Продолжаю чистку гугл-фото, а то скоро некуда будет новые пихать, в связи с чем тащу сюда то, что почему-то до сих пор не притащила.
Это арт-галерея Форт в Сочи. Не музей, именно галерея, где все картины продаются и снабжены ценниками. Но посмотреть там есть что, даже если не собираешься покупать себе картины. Я уже притаскивала оттуда игрушки https://lispublica.ru/posts/vot-takie-igruski-videla-v-soci, а картины почему-то не донесла тогда.
У них нет официальных входных билетов, есть донат за вход - любая сумма, которую считаешь нужной. Переведя которую, идёшь и смотришь прекрасное :)
Очень нравится оформление залов и освещение, не в каждом музее оно такое хорошее
Рыбка такая странная, да?
Капибара детектед!
Есть целый зал с акварелями, среди которых есть как чисто коммерческие пейзажи,
так и шедевры, например я впервые вживую увидела работы Воцмуша.
Поснимала с детальками, всё как я люблю )
Вот эти работы тоже понравились
А на втором этаже галереи несколько творческих студий, где проводятся мастер-классы, например по японской живописи (хнык, я тоже хочу на такие мастер-классы, почему у нас таких нет?)
И тоже продаются работы, при этом можно пообщаться с авторами.
В керамической мастерской купила небольшой табун лошадей, перед НГ это было очень актуально.
Диона — четвертый по величине спутник Сатурна со средним диаметром 1 123 километра, состоящий преимущественно из водяного льда. Снимок был сделан 21 июня 2015 года космическим аппаратом NASA "Кассини".
Прекрасно виден контраст между светлой ведущей полусферой и более темной задней — здесь расположены знаменитые "белые пряди" (лат. Wispy Terrain): яркие свежие ледяные стены тектонических разломов, протянувшиеся на сотни километров.
Поверхность покрыта бесчисленным множеством разноразмерных кратеров, но в некоторых областях видны следы тектонической активности — горы и уступы высотой до 1,5 километра.
Анализ данных "Кассини" показал, что под ледяной корой Дионы, на глубине около 100 километров, залегает океан жидкой воды. Его глубина оценивается в 40-50 километров. Гравитационные измерения и анализ либрации (медленного колебания) спутника подтверждают, что ледяная кора "плавает" на жидкой воде, окружающей каменное ядро.
Таким образом, Диона — еще один участник клуба "миров с подповерхностными океанами" Солнечной системы и перспективная цель для поиска возможных следов жизни.
Пока @Tiamin где то прохлаждается, я решил принять вызов в mArt, но то как мне удобно, в именно "скетчи" рассказов. Итак тема первая Тайна.
Анатолий сидел и смотрел, как Антонина, пишет что то в тетрадку. Тетрадка была не простой, это как было принято было считать был дневник.
Учитель монотонно рассказывал материал, на улице был месяц май, но все мысли Анатолия были о том, что же девочка пишет в свой дневник. Точнее, о ком. Ведь и коту ясно, что девчонки в дневниках пишут о мальчиках. О мальчиках, которые обидели сегодня, которые помогли донести портфель. О мальчиках, которые тебе не нравятся и самое главное, о которых нравятся. Мысли то были максимально простые. Пишет ли она о нём и что. Посмотрел на часы, до конца урока оставалось ещё пол часа. Он постарался отвлечься, посмотрел в тетрадку, в книгу, на учителя. Периферийный зрением заметил какой то движение, повернул голову и заметил как Антонина, прям улыбку и возвращается к своей тайне. Мысли не заставили себя ждать. Это она на меня смотрела? А почему улыбалась? А почему быстро отвернулся и перестала улыбаться, когда он повернулся? Может это было не ему? Аааа как же сложно с девочками. В очередной раз подумал Анатолия и потихоньку достал свою игровую приставку, надо было отвлечься.. После был урок трудов, мальчики и девочки ходили в разные классы, а значит его ничто не отвлекало. Потом сидя в столовой он слышал, как девочки, в том числе и Антонина, обсуждали каких то певцов, которых крутили по ТВ. Оля, подружка Антонина понизив голос сказала -- Ох, как я люблю Серёжу, он такой красивый а как поёт. -- Серёжа? Да ну, вот Дима -- отвечала ей Света -- Ой девочки, ничего вы не понимаете, певцы это так. Не за правду, они даже поют часто не сами. А вот актёры..
Он постарался не слушать этих дурочек, надо же любить кривляк всяких, которых ты даже ни разу в жизни не видел, начал обсуждать с парнями новую игру, которую они недавно начали проходить.
В таком же примерно темпе прошло ещё три урока, можно было идти домой, всем кроме Антонины и Анатолия, так как они оставались последние для дежурства в классе. Он молча стал поднимать стулья, он молча взяла веник. Делали всё молча, темы для разговоры вроде как и не было. Он принёс ведро воды и стал наблюдать, как она моет полы, усевшись в стул учителя. -- Ой - резко сказала Антонина - что то живот схватило, я сейчас. Она бросила швабру с тряпкой и убежала. Он сидел, смотрел на ведро, было скучно. Пошёл поменять воду. Вернулся, посмотрел на половину не мытого класса и решил что время зря терять, взял швабру и начал мыть пол. Дойдя до крайнего ряда парт, на котором вечно сидят одни ботаники и отличники, он увидел сумку. Её сумку. Он только успел подумать, что наверное пару минут у него есть, ведь туалет был не рядом, а уже открывал её дневник. Первую запись он прочитал где то в середине. "13 Апреля. Серёжа думает, что я его люблю, а потому подарил мне шоколадку. Я конечно не стала отказываться, но его я конечно не люблю, как можно любить человека, которого зовут Серёжа?..." Так это не интересно, он перевернул пару страниц "18 Апреля. Порвала свои любимые колготки, попросила..." Опять не интересная хрень. "... Ох, я посмотрела новую серию, в ней Джаред такой офигенный, так хотела бы с ним увидеться. У нас были бы такие красивые дети.." -- Ну и дура- буркнул себе под нос Анатолий- он с другой стороны телевизора и о тебе даже не знает Он открыл новую страницу. "2 мая Этот день, изменил мою жизн..." Он не успел дочитать, так как услышал шаги, быстро закрыл и убрал назад. Буквально через секунду открылась дверь -- Ой, Толик, ты помог помыть пол, спасибо. -- Всё хорошо? - он постарался что бы голос звучал спокойно, но сердце готово было разбиться о грудную клетку. -- Да спасибо, бывает- она немного смутилась- я домою, поменяешь воду? Он равнодушно пожал плечами --Да без проблем И ушёл менять воду. Домыв кабинет, они закрыли его, отнесли ключ и пошли домой. Жили они в одном районе, в доме друг напротив друга. Именно, из-за этого, Анатолия и влюбился в Антонину. Окна её комнаты, выходили как раз на его сторону, а потому он мог за ней наблюдать. Как он поёт или танцует, как она убирается в комнате или играет в комп. А однажды он даже видел как она переодевалась не закрыв штору. Ох, он долго вспоминал эти моменты. -- Ты окончательно решил поступать в тот универ? - вдруг спросила она, когда они вышли из школы -- Да, а куда уже деваться? Экзамены выбраны, подготовился к ним. Так что специальность ясна, а это лучший универ в крае. -- Вот вот, в крае. За нашим краем мир не кончается. -- Может быть - равнодушно пожал плечами- но ты же вроде тоже собиралась туда же поступать? -- Ну да, собиралась -- Передумала? -- Да нет, просто задумалась вдруг - она замолчала, подбирая слова - что как будто, выбора больше -- Не, ты конечно права, выбора больше и все дела. Но мне что то не очень хочется ехать в столицу, а один регион не сильно отличается от другого, по уровню знаний. Ну так кажется -- Не сильно, но отличается. Да и как это узнать не попробовав? -- Так и что же ты хочешь делать? -- Пока не знаю, но думаю попробовать в Новосиб подать доки. -- Новосиб? Вот это ты близкий выбрала путь. -- Да вот вдруг поняла, что почему бы и нет? -- Вдруг? Это когда? -- Да, просто вдруг И замолчала. Они уже почти дошли до перекрёстка где их пути разойдутся и она вдруг спросила. -- А я помню ты раньше любил смотреть на звёзды, у тебя ещё остался телескоп? С виду обычный вопрос, может быть он и был обычным, но Анатолий чуть занервничал, ведь именно с его помощью он наблюдал за ней в окно -- Да, где то лежал. Он у меня простенький. -- Было бы здорово, как-нибудь посмотреть на звёзды. -- Боюсь максимум луна. -- Луна тоже хорошо - она остановилась на перекрёстке- ладно, спасибо что помог там помыть полы. И пока он соображал что ответить, она встала немного на носки и поцеловала его толи в щеку, толи в губы. И ушла. Он постоял, потрогал то место, которое она только что поцеловала и побрёл к себе. Есть не хотелось, он сел и сделал уроки, ну или попытался. Несколько раз бросал взгляд в то самое окно, но там было пусто. Как расправился с уроками, сделал несколько бутеров, три сейчас и пять на потом, потащил к компу и сел играть. Родители сегодня будут поздно, а потому никто точно не будет ему мешать. Через пару часов, он почувствовал позыв, а потому поставил игру на паузу, сходил в туалет и возвращаясь заметил что в том самом окне горит свет. Он, как обычно, сделал шаг влево, что бы спрятаться за шторой, потом сел в кресло и прильнул к окуляру своего детского телескопа. Увиденное заставило кровь приливать в область паха. Шторы на её окне были открыты, даже тюль. Она же в свою очередь была в одном нижнем белье и изогнувшись словно кошка копалась в комоде. После долгого выбора, она выпрямилась, потянулась, на губах появилась лёгкая улыбка. Она подошла к окну поближе, посмотрела как будто прям в глаза Анатолия и у него проскользнула мысль "Она знает, что я за ней смотрю". Как будто отвечая на его мысли она чуть кивнула, сняла лифчики, бросила его под ноги, чуть повернулась и надела какую то майку, которую видимо использовала как ночную рубашку. Потом бросив ещё один взгляд за окно, и наклонилась за лифчиком, майка которая и так ели прикрывала бёдра задралась ещё выше. Выпрямилась и закрыла шторы.
