«Пошли на болото, Шарик. Посмотрим, что там за кошелек валяется. Пошли, пока не спёр никто!»
Зашагал Иван-царевич с псом знакомой тропой, где болото у завода начинается. Долго плутал среди кочек да осоки, пока не нашёл то самое место. Лежит кошелёк кожаный, мхом прикрылся, от сырости разбух, а внутри что-то звенит.
Вдруг Шарик замер, прислушался, уши навострил.
— Слышишь, зелёный? Мотор тарахтит. С дороги, поди, сворачивают.
Тарахтит всё ближе, ветки хрустят. Спрятались за корягу, в самую осоку, только глаза наружу выставили.
Выбралась на пригорок машина — весь в грязи вездеход, с эмблемой заводской на дверце. Вылезли из неё четверо: трое в белых халатах поверх спецовок, на лицах респираторы, с ящиками и приборами. Четвертый — в строгом костюме, с планшетом, без маски, видать, начальник.
Прислушался Иван — слова человеческие, да только для него они звучали как бормотание: отдельные звуки выскакивали, а смысл ускользал. Но кое-что он всё же разобрал.
— Так, — сказал начальник, сверившись с бумагой и поморщившись от запаха. — …место… здесь. Давыдов, …вода. Петрова, …осторожно! Петрович… уже тут… лежит.
Засуетились экологи. Один к самой воде спустился, набрал в колбы зелёной жижи. Другой совком в тину тычет, в баночки раскладывает. Иван сидит тихо, боится дыхнуть.
Тот, что воду набирал, глянул на прибор, замахал руками, закричал — видать, опасное что-то нашли. Начальник подошёл, поглядел, помрачнел и махнул рукой — мол, собирайтесь.
Собрали пробы, побросали снаряжение в багажник, сели и уехали. Только пыль столбом.
— Ещё бы, — фыркнул пёс. — Эту вонючку я за версту учую. Пошли, зелёный, не отставай!
И они побежали вдоль просёлочной дороги. Шарик то и дело останавливался, нюхал асфальт, крутил хвостом. Город приближался. Дома, заборы, светофоры. И вдруг выскочили на площадь.
Перед ними раскинулся автовокзал. Десятки автобусов — жёлтых, синих, полосатых — стояли на перронах, фыркали дизелем, дымили. Запах выхлопа стоял такой, что у Шарика глаза слезиться начали.
— Всё, зелёный, — чихнул он. — Я тут ничего не разберу. У каждого автобуса вонь одинаковая. Потеряли мы их.
Иван пригорюнился, сел на лавочку у забора. Денег у него теперь много (кошелёк оттягивал карман), а толку — ни к заводу, ни к правде. Тут слышит — рядом кто-то икает и бормочет.
На соседней лавке, свесив ноги, сидел мужик. Не старый, но грязный, в засаленном пальто, с авоськой, из которой торчала пустая бутылка. Глаза мутные, нос красный.
Увидел Ивана, уставился, потом заржал:
— О… зелёненький… Допился, допился… Лягушка пришла! Эй, земноводное, налей, а? Или у тебя денег нет, раз ты такой…
Иван молчит, только глазами хлопает.
Мужик на секунду замолк, потом наклонился, прищурился и протянул, растягивая слова:
— А чего это ты, зелёный, по городу шляешься? Квакать разучился? Или денег нет? Эй, лягух, у тебя, поди, лапы короткие — до прилавка не дотянешься. Давай я схожу, а ты давай купюры.
Опрос закрыт
Выбор Царевича
«Денег вон сколько, а человек пропадает. Авось, не обеднею.»
2
«Этот и так всё пропьёт. Себе самому пригодятся. Не дам.»
3
Закладка Вечного Чтения лежала в раскрытой книге «Алиса в Стране Чудес», страница 47, глава о Безумном Чаепитии. Она видела всё.
Видела, как библиотекарь-лис опустился на колени, держа в лапе пыль — всё, что осталось от кисти, сделанной из его собственной шерсти. Видела незавершённую фигуру на мольберте — женщину без второй руки, без ног, застывшую между существованием и небытием. Видела, как его хвост — роскошный, пушистый, оранжевый — дёрнулся за спиной, словно пытаясь привлечь внимание.
