лучше.
Рядом — из бронзы, лучше. Ей было тринадцать. Именно после того, как она отлила этого мишку, она попросила плюшевого.
Потом — из меди, ещё лучше, с проработанной шерстью, которую она набивала тонким зубилом. На работу она потратила целых два месяца. Четырнадцать лет.
Потом — железный, маленький, плотный, тяжёлый для своего размера. Это был первый, который она сделала полностью самостоятельно, без Грюнвальда рядом, тайком, когда мастер уехал в соседний город. Пятнадцать лет.
И последний — кованый, не литой. Стефани подняла его — тяжёлый, с поверхностью, имитирующую шерсть, с теми мелкими следами ковки на гладких участках, которые остаются, если не шлифовать до зеркала, а оставить немного живыми. Это был прошлый год. Семнадцать. Лучший из всех. Она сдавала Грюнвальду экзамен по ювелирной ковке, и он дал ей официальное звание мастера.
Она поставила его обратно.
— Ты их проверяешь? — сказал голос.
Папа стоял в дверях.
— Просто смотрела, — сказала Стефани.
— Мама их протирала каждую неделю, — сказал он. — Каждую. Все ряды.
Стефани посмотрела на него.
— Не говори ей, что я сказал, — добавил папа. — Она скажет, что просто пыль стирала.
Стефани кивнула.
Он ушёл.
Она ещё немного постояла у полки.
Потом достала шапку с медвежьими ушками из сумки и повесила на гвоздь у кровати — рядом с теми, которые были ей уже малы.
* * *
Утром она пошла к Грюнвальду.
Не сразу — сначала завтрак, долгий и тёплый, с кашей на молоке и мёдом и горячим чаем, который мама заваривала правильно, с точностью до градуса, и который поэтому был другим, чем в академии. Потом — недолгая прогулка через город, потому что Айнбрук готовился к Оврину и это было видно: у домов стояли пучки последней соломы, кое-где уже начинали плести Хранителя, на центральной площади готовили прилавки для ярмарки.
Кузница Грюнвальда пахла правильно.
Не как её флигель — там был новый горн, новые инструменты, новый кирпич. Здесь было старое, выдержанное, то, что накапливается десятилетиями работы — запах угля, который впитался в стены, запах металла, который не уходит никогда, и что-то ещё, совсем тонкое, что Стефани не могла назвать, но всегда знала как «запах правильной кузницы».
Грюнвальд стоял у наковальни — проверял молот и остальные инструменты, как всегда, проверял с утра, с той профессиональной придирчивостью, которая отличает мастера от хорошего кузнеца.
Увидел её.
Смотрел долго.
— Явилась, — сказал он.
— Явилась, — согласилась Стефани.
— Не выгнали?
— Пока нет.
Грюнвальд хмыкнул — тем звуком, который у него означал одобрение.
— Садись, — сказал он. — Расскажи.
Она рассказала.
Не всё сразу — Грюнвальд не любил, когда рассказывали всё сразу, он предпочитал методично, с деталями. Сначала — академия в общем, флигель, горн. Потом — каток с трещиной, как чинила, как нагревала чугун медленно.
— Правильно? — спросил Грюнвальд.
— Правильно, — сказала Стефани. — Шов держит.
— Опиши.
Она описала — угол трещины, температуру нагрева, форму из огнеупорной глины с песком, заливку. Грюнвальд слушал с закрытыми глазами — это у него означало «слушаю внимательно, не мешай».
— Хорошо, — сказал он, когда она закончила. — И как?
— Хорошо. — Она улыбнулась. — Совсем другое дело, чем молот. Ровнее. Быстрее.
— Я говорил тебе, что катки — это другое.
— Говорил. Я не понимала, пока не попробовала.
— Это со всем так, — сказал Грюнвальд без осуждения. — Про перила рассказывай.
Она рассказала про перила — про старую секцию, про то, как снимала образец для сверки, про литейную сварку на высоте. Грюнвальд открыл глаза на «литейная сварка на высоте».
— На площадке шпиля? — спросил он.
— Да, все секции установили и проверили, — сказала Стефани. — Кестер настоял на страховочных верёвках.
— Правильно настоял.
— Да.
Грюнвальд смотрел на неё.
— Ты упала? — спросил он.
Пауза.
— Потеряла равновесие, — сказала Стефани. — Маг воздуха успел подстраховать снизу.