За комп он вернуться не смог. Убедившись, что представление закончилось, а он был уверен, что это представление для него, он спрятался за штору и занялся чем обычно занимаются парни его возврата в подобных ситуаций.
Лёг на кровать прокручивая в голове опять всё что увидел.. Понял, что необходимо повторить. Повторив, стало легче, голова прояснилась, но совсем немного.
Перед тем как уснуть, картина всё ещё проигрывалась в голове, он ещё раз повторил ритуал, обмылся и наконец то выключил комп. Уснуть получилось не сразу, он всё вспоминал вспомнил и вдруг, вспомнил одну деталь, под левой грудью был какой то странный символ, родимое пятно или шрам. А может татуировка. Он всё пытался вспомнить, но не получалось. Он решил забить, да и какая разница что находится под обнажённой грудью, девчонки, которая тебе нравится? Перед тем как сознание потухло, он пробормотал "полумесяц, растущий полумесяц"..
На следующий день, когда они встретились в классе, её поведение не изменилось, он тоже постарался сохранить невозмутимое лицо. Временами, он чувствовал, что за ним кто то наблюдает, но каждый раз не мог понять кто и поймать взгляд. Сам конечно он тоже наблюдал за ней, которая опять что то писала в свой дневник... Как же ему хотелось его прочитать, но добраться до него казалось не возможным.
После уроков, их пути разошлись, кто то пошёл на тренировку, кто то на дополнительные. Когда он вернулся домой, окно напротив было тёмным. Он включил комп, зашёл в игру, пока грузилась посмотрел в окно. Свет горел, она стояла у окна. Не шевелилась, как будто, чего то ждала. Может это какой то манекен? Подумал он вставая со стула и обходя окно к своему наблюдательному пункту. Нет, это был не манекен и не кукла, это балы она и смотрела прямо на него. На ней были кружевные чёрные трусики и майка. Она улыбнулась, и поманила его пальцев. Он медленно отошёл от окуляра и лёг на кровать, неужели это она ему? Спустя пары минут вернулся, она всё так же стояла, но уже была без футболки. И снова улыбнулась и поманила к себе. А к чёрту подумал он, схватил вещи и побежал. Позвонив в домофон, молча открыли, поднялся на этаж дверь была уже прикрыта. Он зашёл, свет был приглушен и услышал её голос -- Просто захлопни дверь, снимай обувь и проходи. Ты знаешь куда. Он сделал как было сказано, комнату он и правда знал. Оказавшись в её комнате он обратил внимание, что шторы были уже прикрыты, горело несколько свечей, вот и весь свет. Она лежала на кровати на ней снова была майка, на ногах чулки. -- А твои родители? -- Не важно, не помешают. Ну проходи, вот я, не уж то ты этого не хотел? -- Хотел конечно и хочу Он снял свою футболку, штаны и прилёг. Его обдало горячим воздухом и странным запахом. Пахло розами, но и чем то ещё.. Думать он про это конечно не стал, сжал её грудь, он немного вскрикнула --Ну ну, тише, вот так Показала она сжав его ягодицу и поцеловала его. Когда всё кончилось, она сидела на нём, и улыбалась. -- Спасибо, я надеюсь мы продолжим? Он не ответил, не успел, ведь она продолжила сама.
Спустя час, а может два он потерял время, после очередного соития, которое было странным, она его прям кусала, вгоняла свои ногти в его предплечья и шептала "мой", она встала и ушла в ванную, включилась вода. Хотелось спать, но его взгляд упал на пол. Рядом был рюкзак, а из него торчал уголок дневника. Он лениво отвернулся, думая какая уже разница что там было написано, после того что было. Но спустя пару минут, любопытство всё таки вернулось. Лег на живот, взял дневник и раскрыл. Постарался найти запись, на которой он остановился, кажется второе мая. 14 апреля, перевернул несколько страниц.. 18 апреля, опять перевернул, но уже чутка больше 30 апреля, опять перевернул.. 4 мая.. так хотел вернуться назад, но глаз зацепился за фразу ".. она конечно узнала, про нас и папу и ей это конечно не понравилось. Что же, пришлось с ней поговорить, жаль. Ведь когда то я её любила.."
Она так погрузился в чтение, что не услышал, как перестала литься вода, как спустя время открылась дверь и босые мокрые ноги ступали по полу. Он только почувствовал, как она легла на него сверху, мокрая немного скользкая и горячая. -- Ты не переживая, он был не важен, важен только ты Он не успел ничего ответить, в левом боку резкая боль и наступила темнота.
Дело Мадам Цитаты. Глава четвертая. В которой герой попадает в мир, где всё объяснимо, кроме одного фонтана, и учится создавать из неудач
Мир Безупречной Логики встретил меня тишиной.
Не пустой тишиной, как в моей библиотеке утром. Не напряжённой, как перед грозой. Это была тишина упорядоченная. Тишина, в которой каждый звук занимал своё строго отведённое место и не смел выбиваться из общей гармонии.
Я стоял на идеально ровной площади, вымощенной светло-серым мрамором. Плиты были одинакового размера — я знал это, даже не измеряя, просто чувствовал. Швы между ними образовывали безупречную сетку. Ни одна плита не выступала, не проседала, не отличалась оттенком — все были одного и того же холодного светло-светло-серого тона.
Небо над головой было серым. Не просто серым — серо-синим, градиентом от более светлого у горизонта до более тёмного в зените. Ни облачка. Солнце висело под углом ровно сорок пять градусов к горизонту, но само солнце было лишь более ярким пятном серости, отбрасывая тени предсказуемой длины и густоты.
Воздух был комнатной температуры. Двадцать два градуса Цельсия. Ни холоднее, ни теплее. Влажность — пятьдесят процентов. Идеально.
Вокруг площади возвышались здания.
Они были... правильными. Геометрически безупречными. Прямые углы, симметричные фасады, окна одинакового размера, расположенные на равном расстоянии друг от друга. Все здания были выполнены в оттенках холодного серого — от почти белого до глубокого антрацитового. Колонны были строго вертикальны. Карнизы — строго горизонтальны. Всё было выверено, рассчитано, логично.
Красиво? Не уверен. Скорее — совершенно. Но в этом совершенстве было что-то... холодное. Как старая выцветшая фотография. Как мир, лишённый эмоций.
Я сделал шаг вперёд. Звук каблука по мрамору прозвучал чётко, ясно, с предсказуемым эхом, которое длилось ровно 1,3 секунды.
— Добро пожаловать в Мир Безупречной Логики, — раздался голос.
Я обернулся.
Передо мной стоял... человек? Антропоморфное существо в любом случае. Высокое, худощавое, в строгом сером костюме — среднего нейтрального серого оттенка, без единого отклонения в тоне. Лицо было гладким, симметричным, с правильными чертами, кожа цвета светлой золы. Волосы зачёсаны назад без единого выбившегося волоска, тёмно-серые, почти графитовые. Глаза серые, спокойные, оценивающие — цвета утреннего тумана.
На груди значок из матового металла серебристо-серого оттенка с надписью серо-черными буквами: «Профессор Силлогизм. Академия Причин и Следствий. Отдел Приёма Гостей.»
Профессор Силлогизм посмотрел на мою лапу, на меня, снова на лапу, потом пожал её ровно три раза.
— Рукопожатие зафиксировано, — сказал он деловито. — Приятно познакомиться, мистер Фоксворт. Ваше прибытие было зарегистрировано системой мониторинга межпространственных переходов ровно сорок две секунды назад. Вы здесь по делу?
— Да, — я достал Книгу Будущих Подвигов, открыл на странице с картой. — Мне нужно найти место истончения реальности. Разлом, через который...
— Фонтан, — перебил профессор. — Вы говорите о Фонтане.
— Фонтане?
— Следуйте за мной. — Он развернулся и зашагал по площади. — Я провожу вас. По пути объясню.
Я поспешил за ним.
Мы шли по идеально прямой улице. Здания по обеим сторонам были одинаковой высоты, выполненные в различных градациях серого — одно в более тёмных тонах графита, другое в светлых оттенках дымчатого. Фонари стояли на равном расстоянии, их металл был цвета потускневшего серебра. Даже деревья (да, здесь были деревья) росли в ровных рядах, их стволы пепельно-серые, листва — различных оттенков мышиного, от светлого до почти чёрного, подстриженная в форму идеальных сфер.