Видела, как он медленно повернул голову.
Посмотрел на хвост.
Потом на палитру с остатками красок.
Потом на незавершённую фигуру.
И Закладка прошептала слова Алисы, которые знала наизусть:
«Любопытнее и любопытнее!»
Потому что библиотекарь протянул лапу, схватил свой собственный хвост и окунул его в краску.
* * * Я стоял на коленях посреди контурного мира, держа в правой лапе свой хвост.
Мой хвост.
Роскошный. Пушистый. Оранжевый. Предмет гордости. То, что развевается драматично, когда я вхожу в библиотеку. То, что я расчёсываю каждое утро. То, что делает меня лисом.
И я только что окунул его кончик в персиковую краску.
Шерсть впитала цвет мгновенно. Тёплая, мягкая, живая — она стала кистью. Лучшей кистью, чем та, что я сделал из выдернутой шерсти. Потому что эта кисть была частью меня. Живой. Чувствительной.
Я не отрывал её. Не ломал. Просто использовал. — Ладно, — прошептал я, глядя на разноцветный кончик хвоста. — Ладно. Я официально сошёл с ума. Но мир не спасают вменяемые.
Уши встали торчком. Усы перестали дрожать.
Я поднялся на лапы, держа хвост как кисть — неудобно, странно, абсурдно, но работает.
Подошёл к мольберту.
Посмотрел на незавершённую фигуру женщины.
Обмакнул кончик хвоста в краску снова — персиковую, для кожи.
И продолжил.
* * * Рисовать хвостом было... иначе.
Не руками. Не пальцами. Хвостом.
Я чувствовал каждый мазок. Каждое прикосновение к дереву мольберта отдавалось в позвоночнике, в основании хвоста, в самой сути меня.
Это было интимно. Почти неприлично.
Но работало.
Вторая рука женщины. Я водил хвостом по крышке-мольберту, и линия появлялась — плавная, живая, тёплая. Локоть. Предплечье. Запястье. Пальцы.
Рука завершена.
Туловище. Живот, бёдра — мазки ложились один за другим, хвост скользил по дереву как по шёлку.
Ноги. Длинные линии вниз. Колени. Икры. Ступни.
Я рисовал быстро, не думая, позволяя хвосту двигаться инстинктивно. Художник и инструмент — одно целое.
Последние детали. Волосы — коричневая краска, лёгкие штрихи. Глаза — чёрные точки. Рот — тонкая линия улыбки.
Женщина ожила.
Фигура на мольберте стала цельной. Завершённой. Реальной.
Я отступил на шаг, тяжело дыша, хвост всё ещё в лапе, разноцветный от красок.
Мужчина и женщина стояли рядом на картине. Два человека. Венец творения. — «И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею,» — процитировал я, голос дрожал. — «И увидел Бог всё, что Он создал, и вот, хорошо весьма. И был вечер, и было утро: день шестой.»
Маятник тикнул.
Один раз.
ТАК.
День шестой завершён.
Тишина.
Я стоял, держа испачканный хвост, глядя на картину.
Всё нарисовано. Весь мир. Шесть дней творения. За одну ночь.
Осталось одно.
День седьмой.
Я произнёс слова медленно, торжественно: — «И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмый от всех дел Своих, которые делал.»
Почил.
Отдохнул.
Я опустил хвост. Отпустил его. Он упал за спину, тяжёлый, мокрый от красок, липкий.
Опустился на колени снова.
Закрыл глаза. — «И благословил Бог седьмой день, и освятил его, ибо в оный почил от всех дел Своих, которые Бог творил и созидал,» — прошептал я.
Покой.
Тишина.
Завершённость.
Семь дней.
Творение окончено.
Я сидел, не двигаясь, не дыша почти, ожидая.
Что будет?
Сработало ли?
Спасён ли мир?
Или...
И тут мир вокруг меня выдохнул.
* * * Это началось с цвета.
Контурные линии, которые окружали меня — чёрные, тонкие, двухмерные — вспыхнули.