Грюнвальд смотрел на неё ещё секунду — с тем выражением человека, который слышит не всё, что ему говорят, но решает не переспрашивать.
— Страховочные верёвки, — повторил он.
— Страховочные верёвки, — согласилась Стефани.
Потом она достала блокнот.
— Вот, — сказала она, раскрыв на нужной странице. — Я хочу показать тебе кое-что.
Схема была простой — она умела рисовать красиво, но точно, накладывая навык чертежа на все, даже когда рисовала цветы. Ведущая шестерня, ведомая, передаточное число, ось. Пружина — спиральная, с указанием плотности намотки. Рычажная система передачи движения. Несколько вариантов зубьев с разными углами наклона.
Грюнвальд взял блокнот.
Смотрел долго.
Перевернул страницу — там были расчёты, которые она делала в академии и пересчитывала в дилижансе. Передаточные числа. Соотношение скоростей. Вопросы со звёздочками — то, что она ещё не решила.
— Это что? — спросил он.
— Механизм, — сказала Стефани. — Я видела в музее академии музыкальную шкатулку, которой четыреста лет. Никакой магии — только шестерёнки и пружина. — Пауза. — Я хочу увидеть, как это работает. И что можно сделать, если масштабировать.
Грюнвальд смотрел на схему.
— Вот здесь, — сказала Стефани, — угол зубьев двадцать градусов. Я думала двадцать пять, но при двадцати пяти при высоком передаточном числе будет больше трения. — Она показала пальцем. — А вот здесь — я не знаю, как правильно крепить ось при такой нагрузке. Если ось тонкая, она будет вибрировать. Если толстая — потеряем в точности.
— Материал? — спросил Грюнвальд.
— Не знаю ещё. Нужна хорошая сталь — однородная, без включений. Для шестерёнок мелкого размера включения критичны.
Грюнвальд положил блокнот. Посмотрел на Стефани.
— Ты рассчитала передаточное число правильно, — сказал он.
— Спасибо.
— Угол зубьев двадцать два, не двадцать, — добавил он. — При двадцати слишком острые, при нагрузке выкрашиваются быстро.
Стефани взяла карандаш и исправила.
— Ось, — продолжал Грюнвальд. — Не тонкая и не толстая. Правильный размер — вот. — Он взял карандаш у неё и написал число. — Это для шестерни такого диаметра. — Он указал на схему. — При такой нагрузке.
— Откуда ты знаешь?
— Мельничные шестерни, — сказал Грюнвальд. — Я делал три раза для мельника на западной дороге. Те же проблемы, другой масштаб. — Он вернул карандаш. — Про материал — есть у Веерта на складе инструментальная сталь. Старая, хорошая. Он продаёт небольшими кусками. Но надо проверять, даже в ней бывают дефекты.
— Видение поможет, — сказала Стефани, встав в предвкушении.
Грюнвальд посмотрел на неё.
— Какое видение?
Она остановилась.
Она не рассказывала ему. В письме — родителям, и то кратко. Грюнвальду — нет, не написала отдельно.
— Сядь, — сказал Грюнвальд.
Она села.
И рассказала — про артефактный шар на церемонии, про золотые нити и рунические вязи, про зачарование материи третьего уровня. Про каналы, которые были забиты восемнадцать лет и разрушились при первом выбросе. Про стул из мифрила. Про то, что сейчас каналы строятся заново, почти с нуля, и активное зачарование недоступно.
Грюнвальд слушал с закрытыми глазами.
— Но видение работает, — сказала Стефани. — Я вижу структуру материала. Зерно, включения, дефекты. Без рук — просто смотрю и вижу. — Пауза. — Ты помнишь, ты всегда говорил, что я замечаю дефекты лучше, чем должна для своего опыта?
— Помню, — сказал Грюнвальд, не открывая глаз.
— Это было оно. Я не знала. Думала — просто смотрю внимательно.
— А сейчас лучше?
— Намного. — Стефани смотрела на наковальню. — Я вижу сквозь поверхность. Как на разрезе — вот зерно, вот граница, вот включение точно в таком-то месте.
Грюнвальд открыл глаза.
Посмотрел на неё внимательно.
— В академии была бракованная бронза, — сказала Стефани. — Образец в ящике. Лишний свинец, намного больше нормы. Я взяла в руку и сразу увидела — вот здесь и здесь неоднородность, вот здесь состав не тот. — Она помолчала. — Я даже не думала специально. Просто увидела.