— Мир Безупречной Логики, — начал профессор Силлогизм, не оборачиваясь, — основан на принципе причинно-следственной связи. Каждое явление имеет причину. Каждая причина порождает следствие. Ничто не происходит случайно. Всё объяснимо. Всё предсказуемо. Всё логично.
— Звучит... упорядоченно, — осторожно сказал я.
— Это прекрасно, — в голосе профессора впервые прозвучала эмоция. Гордость. — Мы не знаем хаоса. Не знаем случайностей. Не знаем...
Он замолчал.
— Чего вы не знаете? — подтолкнул я.
— Алогичности, — выдохнул он, и в голосе была боль. — Мы не знали. До недавнего времени.
Мы свернули за угол.
И я увидел это.
В центре просторной площади, окружённой зданиями Академии Причин и Следствий (высокие серые стены цвета грозового неба), зияла дыра.
Не трещина. Не разлом. Дыра. Идеально круглая, около трёх метров в диаметре, словно кто-то вырезал кусок реальности гигантским сверлом.
И из этой дыры, с силой гейзера, бил фонтан сгущённого молока.
Я остановился, уставившись.
Густое, непрозрачное, серо-белое сгущённое молоко взмывало вверх на добрых пять метров, затем падало вниз, разбрызгиваясь по краям дыры. Воздух пах приторной сладостью. Лужа молока цвета разбавленного пепла растекалась по светло-серому мрамору, пачкая его липкой массой чуть более тёмного оттенка.
Вокруг дыры стояла группа людей (или существ — в серых костюмах различных оттенков все выглядели почти одинаково, различаясь лишь градацией тона). Они что-то измеряли, записывали, спорили, указывали на фонтан.
— Что... — начал я.
— Фонтан, — повторил профессор Силлогизм с таким отчаянием, какое я редко слышал. — Он появился три дня назад. Мы не знаем почему. Мы не знаем как. Мы не можем объяснить.
— А сгущённое молоко...
— Мы пытались, — он сжал кулаки. — Боже, как мы пытались. Мы выдвинули сто сорок семь гипотез. Провели тысячу двести восемьдесят три эксперимента. Построили шестнадцать математических моделей.
Он указал на группу у дыры:
— Вон профессор Дедукция утверждает, что это результат смещения тектонических пластов реальности, которое создало разрыв в континууме, через который просачивается материя из параллельного измерения, где молочные продукты являются базовым строительным материалом вселенной.
Один из учёных у дыры — высокий, в очках с серыми линзами — громко произнёс:
— ...следовательно, логически обоснованно, что фонтан состоит из сгущённого молока, потому что...
Фонтан хлюпнул.
И вместо молока из дыры забил густой джем.
Тёмно-серый, почти серо-чёрный джем с градиентом к более светлым оттенкам угольного на краях струи.
Профессор Дедукция замер на полуслове, побледнел (стал ещё более светло-серым, почти призрачным) и упал в обморок.
— Видите? — прошептал профессор Силлогизм. — Каждый раз, когда мы пытаемся логически объяснить фонтан, он меняется. Молоко, джем, виски, кошачий корм, расплавленное золото, снег, песок... Всё в различных оттенках серого, но всегда разное. Он издевается над логикой.
Я подошёл ближе к дыре, рассматривая её. Края были неровными, рваными, словно что-то прогрызло реальность. И сквозь эти края сочился... не джем уже. Теперь что-то серебристо-серое и сверкающее, переливающееся различными оттенками металлического блеска.
— Это истончение, — сказал я тихо. — Разрыв между мирами. Через него проникает Пожиратель Слов.
— Пожиратель... Слов? — профессор нахмурился. — Что за существо?
— Существо, которое крадёт язык, — объяснил я, не отрываясь от дыры. — Оно проникает через такие разломы, питается словами, оставляя за собой молчание. Вы заметили изменения? Люди начали забывать слова? Книги пустеют?
Профессор побледнел ещё больше, став цвета утреннего тумана:
— Да. В библиотеке Академии... некоторые тома. Страницы белеют. Мы думали, это чернила выцветают, но...
— Это не чернила, — я достал Книгу Будущих Подвигов, открыл на нужной странице. — Мне нужно залатать этот разлом. Закрыть дыру. Остановить истончение.
— Как? — профессор схватил меня за плечо. — Мы три дня пытаемся! Все наши методы бесполезны!
Я посмотрел на страницу. Текст мерцал, формируя новые строки:
«Разлом в Мире Безупречной Логики вызван избытком рациональности. Чтобы залатать, необходимо внести элемент иррационального творчества. Создайте инструмент, который соединяет логику и абсурд.»
Ниже появилась сноска мелким шрифтом:
«Рекомендуется: Швейная Машинка для Измерений. Ингредиенты: лучшие детали от худших изобретений. Место поиска: Музей Благородных Неудач, западное крыло Академии.»
Я перечитал дважды:
— Швейная машинка для измерений?
— Что? — профессор заглянул в книгу. — Это... это не имеет смысла. Швейные машинки шьют. Они не измеряют.
— Именно поэтому это сработает, — пробормотал я. — Логика вашего мира не может справиться с алогичностью. Нужен инструмент, который принимает парадокс.
— Но как...
— Музей Благородных Неудач, — я посмотрел на него. — Где это?
Профессор колебался, потом кивнул:
— Следуйте за мной.
* * *
Музей Благородных Неудач располагался в западном крыле Академии, в длинном зале с высокими потолками и рядами витрин.
Зал был выдержан в оттенках холодного серого — стены цвета старого пергамента, пол из полированного камня графитового оттенка, потолок серо-чёрный с серо-серебристыми балками. Витрины были сделаны из стекла с лёгким дымчатым оттенком.
Но не это бросалось в глаза.
Бросались в глаза изобретения.
Зал был заполнен ими. Сотни, тысячи механизмов, устройств, машин. Все они были выполнены в различных оттенках серого металла — от светлого серебристого до тёмного стального. Все они были созданы с безупречной логикой, математической точностью, инженерным совершенством.
И все они были совершенно бесполезны.
Профессор Силлогизм вёл меня вдоль витрин, останавливаясь у каждой:
— Часы Абсолютного Времени, — он указал на изящный хронометр в корпусе цвета потускневшего золота (здесь — светло-серого с лёгким металлическим блеском). — Показывают идеально точное время. Вечно. Безошибочно. Но только когда на них не смотрят. Стоит взглянуть — они останавливаются.
— Логично, — пробормотал я. — Наблюдение влияет на систему.
— Весы Эмоциональной Массы, — следующая витрина. Весы из тёмно-серого металла с чашами цвета облачного неба. — Измеряют вес чувств. Сожаление весит три килограмма. Радость — пятьсот грамм. Любовь — восемь килограммов и двести грамм. Очень точно. Совершенно бесполезно.
— Но детали качественные?
— Безупречные. Всё в музее сделано из лучших материалов. Провал был не в исполнении, а в концепции.
Мы прошли дальше. Я рассматривал экспонаты, пытаясь понять, что мне нужно.
Компас Оптимального Решения — указывал на самое логичное решение любой проблемы. Проблема в том, что самое логичное решение почти всегда было худшим в реальной жизни. Стрелка компаса была изящной, из намагниченного металла серебристо-серого оттенка, блестящая даже в тусклом свете.
Линейка Причинности — измеряла расстояние между причиной и следствием. В теории полезно. На практике показывала, что большинство следствий отстоят от причин на «бесконечность». Шкала была выгравирована на пластине цвета полированной стали с невероятной точностью.
Ножницы Силлогизма — разрезали любой аргумент пополам, показывая его слабые места. Отличный инструмент для философов. Ужасный для дружеских отношений. Лезвия были цвета тёмного графита, остры как бритва, металл высочайшего качества.
Молоток Очевидности — каждый удар делал вещи более очевидными. После трёх ударов любой предмет становился настолько очевидным, что переставал существовать. Рукоять из тёмно-серого дерева с текстурой, металлическая часть цвета старого железа.
Иголка Точности — шила с абсолютной точностью. Настолько точной, что нить проходила между молекулами ткани, не соединяя их. Иголка из закалённого металла светло-серого оттенка, тоньше волоса, блестящая.
Я остановился у последней витрины.
— Эта, — сказал я тихо.
Профессор посмотрел:
— Иголка Точности? Один из наших самых элегантных провалов. Теоретически совершенная. Практически бесполезная.
— Именно, — я достал блокнот, начал записывать. — Мне нужна эта иголка. И стрелка от компаса. И лезвия от ножниц. И шкала от линейки. И...
Я обернулся, осматривая зал.
— И механизм от часов. И пружины от весов. И... — я увидел ещё одну витрину в углу, — что это?
Профессор проследил за моим взглядом:
— А, это. Катушка Бесконечной Нити. Производила нить, которая никогда не заканчивалась. Звучит полезно, но нить была сделана из чистой логики. Она могла соединить только утверждения, но не предметы.
Нить на катушке светилась слабым серебристым светом, переливаясь оттенками от почти белого до светло-серого.