— Только металл?
— Нет. — Она немного помолчала. — Кости тоже. Перелом вижу. Инородное тело вижу. — Ещё пауза. — На уроке была пациентка с глубокой занозой — сломанной иглой. Я увидела точно, где лежит и как сориентирована.
Грюнвальд молчал.
— Мастер, — сказала Стефани.
— Молчи, — сказал он. — Я думаю.
Она замолчала.
Горн тихо гудел — она разожгла его, когда пришла, привычка, заведённая Грюнвальдом. Он проверяет инструменты, она готовит горн. Металл наковальни ждал. За маленьким окошком кузницы было слышно, как Айнбрук живёт своим предпраздничным днём — телеги, голоса, где-то дальше — смех детей.
Грюнвальд встал.
Прошёл к полке с материалом — там стояли разные образцы, которые он хранил для демонстрации. Взял один — небольшой кусок, Стефани видела его и раньше, старый образец из какого-то сплава, природы которого она никогда не знала точно.
Положил перед ней на верстак.
— Что это? — спросил он.
Стефани посмотрела.
Структура открылась сразу — не медленно, не с усилием, просто вот она. Литая структура грубая. Такое зерно плохо переносит удар. Для зубила металл должен быть более однородным, с мелким зерном — после хорошей проковки и правильной термообработки.
— Сплав, — сказала она. — Железо с... с чем-то ещё. — Она смотрела. — Углерода больше обычного. Это высокоуглеродистая сталь. — Пауза. — Но зерно крупное — перегрели при отливке. — Она провела пальцем, не касаясь. — Вот здесь газовый пузырь. Мелкий, но есть.
Грюнвальд смотрел на неё.
— Это образец из Маркенбурга, — сказал он. — Купил двадцать лет назад у торговца. Он сказал, что это особый сплав для инструментов. — Пауза. — Я сделал из него три зубила. Все сломались через год. Я никогда не знал, почему.
— Литая структура грубая, — сказала Стефани. — Такое зерно плохо переносит удар. Для зубила металл должен быть более однородным, с мелким зерном — после хорошей проковки и правильной термообработки. — Она посмотрела на него. — Газовые пузыри тоже не помогают прочности, хотя обычно уходят при ковке.
Грюнвальд смотрел на образец.
Потом на Стефани. Потом снова на образец.
— Такой дар, — сказал он медленно, — это мечта любого мастера.
Стефани посмотрела на него.
— Ты понимаешь, что это значит? — продолжал он. — Видеть металл до того, как начал с ним работать. Знать, где дефект, до первого удара. — Он взял образец и положил обратно на полку. — Я работаю сорок лет. Я чувствую металл руками, слышу его по звуку. Иногда угадываю, где слабое место. — Пауза. — Иногда.
— Ты учил меня смотреть правильно, — сказала Стефани.
— Я учил тебя тому, что умею, — сказал Грюнвальд. — То, что ты делаешь сейчас — я так не умею. — Он смотрел на неё с тем выражением, которое Стефани за семь лет видела редко: не «учитель смотрит на ученика», а что-то другое. — Это редкость. Большая редкость.
— Каналы пустые, — сказала Стефани. — Зачарование я смогу творить еще не скоро. Только видение.
— Пока, — сказал Грюнвальд.
— Пока, — согласилась она.
Они помолчали.
Потом Грюнвальд взял блокнот со схемой снова.
— Вот здесь, — сказал он, — ось крепить вот так. — Нарисовал он. — Два опорных подшипника, не один. При одном будет люфт, если не сразу, то потом. — Он перевернул страницу. — Материал для шестерёнок — у Веерта спроси сталь с маркировкой «инструментальная северная». Она дороже, но почти всегда без дефектов. Ну и твоё видение подтвердит или опровергнет до того, как заплатишь.
— Хорошо, — сказала Стефани.
— Когда делать будешь?
— После каникул. В академии есть катки — теперь работают, попробую сделать нужную толщину. — Она помолчала. — Может, и здесь попробую. Если времени хватит.
— Времени хватит, — сказал Грюнвальд. — Оврин я праздную только сегодня. Послезавтра кузница открыта.
Стефани посмотрела на него.
— Ты не отдыхаешь на праздник?