— Идеально, — я записал. — Мне нужны все эти детали.
— Зачем? — профессор смотрел на меня с недоумением. — Что вы собираетесь...
— Швейную машинку для измерений, — ответил я просто. — Машину, которая шьёт разрывы в реальности, измеряя расстояние между логикой и абсурдом.
Тишина.
Потом профессор медленно кивнул:
— Это... это не имеет смысла.
— Именно поэтому это сработает.
* * *
Нам дали пустую мастерскую на верхнем этаже Академии.
Светлая комната с большими окнами, через которые проникал серо-синий свет, верстаком посередине из тёмно-серого дерева, инструментами на стенах — всё в оттенках холодного металлического серого. Профессор Силлогизм лично принёс все детали из музея, аккуратно разложив их на столе.
Я стоял, глядя на коллекцию механизмов, и внезапно почувствовал... растерянность.
Я библиотекарь. Я работаю со словами, книгами, текстами. Я не инженер. Не изобретатель. Я даже полку собрать могу только по подробной инструкции (и то с третьей попытки).
А теперь я должен был создать швейную машинку из деталей провальных изобретений.
— Проблема? — спросил профессор.
— Я не знаю, с чего начать, — признался я.
— Логически?
— Это не про логику, — я потёр переносицу. — Это про... творчество. Интуицию. Я должен почувствовать, как детали соединяются.
Профессор нахмурился:
— Чувствовать? Это ненаучно.
— Может быть, — я взял иголку Точности, покрутил в лапах. Металл был холодным, гладким, серебристо-серым. — Но создание чего-то нового — это всегда прыжок в неизвестность. Это не алгоритм. Это...
Я замолчал, глядя на иголку.
И вдруг подумал о книгах.
О том, как авторы создают их. Не по формуле. Не по правилам. Они берут слова — самые обычные слова, которые существуют тысячи лет — и соединяют их по-новому. Создают что-то, чего не было. Историю. Мир. Смысл.
Из старого — новое.
Из провалов — успех.
Из худшего — лучшее.
— Каждая из этих деталей, — сказал я медленно, вслух размышляя, — провалилась, потому что была слишком совершенна. Слишком точна. Слишком логична. Каждая пыталась быть абсолютной. А абсолюты... не работают в реальном мире.
Я взял стрелку компаса — серебристую, блестящую, намагниченную:
— Компас указывал на самое логичное решение. Но жизнь редко следует логике. — Положил стрелку на верстак. — Что, если использовать его наоборот? Не для указания, а для соединения? Стрелка как основа, как ось?
Профессор молчал, наблюдая.
Я съел зефирку и взял механизм от часов — крошечные шестерёнки цвета полированной стали, пружины из серо-серебристого металла, колёсики графитового оттенка:
— Часы показывали время, пока на них не смотришь. — Я начал прикреплять механизм к стрелке, используя инструменты с верстака. — Что, если это не баг, а фича? Машинка, которая работает, пока ты не наблюдаешь процесс? Которая шьёт интуитивно?
Руки двигались сами. Я не думал. Я чувствовал.
Прикрепил лезвия ножниц по бокам — тёмно-графитовые, острые — они будут разрезать аргументы, разделять логику и абсурд, чтобы сшить их заново.
Добавил шкалу линейки вдоль основания — стальную пластину с точнейшими градуировками — она будет измерять расстояние между причиной и следствием, между разрывом и целостностью.
Вставил пружины весов в механизм — серебристо-серые спирали — они дадут натяжение, упругость, способность возвращаться к форме.
И наконец, протянул нить от катушки через иголку.
Нить из чистой логики — светящаяся слабым серебристым светом, переливающаяся оттенками от почти белого до серого. Иголка абсолютной точности — блестящая, холодная, идеальная.
Вместе они создадут шов, который соединит несоединимое.
Я работал час. Может, два. Время текло странно, будто мир затаил дыхание, наблюдая. За окном серо-синее небо медленно темнело, приобретая более глубокие оттенки графитового.
Профессор Силлогизм стоял молча, не мешая. Иногда подавал инструмент. Иногда придерживал деталь. Но в основном просто смотрел, и в его серых глазах было что-то, чего я не видел раньше.
Удивление.
Наконец я вставил последнюю деталь — крошечный маховик от весов, тёмно-серого металла — и отступил.
На верстаке лежала швейная машинка.
Странная, асимметричная, составленная из несочетаемых частей. Стрелка компаса торчала как носик — серебристая. Шестерёнки часов вращались сами по себе, хотя их никто не заводил — стальные, блестящие. Лезвия ножниц поблёскивали по бокам — графитовые, острые. Шкала линейки светилась тусклым светом вдоль основания. Иголка дрожала, словно живая — серебристо-серая, идеально тонкая.
Вся конструкция переливалась оттенками серого — от почти белого до глубокого чёрного — создавая игру света и тени на металлических поверхностях.
Это было... красиво.
Не в смысле «правильно». В смысле «целостно». Все детали, которые провалились по отдельности, вместе создали что-то работающее.
— Боже мой, — прошептал профессор Силлогизм. — Это... это алогично. Это не должно работать. Но оно...
— Существует, — закончил я. — Потому что творчество не подчиняется правилам. Творчество создаёт правила.
Я осторожно взял машинку. Она была тёплой (единственная тёплая вещь в этом холодном сером мире), вибрировала слегка, словно мурлыкала.
— Пора проверить.
* * *
Мы вернулись к фонтану.
Он всё ещё бил из дыры, но теперь это был не джем и не молоко. Теперь это были... буквы. Россыпи букв всех оттенков серого — от серо-белого до угольно-чёрного — вылетающих из разлома, кружащихся в воздухе, падающих на землю и исчезающих.
Украденные слова.
Я подошёл к краю дыры, держа швейную машинку.
— Что вы собираетесь делать? — профессор стоял позади, вместе с группой других учёных — все в различных оттенках серых костюмов.
— Зашить, — ответил я просто.
Опустился на колени рядом с разломом. Поставил машинку на светло-серый мрамор. Взялся за маховик — холодный металл графитового оттенка.
И начал крутить.
Машинка ожила.
Иголка задвигалась — вверх-вниз, вверх-вниз — с невероятной скоростью, оставляя серебристый след в воздухе. Нить из чистой логики потянулась, блестя светло-серым светом. Лезвия ножниц щёлкали, разрезая границу между мирами. Шкала линейки светилась слабым свечением, измеряя расстояние до целостности.
Я направил иголку к краю разлома.
И она вошла в ткань реальности, как в обычную материю.
Шьём.
Стежок. Ещё один. Ещё.
Нить соединяла края разлома, стягивала их, латала дыру. Медленно. Методично. Стежок за стежком. Серебристая нить образовывала узор на фоне серого мира — единственная яркая, почти светящаяся линия.
Думал о том, что творчество — это не создание из ничего. Это пересоздание. Взять то, что есть — слова, идеи, детали — и соединить по-новому. Найти связь там, где её не было.
Увидеть целое в разрозненных частях.
Любой автор берёт горку букв алфавита и создаёт бесконечность историй.
Любой изобретатель берёт металл, дерево, стекло и создаёт то, чего не существовало.
Творчество — это видеть возможности.
И ещё — творчество — это принимать несовершенство.
Эти детали провалились, потому что стремились к абсолюту. Но я не стремился. Я просто делал. Не идеально. Но достаточно. Не безупречно. Но оно работало.
И в этом несовершенстве была сила.
Последний стежок.
Я провёл иголку через край разлома, связал концы серебристой нити узлом.
И разлом закрылся.
Не моментально. Медленно, будто затягивающаяся рана. Края сползались, уменьшая дыру. Фонтан слабел, буквы падали реже.
Наконец остался только крошечный шрам в воздухе — тонкая серебристая линия шва, единственная яркая деталь в монохромном мире.
Тишина.
Я сидел на коленях, держа швейную машинку, и тяжело дышал. Лапы дрожали.
Но разлом был закрыт.
— Невероятно, — прошептал профессор Силлогизм, подходя ближе. Его серое лицо выражало изумление. — Вы... вы зашили реальность. Это алогично. Это невозможно. Это...
— Сработало, — закончил я, поднимаясь. — Потому что иногда невозможное — это просто то, что никто не пробовал.
Шрам в воздухе мерцал серебристым светом, но держался. Слова больше не утекали.
Разлом залатан.
Я убрал швейную машинку во внутренний карман (она уменьшилась сама, подстраиваясь под пространство — полезная особенность магических артефактов).
Достал Книгу Будущих Подвигов. Открыл на карте.
Вторая точка — «Мир Безупречной Логики» — светилась слабым серебристым светом вместо обычного зелёного (здесь даже цвет подтверждения был серым).
Выполнено.
Третья точка пульсировала более тёмным оттенком: «Мир Циклического Времени. Спиральная Башня.»
Под надписью появился новый текст:
«Портал откроется на месте залатанного разлома. Произнесите парадокс. Войдите в спираль.»
Я подошёл к шраму в воздухе. Коснулся его лапой. Серебристая линия была тёплой, живой — единственная тёплая вещь в холодном сером мире.
И произнёс:
— Этот шов одновременно начало и конец. Он закрывает прошлое и открывает будущее.
Он соединяет разорванное и разделяет связанное.
Шрам вспыхнул ярким серебристым светом.
Раскрылся.
И превратился в портал — спиральный, закрученный, вращающийся против часовой стрелки, сияющий всеми оттенками серого от почти белого до глубокого чёрного.
— Спасибо, — сказал я, оборачиваясь к профессору Силлогизму. — За помощь. За детали. За... веру.
— Спасибо вам, — профессор снял очки с серыми линзами, протёр их. — Вы показали нам, что логика — не единственный путь. Что творчество... тоже имеет силу.
Я кивнул, поправил монокль, одёрнул плащ.
И шагнул в спираль.
Мир закрутился, завертелся, серые оттенки смешались в калейдоскоп, время сжалось и растянулось одновременно.
И я оказался там, где вчера было завтра, а завтра было сегодня.
«Предлагая желатин в качестве носителя для светочувствительных солей серебра, автор осознаёт, что результаты, представленные ниже, далеко не столь совершенны, как хотелось бы; однако он надеется, что идея будет подхвачена другими, чьи усилия доведут начатое до того практического совершенства, которого оно, по его убеждению, заслуживает».
– Ричард Лич Мэддокс, British Journal of Photography, 8 сентября 1871 года
Первая часть разбирала мокрый коллодионный процесс — изобретение Фредерика Скотта Арчера, которое привязывало фотографа к переносной тёмной комнате и отводило не более пятнадцати минут между покрытием пластины и проявлением. Вторая часть рассказывает о революции, которая сняла эти ограничения: желатиносеребряный процесс заменил коллодий желатином, влажную пластину — сухой и превратил громоздкий профессиональный инструмент в лёгкую камеру для каждого.
Здесь прослежен путь желатиновой фотографии: заметка английского врача в 1871 году, химические реакции на каждой стадии приготовления эмульсии — осаждение кристаллов галогенида серебра, физическое и химическое созревание, спектральная сенсибилизация красителями. Разобраны новые органические проявители — гидрохинон, метол и их сверхаддитивная комбинация. Отдельно описан переход к гибкой нитроцеллюлозной и ацетатной плёнке — без этого перехода массовая фотография XX века не состоялась бы.
Главное достоинство мокрого коллодионного негатива совпадало с главным недостатком. Пока коллодионная плёнка оставалась влажной, кристаллы галогенида серебра двигались в набухшей матрице нитроцеллюлозы, и пластина сохраняла светочувствительность. Как только эфир и спирт испарялись, коллодий твердел, ионный транспорт останавливался — пластина теряла чувствительность.
Фотограф, работая в поле, нёс с собой палатку или фургон, набор склянок с реактивами, серебряную ванну, дистиллированную воду и запас стеклянных пластин. Каждый снимок требовал полного цикла: покрытие, сенсибилизация, экспозиция, проявление — без перерыва и промедления.
Стремление избавиться от этого ограничения породило семейство «сухих коллодионных» методов. Уже в 1855 году Жан-Мари Топено предложил покрывать коллодионную пластину слоем альбумина, чтобы сохранить влагу. Другие экспериментаторы добавляли в коллодий мёд, пиво, чай, таннин, отвар овсяных хлопьев и настой лишайника — всё ради того, чтобы замедлить высыхание.
Удачнее прочих оказался таннинный процесс: ещё влажную пластину пропитывали раствором таннина и высушивали. Такая пластина хранилась неделями, но уступала свежей мокрой в чувствительности в десять–двадцать раз, поэтому годилась только для пейзажной съёмки и архитектуры. Фотография нуждалась в принципиально ином связующем веществе — таком, которое удерживало бы кристаллы галогенидов серебра чувствительными неограниченно долго.
Такое решение предложил человек без профессионального фотографического или химического образования. Ричард Лич Мэддокс, 1816 года рождения, врач из Бата (графство Сомерсет), увлекался микрофотографией — съёмкой микроскопических препаратов. Работа с мокрым коллодием заставляла вдыхать пары диэтилового эфира, и Мэддокс, с его слабым здоровьем, страдал хроническим раздражением дыхательных путей. Желание найти замену эфиросодержащему коллодию привело к эксперименту, результаты которого Мэддокс опубликовал 8 сентября 1871 года в British Journal of Photography — короткой заметкой, почти извиняющейся по тону.
Мэддокс предложил заменить коллодий желатином — белковым веществом, которое получают кипячением костей, шкур и соединительной ткани животных. Мэддокс растворил желатин в тёплой воде, добавил бромид кадмия, затем — нитрат серебра. Бромосеребряную эмульсию нанёс на стеклянную пластину и высушил. Результат далёк от идеала: эмульсия оказалась медленнее мокрого коллодия, зернистой и неравномерной. Однако принцип подтвердился: желатин удерживал кристаллы бромида серебра чувствительными даже после полного высыхания, и пластину можно было приготовить за дни или недели до съёмки.
Как и Фредерик Скотт Арчер, Мэддокс не запатентовал изобретение и не заработал на нём. Только в 1901 году, когда Мэддоксу исполнилось восемьдесят пять лет, Королевское фотографическое общество присудило ему медаль Прогресса. Практикующие фотографы собрали по подписке небольшую денежную сумму, правительство назначило скромную пенсию. Мэддокс скончался в Саутгемптоне в 1902 году — почти забытым, как и Арчер до него.
Чтобы понять, почему именно желатин совершил переворот, нужно обратиться к его физико-химическим свойствам. Желатин — смесь полипептидов, которые образуются при частичном гидролизе коллагена, основного структурного белка соединительной ткани животных. Желатин отличается от коллодия — раствора нитроцеллюлозы в эфире и спирте — рядом критически важных качеств.
Во-первых, желатин обратимо переходит между раствором (золем) и гелем. При нагревании выше 35–40 °C желатин представляет собой вязкую жидкость, при охлаждении ниже 25–30 °C — застывает в упругий студень, который держит форму и удерживает воду. Это свойство позволяет проводить все стадии приготовления эмульсии при умеренном нагревании — в жидкой фазе, где реагенты свободно диффундируют и кристаллы растут, — а затем фиксировать результат охлаждением: гель запирает микрокристаллы галогенида серебра в трёхмерной белковой матрице, сохраняя их положение и размер.
Во-вторых, высохший желатиновый слой набухает в воде, но не растворяется при температурах ниже 30 °C. Проявитель, фиксаж и промывочная вода проникают внутрь эмульсии, взаимодействуют с кристаллами серебра и выносят продукты реакции, не разрушая самого слоя. Коллодий, напротив, в водных растворах не набухает. В мокром процессе проявитель воздействовал только на поверхность плёнки и работал через свободный нитрат серебра, оставшийся на пластине после сенсибилизации — физическое проявление. В желатине же проявляющий агент проникает непосредственно к кристаллам и восстанавливает их изнутри — химическое проявление.
В-третьих — и это важнейшее из всех свойств — желатин содержит следовые количества серосодержащих соединений, унаследованных от аминокислот исходного коллагена: метионина и цистина. Эти примеси, измеряемые микрограммами на грамм, играют решающую роль в явлении, которое позднее получило название химической сенсибилизации. К ней мы вернёмся при обсуждении «созревания», открытого Беннеттом.
В-четвёртых, поверхность кристаллов галогенида серебра внутри желатиновой матрицы способна адсорбировать молекулы органических красителей — в коллодионной среде это невозможно. Именно это свойство открыло путь к спектральной сенсибилизации — расширению чувствительности фотоматериалов за пределы синей и ультрафиолетовой зон.
Заметка Мэддокса, по собственному признанию автора, представляла собой не более чем приглашение к эксперименту. Приглашение приняли. В 1873 году Джон Бёрджесс наладил первый коммерческий выпуск желатиносеребряной эмульсии и продавал её фотографам во флаконах. В том же году Ричард Кеннетт предложил высушивать эмульсию в форме тонких хрупких листов — «пелликулы»: фотограф растворял их в тёплой воде и самостоятельно наносил на пластину. Однако и эмульсия Бёрджесса, и пелликула Кеннетта работали медленно — не быстрее лучших сухих коллодионных пластин и заметно медленнее мокрого процесса.
Перелом наступил в 1878 году. Чарльз Харпер Беннетт, английский фотограф-практик, опубликовал в British Journal of Photography результаты простого, но судьбоносного опыта. Беннетт обнаружил: если выдержать желатиносеребряную эмульсию при температуре около 32 °C на протяжении нескольких суток перед нанесением на пластину, чувствительность возрастает в десятки раз. Эмульсия становилась настолько быстрой, что экспозиции сокращались до долей секунды в солнечном свете.
Это открытие — позднее названное физическим созреванием (ripening) — превратило желатиновую пластину из лабораторного курьёза в практический фотоматериал, превосходящий мокрый коллодий по всем параметрам. Чувствительность мокрого коллодия составляла порядка ISO 1–3; зрелые эмульсии Беннетта достигали ISO 10–25 и выше — выигрыш минимум на порядок.
Как и Арчер, как и Мэддокс, Беннетт опубликовал результаты безвозмездно. История сухой пластины — это история трёх щедрых дарителей: каждый мог бы обогатиться, но предпочёл отдать знание миру.