— На праздник я отдыхаю, — сказал Грюнвальд. — Сегодня и утром. Потом — кузница. Праздник праздником, а работа работой. — Он убрал блокнот. — Иди домой. Мама ждёт.
Стефани встала.
— Мастер, — сказала она.
— Что?
— Медальоны. Ты повесил их в кузнице?
Грюнвальд смотрел на неё с тем выражением, которое у него означало «не понимаю, о чём ты».
— Папа сказал, — добавила Стефани.
— Твой папа много говорит, — сказал Грюнвальд. — Иди домой.
Стефани ушла.
И улыбнулась — уже за дверью, когда он не видел.
* * *
Айнбрук к полудню уже не просто готовился к Оврину — он им жил.
Стефани шла домой через центральную площадь и видела, как город менялся прямо при ней. Прилавки ярмарки стояли рядами — не торопливо, лишь бы поставить, как обычно, а с той особой плотностью, которая бывает раз в году, когда каждый считает важным быть именно здесь. Запах шёл со всех сторон сразу: горячие пироги с капустой и мясом, жареные каштаны, чей-то глинтвейн из большого котла, яблочный уксус от бочек с мочёными яблоками и что-то сладкое, карамельное, что она не могла идентифицировать, но хотела найти.
Соломенный Хранитель стоял в центре площади.
Она остановилась и смотрела на него.
Он был большим — метра три в высоту, сплетённый из последних снопов, с руками-ветками, раскинутыми в стороны. Кто-то украсил его венком из сухих цветов и ягод боярышника — красные точки на золотой соломе. Лицо было обозначено углём — две точки глаз и широкая кривая улыбка, та детская улыбка, которую рисуют не потому, что умеют, а потому что так должно быть.
Он стоял и ждал вечера.
Стефани смотрела на него и думала о том, что Дара говорила в дилижансе — что земля отпускает всё лишнее, и оно уходит в небо. Соломенный Хранитель нёс это всё в себе — весь год, все беды и ненастья, весь груз, который накопился за сезон. Вечером он сгорит, и вместе с ним уйдёт всё, что не нужно нести дальше.
Хорошая традиция.
— Стефани!
Она обернулась.
К ней, через площадь, бежала Анна, ее школьная подруга — не быстро, не так, как бегают девчонки в детстве, а иначе, с той осторожностью, которая появляется, когда живот уже заметен под тёплым плащом.
Стефани шагнула навстречу.
— Анна.
Они обнялись — осторожно с её стороны, крепко с Анниной. Анна пахла корицей и чем-то домашним, тёплым.
— Ты приехала! — сказала Анна, отступая и смотря на неё. — Я думала, академия задержит.
— Каникулы, — сказала Стефани. — Оврин.
— Смотри на тебя. — Анна смотрела с тем выражением, которое бывает у людей, видящих знакомого после долгого перерыва — не просто «ты изменилась», а что-то более конкретное. — Ты выглядишь по-другому.
— По-другому как?
— Не знаю. — Анна думала. — Как человек, который знает, что делает. — Пауза. — Ты и раньше такая была, но сейчас — больше.
Стефани смотрела на неё.
Анна была такой же — то же круглое лицо, те же светлые волосы убранные аккуратно, те же смеющиеся глаза. Но и другой — с той тихой уверенностью, которая бывает у людей, нашедших своё место. Плащ хороший, не богатый, но добротный. Кольцо на пальце — простое, без украшений.
— Поздравляю, — сказала Стефани, кивнув на кольцо.
— Спасибо. — Анна улыбнулась — искренне, без тени сожаления. — Клаус Зоммер-Вейст хороший. Маг воздуха, лейтенант. Он сейчас на службе, но к Оврину успеет.
— Ты счастлива?
— Да, — сказала Анна просто. — Очень. — Она посмотрела на Стефани. — Ты не скучала в академии по Айнбруку?
— Скучала, — сказала Стефани. — По кузнице. По маме с папой. — Пауза. — Но академия — это другое. Там хорошо. Там интересно
— Я рада, — сказала Анна. — Правда рада. — Она взяла Стефани под руку. — Пойдём. Там Марта и её брат и ещё несколько наших — я их видела у пирожков с капустой.
Они пошли через площадь — мимо прилавков, мимо Хранителя, мимо котла с глинтвейном, от которого шёл такой запах, что Стефани решила обязательно вернуться.