Теперь — к химии. Процесс изготовления желатиновой эмульсии, сложившийся к 1880-м годам и сохранившийся в основе до XXI века, состоит из шести стадий: эмульсификация (осаждение), физическое созревание, промывка, химическое созревание, введение добавок и полив на подложку.
Первая стадия — эмульсификация: осаждение микрокристаллов галогенида серебра в толще желатинового раствора. В подогретый пяти-десятипроцентный раствор желатина вводят галогенидную соль — бромид калия, часто с небольшой добавкой йодида калия для повышения чувствительности. Затем медленно, при интенсивном перемешивании, приливают раствор нитрата серебра. Протекает реакция двойного обмена, и осаждаются нерастворимые микрокристаллы галогенида серебра
При наличии йодида калия параллельно идёт:
Кристаллы AgBr и AgI, зарождаясь в толще желатинового раствора, немедленно обволакиваются молекулами белка. Белок адсорбируется на поверхности кристаллов и препятствует неконтролируемому слипанию — коагуляции. Желатин, таким образом, работает как защитный коллоид: ограничивает рост кристаллов и предотвращает образование крупных агломератов. Коллодий такой функции выполнять не способен.
Условия эмульсификации — температура, концентрация реагентов, скорость приливания нитрата серебра, интенсивность перемешивания, избыток бромида — определяют начальный размер, форму и распределение кристаллов. Эти параметры задают чувствительность, зернистость и контраст будущего фотоматериала. Типичный негативный материал содержит кристаллы AgBr размером 0,2–2 микрометра; позитивная (печатная) бумага — значительно более мелкие, порядка 0,1–0,5 микрометра.
Вторая стадия — физическое созревание (первое созревание). После завершения осаждения эмульсию выдерживают при повышенной температуре — 40–70 °C — на протяжении минут или часов. На этой стадии протекает оствальдовское созревание, описанное немецким физико-химиком Вильгельмом Оствальдом. Мелкие кристаллы обладают большей удельной поверхностной энергией и, следовательно, большей растворимостью: они постепенно растворяются. Высвободившиеся ионы серебра и бромида переносятся через желатиновую среду и осаждаются на поверхности более крупных кристаллов, которые растут за счёт мелких.
Суммарный эффект — увеличение среднего размера зёрен при уменьшении их общего числа. Крупные кристаллы захватывают больше фотонов и эффективнее формируют скрытое изображение, поэтому чувствительность эмульсии возрастает. Одновременно растёт зернистость: крупнозернистая эмульсия быстра, но даёт менее резкое изображение; мелкозернистая — медленна, но безупречно детализирована. Управление балансом между скоростью и зерном через режим физического созревания составляет одну из ключевых задач эмульсионного производства.
Именно это физическое созревание неосознанно запустил Беннетт, когда выдерживал свою эмульсию при 32 °C несколько суток: длительный нагрев позволил кристаллам AgBr укрупниться и одновременно подвергнуться воздействию серосодержащих примесей желатина — химическому созреванию. Двойной эффект — физическое плюс химическое созревание — объясняет тот скачок чувствительности, который потряс фотографическое сообщество в 1878 году.
Третья стадия — промывка. По завершении физического созревания эмульсию охлаждают до 10–15 °C, и гель застывает. Застывшую массу продавливают через перфорированную пластину или нарезают на продолговатые кусочки — «червяки» (noodles). Червяки помещают в ёмкость с холодной проточной водой и выдерживают несколько часов, многократно меняя воду.
Растворимые побочные продукты осаждения — нитрат калия KNO₃, избыток бромида калия и прочие соли — диффундируют из набухшего геля в воду и вымываются. Нерастворимые кристаллы AgBr остаются внутри желатиновой матрицы. Промывка критически важна: остаточный KNO₃ вызывает кристаллизацию при сушке, избыток KBr подавляет чувствительность, а следы нитрата серебра приводят к вуали — самопроизвольному потемнению неэкспонированных участков.
Четвёртая стадия — химическое созревание (второе созревание) — превращает промытую эмульсию из посредственно чувствительной в высокочувствительную. Промытые червяки расплавляют при 40–50 °C и выдерживают при контролируемой температуре строго определённое время. На этом этапе следовые количества серосодержащих соединений желатина — тиосульфат-ионы S₂O₃²⁻, тиоэфирные группы метионина, дисульфидные мостики цистина — реагируют с ионами серебра на поверхности кристаллов AgBr и формируют мельчайшие скопления сульфида серебра Ag₂S. Для наиболее активного компонента — тиосульфат-иона — суммарный процесс можно упрощённо записать так:
В действительности механизм включает несколько промежуточных стадий: образование комплекса тиосульфатоаргентата, его термическое разложение с выделением элементарной серы, взаимодействие серы с ионами серебра на поверхности кристалла. Конечный результат неизменен: субмикроскопические «пятна» Ag₂S на поверхности кристалла AgBr.
Почему эти пятна столь важны? Скопления Ag₂S работают как электронные ловушки — центры чувствительности. Как описано в первой части, при поглощении фотона кристаллом AgBr высвобождается фотоэлектрон. Он мигрирует к ловушке и восстанавливает ближайший ион Ag⁺ до атома металлического серебра Ag⁰, формируя центр скрытого изображения. Кристалл без сернистых ловушек формирует скрытое изображение неэффективно: фотоэлектроны рекомбинируют с положительными дырками, не успев восстановить достаточное число ионов серебра. Кристалл с оптимальным числом сернистых центров направляет фотоэлектроны в нужные точки, и чувствительность возрастает многократно.
В XX веке к сернистой сенсибилизации добавилась золотая: в расплавленную эмульсию вводили ничтожное количество тетрахлороаурата(III) водорода HAuCl₄. Атомы золота осаждались рядом с сернистыми центрами и образовывали смешанные ловушки Au/Ag₂S — ещё более эффективные для захвата фотоэлектронов. Комбинированная серно-золотая сенсибилизация стала стандартом промышленного производства XX века и позволила довести чувствительность негативных плёнок до ISO 400, 800 и выше — на два-три порядка больше, чем у мокрого коллодия.
Пятая стадия — введение добавок. Сюда входят спектральные сенсибилизаторы-красители (о них речь пойдёт отдельно), дубители для упрочнения желатинового слоя (формальдегид, хромовые квасцы), смачиватели-сурфактанты для равномерного полива и антивуалирующие вещества (бензотриазол, бензимидазол) для подавления вуали. Каждая добавка — предмет отдельного исследования; вместе они превращают эмульсию из лабораторного продукта в стабильный фотоматериал с предсказуемыми характеристиками.
Шестая стадия — полив и сушка. Готовую эмульсию подогревают до жидкого состояния (около 40 °C) и равномерно наносят на подложку — стеклянную пластину или, позднее, гибкую плёнку. В промышленном производстве для полива использовали щелевые экструдеры, которые обеспечивали строгую равномерность толщины слоя. В ранних мастерских эмульсию просто наливали на подогретую пластину и распределяли покачиванием — тем же движением, каким наносили коллодий.
После нанесения пластину охлаждали для застывания геля и сушили в потоке очищенного воздуха при контролируемой влажности. Высушенную пластину упаковывали в светонепроницаемую обёртку. Такая пластина хранилась месяцами и даже годами — немыслимая роскошь для фотографа, привыкшего к пятнадцатиминутному окну мокрого коллодия.
Как подробно обосновано в первой части, мокрый коллодий и ранние желатиновые эмульсии без спектральных сенсибилизаторов чувствительны только к синему и ультрафиолетовому свету. Причина — в зонной структуре галогенидов серебра: ширина запрещённой зоны AgBr составляет около 2,7 эВ, что соответствует длине волны приблизительно 460 нм — граница синей и голубой областей спектра. Фотоны с меньшей энергией — зелёные, жёлтые, красные — не способны возбудить электрон из валентной зоны в зону проводимости и не создают скрытого изображения. Голубое небо на таком фотоматериале воспроизводится почти белым, красные и жёлтые предметы — неестественно тёмными, зелёная листва — значительно темнее, чем видит человеческий глаз.
Решение этой проблемы нашёл Герман Вильгельм Фогель — немецкий физик, химик и фотограф, профессор Берлинской промышленной академии (впоследствии Высшей политехнической школы в Шарлоттенбурге). В 1873 году, испытывая различные коммерческие коллодионные пластины, Фогель обнаружил, что пластины одного производителя обладали аномально расширенной чувствительностью: они реагировали не только на синий, но и на зелёный свет. Расследование показало: причиной стала примесь жёлтого красителя кораллина, случайно попавшая в эмульсию при производстве.
Фогель провёл систематические эксперименты и установил общий принцип: различные красители, адсорбируясь на поверхности кристаллов галогенида серебра, расширяют спектральную чувствительность эмульсии именно в ту область длин волн, которую поглощает сам краситель. Открытие, опубликованное в 1873 году, стало одним из фундаментальных вкладов в фотографическую науку.