* * *
Дара нашла её сама.
Точнее, Дара нашла пирожки с капустой, а Стефани оказалась рядом — это было логично, потому что пирожки пахли на весь квартал и оба этих факта были закономерными следствиями.
— Стефани! — Дара уже держала два пирожка и явно думала, как взять третий. — Ты здесь! Я знала, что ты будешь здесь! Анна, привет!
Анна засмеялась.
— Дара Солнечная, — сказала она Стефани тихо. — Я её знаю, она живет через улицу от нас.
— Я знаю, — сказала Стефани.
— Ты её знала до академии?
— Нет. Познакомились в дилижансе.
Анна посмотрела на Дару — на два пирожка, на шляпу, которая сидела набекрень, на то выражение человека, для которого Оврин это лучший день года. Потом на Стефани.
— Вы в чем-то похожи, — сказала Анна.
Томас появился у прилавка с книгами — был, оказывается, один торговец с книгами, старыми и не очень, и Томас стоял там с видом человека, нашедшего что-то важное.
— Томас, — позвала Стефани.
Он поднял голову. Увидел её. Кивнул — потом увидел книгу снова.
— Секунду, — сказал он.
— Это надолго, — сказала Дара Анне. — Он всегда так.
Эрик пришёл с отцом — высоким человеком с той же записной книжкой в кармане, с которым они уже явно что-то обсуждали. Увидел Стефани и Дару, кивнул, потом снова повернулся к отцу.
— Они похожи, — сказала Анна.
— Как две капли воды, — согласилась Стефани.
Они взяли глинтвейн — горячий, пряный, с мёдом и корицей и ещё чем-то, что Стефани не могла назвать, но что делало его правильным именно для этого дня. Кружки были керамические, тёплые в ладонях, и Стефани держала свою двумя руками, как всегда, держала кружки, и думала, что вот это — вот это именно то ощущение Оврина. Не фонарики и не костёр — а горячая кружка в руках и запах глинтвейна и голоса со всех сторон и Анна рядом, которая что-то рассказывала про Клауса и его службу.
На ярмарке Стефани купила мешочек кованых гвоздей у местного кузнеца — не потому, что нужны, просто потому что хорошая работа, и ей хотелось это отметить. Кузнец посмотрел на её руки и сразу понял, кто перед ним.
— Мастера Грюнвальда ученица? — спросил он.
— Да, — сказала Стефани.
— Хороший мастер, — сказал он и дал гвоздей на треть больше.
Потом они нашли Томаса — с книгой, купленной, разумеется — и все вместе пошли к площади, где уже начинали собираться для вечерней части.
* * *
Хранителя зажигали в сумерках.
Площадь была полна — весь Айнбрук, казалось, пришёл сюда. Люди стояли кругом, оставив в центре пространство для Хранителя и для тех, кто будет его жечь. Маги огня и света — несколько человек из города — стояли наготове.
Стефани стояла рядом с родителями.
Папа стоял прямо, заложив руки за спину — та самая поза. Мама держала его под руку и смотрела на Хранителя с тем тихим выражением, которое у неё появлялось, когда она видела что-то красивое.
Мэр подошёл к папе — невысокий, плотный, с той деловитой важностью, которая бывает у людей, хорошо знающих своё место.
— Леон, — сказал он, пожимая руку. — Рад видеть.
— Петер, — сказал папа. — Как дела с северными поставками?
— Плохо, — сказал мэр тихо. — Перевал закрыт раньше срока. Нужно думать про морской путь, но это дороже.
— Я слышал, — сказал папа. — Завтра зайди, обсудим.
Мэр кивнул. Потом посмотрел на Стефани.
— Это ваша дочь? — спросил он. — Та, что в академию поступила?
— Она, — сказал папа.
— Слышал про перила второго шпиля, — сказал мэр. — Говорят, сама сделала. Ровно под старые.
— Сама, — сказал папа. Голос у него был ровным, но Стефани знала этот тон — тот, который означал гордость, которую он не показывал.
— Хорошая работа, — сказал мэр Стефани. — Город гордится тобой.
Стефани открыла рот, но не знала, что ответить.
— Спасибо, — сказала она, смутившись.
Мэр ушёл — к другим людям, к другим разговорам, которых у него в этот вечер было много.
Папа стоял рядом и смотрел вперёд.
— Папа, — сказала Стефани тихо.