Механизм спектральной сенсибилизации, полностью осмысленный лишь в XX веке, сводится к четырём элементарным стадиям. Молекула красителя (Dye), адсорбированная на поверхности кристалла AgBr, поглощает фотон — например, зелёного света — и переходит в электронно-возбуждённое состояние:
Возбуждённый краситель инжектирует электрон в зону проводимости кристалла AgBr:
Инжектированный электрон следует обычным путём Гёрни – Мотта, описанным в первой части: мигрирует к центру чувствительности (скоплению Ag2S и восстанавливает межузельный ион серебра:
Окисленная форма красителя Dye+ регенерируется, принимая электрон от галогенид-иона кристаллической решётки:
Таким образом, краситель действует как молекулярная антенна-посредник: улавливает фотоны в той области спектра, которая недоступна самому галогениду серебра, и передаёт их энергию кристаллу в форме электрона. Краситель при этом формально не расходуется — работает каталитически, хотя на практике часть молекул разрушается побочными фотохимическими реакциями.
Открытие Фогеля имело одно критическое ограничение: в коллодионной матрице адсорбция красителей на поверхности кристаллов протекала плохо — нитроцеллюлоза препятствовала контакту молекул красителя с кристаллами. Полный потенциал спектральной сенсибилизации раскрылся только с переходом на желатиновые эмульсии, где молекулы красителя свободно диффундировали через набухший гель и прочно адсорбировались на гранях кристаллов AgBr. Это составляло ещё одно фундаментальное преимущество желатина над коллодием — преимущество, осознанное в полной мере лишь десятилетиями позже.
Открытие Фогеля привело к появлению двух новых классов фотоматериалов, которые разительно превосходили все предшественники в точности тональной передачи.
Ортохроматические эмульсии, коммерчески доступные с начала 1880-х годов, содержали красители-сенсибилизаторы — эритрозин, эозин и другие производные флуоресцеина. Эти красители расширяли чувствительность до зелёно-жёлтой области спектра, приблизительно до 590 нм. Зелёная листва, жёлтые цветы, телесные тона — всё это впервые воспроизводилось с близкой к естественной тональностью. Однако ортохроматические материалы оставались слепы к красному: красные предметы по-прежнему выглядели почти чёрными, а красные губы на портретах — неестественно тёмными. Практическое преимущество ортохроматики: с ней можно было работать при красном безопасном освещении — красный свет не засвечивал эмульсию.
Панхроматические эмульсии, чувствительные ко всему видимому спектру — от фиолетового до тёмно-красного, — потребовали иного класса красителей. В 1906 году английская фирма Wratten & Wainwright выпустила первые коммерческие панхроматические пластины, сенсибилизированные пинацианолом — цианиновым красителем, который поглощает в красной области спектра. В 1912 году фирму приобрёл Eastman Kodak. Один из сотрудников фирмы, Чарльз Эдвард Кеннет Мис, стал первым директором исследовательских лабораторий Kodak и посвятил карьеру совершенствованию панхроматических эмульсий.
Панхроматические пластины и плёнки воспроизводили все цвета с правильными тональными соотношениями, однако требовали обработки в полной темноте — ни один безопасный фильтр не мог пропустить свет, не засвечивающий эмульсию. Панхроматическая чувствительность стала предпосылкой для всех последующих систем цветной фотографии: автохрома Люмьеров (1907), упомянутого в первой части, трёхслойных субтрактивных плёнок Kodachrome (1935) и Agfacolor (1936).
Переход к желатиновой сухой пластине потребовал фундаментально пересмотреть химию проявления. Как описано в первой части, мокрый коллодионный негатив проявляется физически: пластина после серебряной ванны несёт на себе избыток свободного нитрата серебра; сульфат железа(II) из кислого проявителя восстанавливает ионы серебра из этого избытка, и атомы металлического серебра осаждаются на центрах скрытого изображения из раствора — извне.
На сухой желатиновой пластине свободного нитрата серебра нет: всё серебро связано в кристаллах AgBr и AgI внутри желатиновой матрицы. Проявитель должен восстанавливать ионы серебра непосредственно внутри кристаллической решётки экспонированного зерна — это химическое, или прямое, проявление, принципиально иной механизм.
Химическое проявление требует органических восстановителей, работающих в щелочной среде. В отличие от кислого железного проявителя мокрого коллодия (сульфат железа(II) плюс уксусная кислота), проявители для желатиновых эмульсий содержат четыре основных компонента.
Проявляющее вещество — органический восстановитель, который отдаёт электроны ионам серебра. Сохраняющее вещество (консервант) — сульфит натрия Na₂SO₃, который предотвращает окисление проявляющего вещества кислородом воздуха. Ускоритель — щёлочь (карбонат натрия Na₂CO₃, гидроксид натрия NaOH или бура Na₂B₄O₇), которая создаёт щелочную среду для работы проявляющего вещества. Противовуалирующий агент — бромид калия KBr, который подавляет самопроизвольное проявление неэкспонированных кристаллов. Каждый компонент незаменим: без щёлочи проявляющее вещество инертно; без сульфита — окисляется воздухом за минуты; без бромида — проявляет и то, что не затронуто светом, превращая негатив в равномерно серую пластину.
Среди проявляющих веществ, разработанных в 1880–1890-х годах и сохранивших значение по сей день, центральное место занимают гидрохинон и метол.
Гидрохинон — бензол-1,4-диол, C₆H₄(OH)₂ — предложил в качестве фотографического проявителя Уильям де Уайвлесли Эбни в 1880 году. Это энергичный, но медленный восстановитель, который требует сильнощелочной среды. Суммарная реакция проявления бромида серебра гидрохиноном:
Гидрохинон отдаёт два электрона двум ионам серебра в кристаллической решётке экспонированного зерна AgBr. Ионы восстанавливаются до металлического состояния, а гидрохинон окисляется до хинона — циклогексадиен-1,4-диона, C₆H₄O₂. Бромид-ионы высвобождаются в раствор. Щёлочь нейтрализует образующуюся бромистоводородную кислоту HBr и поддерживает восстановительный потенциал гидрохинона, который в кислой среде резко падает. Реакция протекает преимущественно на тех кристаллах, которые несут центр скрытого изображения — скопление из нескольких атомов металлического серебра, работающее как катализатор: необлучённые кристаллы восстанавливаются на порядки медленнее, что и обеспечивает избирательность проявления.
Метол — N-метил-п-аминофенолсульфат (коммерческие синонимы: элон, генол) — ввёл в фотографическую практику Юлиус Хаупф в 1891 году. Метол — мягкий проявитель, способный работать в слабощелочной среде. Он проявляет прежде всего участки с наименьшей экспозицией — тени — и обеспечивает деликатную, детализированную проработку полутонов.
Настоящий прорыв произошёл, когда фотографы обнаружили: метол и гидрохинон, применённые совместно, дают эффект, значительно превышающий сумму индивидуальных вкладов, — явление сверхаддитивности (superadditivity). Механизм сверхаддитивности элегантен. Метол быстро начинает проявление, отдаёт электрон иону серебра и переходит в окисленную форму. Окисленный метол тут же восстанавливается обратно гидрохиноном, который при этом сам окисляется до хинона. Гидрохинон играет роль «подпитки», непрерывно регенерирующей быстродействующий метол. Результат — скорость метола плюс энергия гидрохинона, работающие совместно.
Комбинация «метол–гидрохинон» (MQ, Metol–Quinol) стала основой десятков рецептур, в том числе знаменитого проявителя Kodak D-76, введённого в 1927 году и применяемого фотографами по сей день. Типичный состав D-76: вода, метол, сульфит натрия, гидрохинон и бура — и ничего более.
Помимо гидрохинона и метола, в конце XIX века появился ряд других проявляющих веществ. Пирогаллол (1,2,3-тригидроксибензол) — один из старейших проявителей, известный с 1840-х годов: ценится за характерный тёплый тон и способность дубить желатин при проявлении, но окрашивает руки, лотки и негативы в стойкий жёлто-коричневый цвет. Амидол (дигидрохлорид 2,4-диаминофенола) ввёл Момме Андресен в 1892 году — уникальный проявитель, работающий без щёлочи, идеальный для печати на бумаге, но с короткой жизнью в растворе. Глицин (п-гидроксифенилглицин) — мягкий проявитель для тонкой портретной работы. Тем не менее именно комбинация MQ стала промышленным стандартом XX века и оставалась таковой до распространения цифровой фотографии.
Фиксирование желатиновых пластин и бумаг проводят тиосульфатом натрия — тем самым «гипо», что использовался и в мокром коллодионном процессе. Химия реакции остаётся неизменной:
Нерастворимый бромид серебра, не затронутый светом и проявлением, превращается в растворимый координационный комплекс — тиосульфатоаргентат натрия — и вымывается водой. Цианид калия, широко применявшийся в эпоху мокрого коллодия, к концу XIX века повсеместно уступил место безопасному тиосульфату: развитие массовой любительской фотографии не допускало присутствия смертельного яда в обиходе домашней тёмной комнаты. В XX веке для ускорения фиксирования стали применять тиосульфат аммония (NH₄)₂S₂O₃, который работает в два-три раза быстрее натриевого аналога и входит в состав так называемых быстрых фиксажей (rapid fixers).
Желатиновые сухие пластины, при всех достоинствах, унаследовали досадный недостаток предшественников: подложкой по-прежнему служило стекло — тяжёлое, хрупкое, громоздкое. Фотограф, отправляясь в экспедицию, нёс деревянные ящики с десятками стеклянных пластин; одна пластина формата 8×10 дюймов весила несколько сотен граммов.
Преодолеть это ограничение — заменить стекло гибкой, лёгкой, прочной подложкой — взялся человек без научного образования и фотографического опыта, но с редким сочетанием предпринимательской интуиции и инженерного упорства.
Джордж Истмен родился в 1854 году в Уотервилле, штат Нью-Йорк. После ранней смерти отца семья переехала в Рочестер, где четырнадцатилетний Истмен оставил школу и устроился рассыльным, а затем — клерком в местный банк. В 1877 году, планируя поездку на Санто-Доминго, Истмен приобрёл полный комплект оборудования для мокрого коллодионного процесса — камеру, штатив, палатку-тёмную комнату, склянки с химикатами, стеклянные пластины — за девяносто четыре доллара. Для банковского клерка это была серьёзная сумма. Поездка не состоялась, но столкновение со сложностью мокрого процесса определило всю дальнейшую жизнь Истмена: он решил сделать фотографию простой.
Прочитав в британских журналах о желатиновых сухих пластинах, Истмен начал варить эмульсии на кухне своей матери, экспериментируя ночами после рабочего дня в банке. К 1880 году Истмен запатентовал машину для равномерного полива пластин и основал Eastman Dry Plate Company — фабрику, выпускавшую стандартизированные желатиновые пластины стабильного качества. Но стекло Истмена не устраивало.
В 1884–1885 годах Истмен совместно с Уильямом Уокером разработал «американскую плёнку» (American Film): рулон бумаги, покрытый тонким слоем простого желатина, поверх которого наносили желатиносеребряный светочувствительный слой. После экспозиции и проявления эмульсионный слой вместе с несущим желатином отделяли от бумажной основы и переносили на прозрачный желатиновый лист. Процесс был трудоёмким, но доказал возможность отказа от стекла.
Решающий шаг совершили в 1888–1889 годах, когда химик компании Истмена — Генри Рейхенбах — разработал прозрачную гибкую подложку из нитрата целлюлозы. Материал был тем же, из которого готовили коллодий, — нитроцеллюлозой, — но отлитым в виде толстой упругой ленты из раствора с пластификатором (камфорой). Нитроцеллюлозная плёнка была прозрачна, гибка, достаточно прочна, легко сматывалась в рулон и весила ничтожную долю стеклянной пластины эквивалентного формата. Именно эта плёнка — желатиносеребряная эмульсия на нитроцеллюлозной основе — стала материальной основой фотографии XX века.
В июне 1888 года Истмен представил миру камеру «Kodak» — простую коробку с фиксированным объективом и однолинзовым затвором. В камеру был заряжен рулон плёнки на сто круглых кадров. Цена — двадцать пять долларов. Отсняв все сто кадров, владелец отправлял камеру целиком на фабрику в Рочестер. Там плёнку извлекали, проявляли, печатали отпечатки, заряжали новый рулон и возвращали камеру с готовыми фотографиями. Рекламный слоган Истмена — «You press the button, we do the rest» («Вы нажимаете кнопку — мы делаем всё остальное») — стал одним из самых знаменитых в истории рекламы и обозначил водораздел: впервые фотография разделилась на два независимых процесса — съёмку, доступную любому, и обработку, требующую специальных знаний и оборудования. Фотограф перестал быть химиком.
В феврале 1900 года Истмен выпустил камеру Brownie за один доллар; рулон плёнки стоил пятнадцать центов. В первый год было продано более ста пятидесяти тысяч камер. Фотография, прежде удел профессионалов и состоятельных любителей, стала массовым занятием — по замыслу Истмена, доступным даже детям. Рекламные объявления Brownie адресовались именно им.
Нитроцеллюлозная подложка, при всей практичности, несла смертельную опасность. Нитрат целлюлозы — ближайший химический родственник пироксилина, описанного в первой части в связи с открытием Шёнбейна, — вещество чрезвычайно горючее. Нитроцеллюлозная плёнка воспламеняется при температуре около 150 °C, горит с устрашающей интенсивностью, не гаснет при погружении в воду и выделяет токсичные оксиды азота. Десятки пожаров в кинотеатрах и архивах, вызванных самовоспламенением или возгоранием нитратной плёнки у раскалённых проекционных ламп, стали тяжёлой ценой за достижения раннего кинематографа. Более того, нитратная плёнка при ненадлежащем хранении разлагается и выделяет азотную кислоту, которая ускоряет дальнейшее разложение; процесс может завершиться самовоспламенением — без какого-либо внешнего источника огня.
Осознание опасности привело к поиску негорючей замены. Уже в 1908 году для любительской фотографии предложили «безопасную плёнку» (safety film) на основе ацетата целлюлозы — продукта этерификации целлюлозы уксусным ангидридом:
Ацетат целлюлозы негорюч в обычных условиях, прозрачен и гибок, хотя ранние диацетатные плёнки уступали нитратным в прочности и размерной стабильности. Триацетат целлюлозы, ставший промышленным стандартом к середине XX века, решил большинство этих проблем. Профессиональный кинематограф, однако, держался за нитратную плёнку вплоть до 1951 года — лишь тогда Eastman Kodak полностью прекратила её выпуск для кинопроизводства. С середины 1950-х годов для наиболее ответственных применений стали использовать полиэтилентерефталатную (полиэстеровую, лавсановую) подложку — практически лишённую недостатков предшественников: негорючую, размерно стабильную, стойкую к влаге, химикатам и старению.
Совокупный эффект четырёх нововведений — желатиновой эмульсии, спектральной сенсибилизации, новых органических проявителей и гибкой плёнки — трудно переоценить.
Время экспозиции сократилось с секунд и минут мокрого коллодия до сотых и тысячных долей секунды. Впервые стало возможно запечатлеть движение. Эдвард Мейбридж в 1878 году использовал специально сконструированную систему с нитяными затворами и мокрыми коллодионными пластинами для знаменитой серии «Лошадь в движении»; к 1890-м годам аналогичные снимки можно было сделать простой ручной камерой.
Исчезла необходимость в переносной тёмной комнате. Фотограф мог выйти из дома с камерой и кассетой готовых пластин или рулоном плёнки, отснять материал и проявить дома через часы, дни или недели. Экспедиционная, военная, репортажная фотография обрели невиданную мобильность.
Появились ручные «детективные камеры» — достаточно компактные, чтобы снимать незаметно, без штатива. Рождение моментального снимка — snapshot, случайного, неформального — стало возможным именно благодаря сухой пластине и гибкой плёнке.
Наконец, стандартизация промышленного производства означала, что качество фотоматериалов перестало зависеть от индивидуального мастерства фотографа-химика. Каждая коробка пластин, каждый рулон плёнки обладали предсказуемой чувствительностью, контрастом и зернистостью. Фотограф мог сосредоточиться на композиции и свете, а не на температуре серебряной ванны и свежести коллодия.
Желатиносеребряный процесс — сухие пластины, листовая и рулонная плёнка, фотобумага — безраздельно господствовал в фотографии более ста двадцати лет: от публикации Мэддокса в 1871 году до массового перехода на цифровую съёмку в 2000-х. Даже сегодня, когда подавляющее большинство фотографий создаётся сенсорами цифровых камер и смартфонов, желатиносеребряные материалы продолжают выпускать Ilford в Англии, Kodak в Америке, Foma в Чехии. Ими пользуются художники, энтузиасты и студенты фотографических школ.
Стеклянные сухие пластины формально вышли из массового обихода к 1930-м годам, уступив место плёнке, однако сохранялись в научной фотографии — астрономии, спектроскопии, рентгенографии — вплоть до конца XX века благодаря непревзойдённой размерной стабильности стекла. Тинтайп — порождение мокрого коллодия, описанное в первой части, — угасал медленнее всех и встречался на ярмарках до 1930-х и даже 1940-х годов.
Но эра сухой пластины и плёнки — эра желатина — стала тем временны́м пластом, в котором хранится практически вся фотографическая память человечества за 1880–2000 годы. Портреты и пейзажи, войны и революции, научные открытия и семейные альбомы — всё это запечатлено кристаллами галогенида серебра в тонком слое желатина, приготовленного из костей и шкур животных.
Мэддокс, скромный врач, хотел лишь одного: чтобы фотография не вредила здоровью. Результатом стала технология, которая определила визуальную культуру целого столетия. Технология, которую с равным правом можно назвать триумфом и химии, и щедрости: Арчер подарил миру коллодий, Мэддокс — желатин, Беннетт — созревание. Ни один из троих не получил вознаграждения, соразмерного значению открытия. И если сегодня в кармане лежит устройство, способное снять что угодно в любых условиях одним прикосновением, — стоит помнить, что к этой лёгкости привели полтора столетия химических экспериментов, начавшихся с хлопкового фартука фрау Шёнбейн и склянки желатина на кухне доктора Мэддокса.
только им)))) а вот с редькой не пробовал, надо будет такое на природе замутить, а то меня из дома выгонят))))
@kimpokom записывай для меню ::biggrin::
Когда в комменты перешёл? Или нажал прочитано и ушёл в прочитанное :О