— Что?
— Ты сказал «сама».
— Это правда, — сказал он.
— Ты специально не добавил «моя дочь».
Пауза.
— Ты мастер, — сказал папа. — Не «моя дочь-мастер». Просто мастер. — Он смотрел вперёд. — Хорошая работа не нуждается в родстве.
Стефани смотрела на него.
Потом отвернулась.
На глаза почему-то давило — не от дыма от Хранителя, который еще не горел, просто так.
Маги огня подошли к Хранителю.
Первый огонек вспыхнул снизу — солома старая, сухая, но её много, и огонь должен был пройти правильно, снизу вверх. Маги воздуха помогли — едва заметно, чуть направив поток. Огонь пошёл вверх по соломенным ногам Хранителя, потом по туловищу, потом — к венку из боярышника, и красные ягоды вспыхнули последними, ярко и быстро.
Площадь молчала.
Это было не то молчание, которое бывает от скуки или от растерянности. Это было молчание людей, которые смотрят на что-то важное и понимают, что оно важное.
Хранитель горел.
Он нёс в себе весь год — всё, что было тяжёлым, всё, что не нужно дальше. И он горел честно, полностью, без остатка.
Потом взлетели фонарики.
Их принесли уже наготове — бумажные, на деревянных каркасах и тонких прутиков, с маленькими свечами внутри. Маги огня поджигали по одному. Маги воздуха — Эрик среди них, Стефани видела, запустив свой фонарик, как он встал чуть в стороне с тем особым выражением человека, делающего что-то привычное, — помогали подняться, что бы ни один не упал где-нибудь в городе.
Фонарики летели вверх.
Один. Два. Десять. Потом — много, сразу, целый поток огоньков над площадью Айнбрука, над Хранителем, который уже почти догорел, над крышами домов, над городом.
Они летели вверх и уходили в тёмное октябрьское небо.
Мама держала папу под руку и смотрела вверх.
Стефани тоже смотрела.
Рядом появилась Дара — встала плечом к плечу, без слов, просто встала рядом и тоже смотрела вверх.
— Красиво? — спросила она тихо.
— Да, — сказала Стефани. — Очень.
— Земля отпускает всё лишнее, — сказала Дара. — И оно уходит в небо.
— Может быть.
Они стояли и смотрели, как фонарики уходят в небо — маленькие огни, один за другим, пока их не стало видно среди звёзд.
* * *
Домой вернулись поздно.
Стол мама накрыла ещё днём — праздничный, с тем изобилием, которое бывает раз в год. Холодное мясо с горчицей. Квашеная капуста с клюквой — кислая, хрустящая, именно такая, как любила Стефани. Запечённая репа с мёдом. Хлеб — тот самый, с семенами, и ещё один, белый, сдобный, которой мама пекла только на Оврин. Сыр — твёрдый, выдержанный, с той ореховой горечью, которую Стефани любила с детства.
И яблочный пирог — второй, потому что первый они съели вчера вечером.
Сегодня Стефани съела три куска.
Папа рассказывал про разговор с мэром — про перевал, про поставки, про то, что нужно договариваться с морским путём до весны. Мама слушала и иногда уточняла что-то про цены, потому что маги воды традиционно держали связи с торговыми домами, и мама знала про морские пути больше, чем показывала.
Чай был со зверобоем, мёдом и с ломтиком яблока.
Стефани держала кружку и думала о фонариках. О том, как они уходили в небо над Хранителем. О Грюнвальде и двадцати двух градусах угла зубьев. О дедушке, которого она не видела никогда.
— Стефани, — сказала мама.
— Да?
— Нам нужно сказать тебе кое-что.
Голос у мамы был ровным. Слишком ровным.
Стефани посмотрела на неё. Потом на папу.
Папа смотрел в свою кружку с тем выражением, которое у него появлялось, когда ему нужно было сказать что-то, с чем он не был согласен, но говорить всё равно надо.
— После Оврина, — сказала мама, — мы едем к дедушке.
— К дедушке? — повторила Стефани.
— К Альрику, — сказала мама. — В герцогство Айнвальд.
Стефани держала кружку и смотрела на маму.
— Он написал мне, — сказала мама. — Сразу после того, как написал тебе. — Пауза. — Тебе уже восемнадцать. По обычаю — в четырнадцать или в восемнадцать лет детей представляют старшему рода. Лютенберги — старший род по отношению к тебе по материнской линии. — Она смотрела на Стефани спокойно, с той прямотой, которая бывала у неё, когда говорила о вещах, от которых нельзя уйти. — Тебя нужно представить герцогскому дому.
Стефани молчала.
— Это обычай, — сказал папа в кружку.
— Леон, — сказала мама.
— Что? Это правда, это обычай. Мне обычай не нравится, но это обычай.
— Почему не нравится? — спросила Стефани.
Папа поднял взгляд.
— Потому что я знаю, что за этим стоит, — сказал он. — «Представление» — красивое слово. На деле — тебя смотрят. Оценивают. Прикидывают, что из тебя может выйти и как это использовать. — Голос у него был ровным, но в ровности этой была давняя, хорошо знакомая неприязнь. — Герцогские дома так делали всегда. И мне не нравится, что так же сделают с моей дочерью.
— Когда вы поженились, — спросила Стефани медленно, — это дедушка одобрил?
Мама и папа переглянулись.
— Одобрил, — сказала мама. — Я сама попросила руки твоего отца. — Она говорила ровно, без смущения — это была просто правда, которую она не скрывала, а папа смущенно уткнулся в тарелку с мясом, ковыряя его ножом. — Отец одобрил брак. В том числе, потому что семья Фламберг богата и имеет награды от Императора.
— В том числе? — спросила Стефани.
— Я думаю, он видел, что я счастлива, — сказала мама. — Но соображения рода тоже были. Они всегда есть. — Пауза. — Это честно.
Папа смотрел в кружку.
— Они одобрили, потому что мой род имеет деньги, — сказал он без злости — просто как факт. — Наша семья богаче Лютенбергов. Наград от Императора больше. Дар Фламбергов полезен роду. — Он поднял взгляд. — Я это знал. Мама это знала. Мы бы всё равно поженились, потому что любим друг друга. — Пауза. — Но я помню, чего это одобрение стоило.
— Папа, — сказала Стефани.
— Что?
— Дедушка написал мне первым. Просто беспокоясь обо мне.
Пауза.
Папа посмотрел на маму. Мама кивнула — она знала.
— Он написал мне, потому что я его интересую, — сказала Стефани. — Может быть как политическая фигура. Может быть как внучка. Может быть и то и другое. — Она держала кружку. — Но он написал сам. И предупредил про Касселей — раньше, чем я успела спросить подробности у вас. — Она смотрела на маму. — Это другое.
— Да, — сказала мама тихо.
— Я хочу поехать, — сказала Стефани.
Папа смотрел на неё.
— Хочешь?
— Мне нужно знать, кто эти люди, — сказала она. — Не из писем — в лицо. — Пауза. — Я буду осторожна. Дедушка сам сказал быть осторожной.
Папа молчал секунду.
Потом взял кружку.
— Ладно, — сказал он. — Поедем. — Долгая пауза. — Но я буду рядом.
— Я знаю, — сказала Стефани.
— И, если кто-то скажет тебе «малышка» — это уже их проблема.
Стефани посмотрела на него.
Засмеялась — коротко, искренне, тем смехом, который бывает от облегчения.
— Папа.
— Что?
— Спасибо.
Он отвернулся — с тем видом человека, которому сказали что-то важное и который не знает, как ответить иначе, чем смотреть в другую сторону.
Мама налила всем ещё чаю.
За окном Айнбрук засыпал — тихо, после праздника, с тем особым послепраздничным покоем, когда город немного пуст и немного полон одновременно. Хранитель догорел на площади. Фонарики давно ушли в небо.
А впереди была дорога к дедушке.
К герцогскому дому Лютенберг.
Стефани держала кружку с остывающим чаем и думала о том, что октябрь был месяцем без окончательных решений. Ноябрь будет другим.
Читал как наматывать обмотку на руль 🤣, а не как мотать на крючок всякое. Фотографии с книги сделаю ( там очень подробно есть)
Сказали невралгия, дефицит какой-то Бэшки: лекарства, уколы, дома почитаю. счас пока всё на слух. Диета у нас неправильная (вареная птичья печенка), а с предыдущей слезали более полугода. так как жопа...
Начнем с того что я бы и сама в таком лагере с удовольствием бы отдохнула)) а в детстве можно душу продать!))) отлично вам в аквапарк сходить))