Не постепенно. Мгновенно.
Как будто кто-то включил свет во вселенной.
Линии налились цветом. Дома стали красными, коричневыми, серыми — настоящими. Улицы заасфальтировались под моими лапами. Деревья позеленели, ветви обросли листьями. Небо засинело, облака побелели.
Двухмерный чертёж превратился в трёхмерную реальность.
Я вскочил на лапы, уши встали торчком, хвост (липкий, грязный, но живой) распушился.
Мир оживал.
Цвета вспыхивали один за другим — красный, оранжевый, жёлтый, зелёный, синий, фиолетовый. Радуга разлилась по реальности, заполняя пустоту, которую оставил Пожиратель Слов.
Дома обрели объём. Окна засверкали стеклом. Двери заскрипели на петлях. Крыши покрылись черепицей.
Деревья выросли из земли, корни ушли вглубь, ветви поднялись к небу. Листья зашелестели на ветру, которого ещё не было, но который вот-вот должен был появиться.
Голоса. Люди разговаривали, пели, звали друг друга.
Мир наполнялся жизнью.
И тут я увидел их.
Духов.
Они появлялись из ниоткуда, материализуясь в воздухе как дым, как свет, как сама магия.
Духи домов — маленькие, светящиеся, с крылышками. Они кружились вокруг зданий, касались стен, и дома светились изнутри тёплым жёлтым светом. Окна загорались. Камины трещали дровами. Двери открывались, выпуская тепло.
Духи деревьев — высокие, тонкие, с корой вместо кожи и листьями вместо волос. Они обнимали стволы, и деревья расцветали. Яблони покрывались плодами. Дубы роняли жёлуди. Берёзы шелестели серёжками. Ненадолго, но в этом мире наступила весна в Рождественскую ночь.
Духи слов — невидимые, но ощутимые. Они шептали, и в воздухе появлялись буквы, складывающиеся в слова, в предложения, в истории. Вывески на магазинах засветились. Книги на полках раскрылись. Газеты взлетели на ветру.
Духи праздника — весёлые, шумные, танцующие. Они носились по улицам, украшая всё гирляндами, мишурой, огоньками. Фонари зажглись. Ёлки выросли на площадях. Снег начал падать — мягкий, белый, волшебный.
Магия вернулась.
Не просто вернулась. Взорвалась.
Мир, который был стёрт до чертежа, до замысла, до ничего — теперь был переполнен магией. Ярче, чем раньше. Живее. Реальнее.
Я стоял посреди всего этого великолепия, и сердце колотилось как бешеное.
Сработало.
Я спас мир.
Я...
И тут я почувствовал холод.
* * * Он пришёл откуда-то сбоку. Не спереди, где всё сияло и пахло мандаринами. Сбоку. Из тени.
Холод, который не был частью Рождества.
Я повернул голову, уши дрогнули.
В переулке, между двумя ожившими домами, двигалась тень.
Не обычная тень. Не тень от фонаря или дерева.
Живая тень.
Она скользила по стене, извивалась, росла. Из неё высовывались... руки? Когти? Щупальца?
Я сделал шаг назад, хвост прижался к ногам.
И тут понял.
Магия вернулась.
Вся магия.
Не только светлая. Не только добрая. Не только духи домов и праздников.
Тёмная тоже.
Злые духи. Существа, которые жили в тенях, в холоде, в страхе. Они тоже проснулись.
Потому что нельзя вернуть одно без другого.
Свет и тьма.
День и ночь.
Добро и зло.
Баланс.
Тень в переулке зашипела — звук был как царапанье когтей по стеклу — и отступила глубже, в темноту.
Она не нападала. Пока. Просто была.
Напоминая.
Что мир не только свет.
Что магия не только радость.
Что с возвращением жизни вернулась и смерть.
Я проглотил комок в горле, уши прижались. — Ладно, — прошептал я. — Отмечено. Злые духи тоже здесь. Замечательно. Просто замечательно.
Хвост дёрнулся нервно.
Но я отвернулся от тени. Посмотрел на площадь, залитую светом, наполненную музыкой и смехом.
Мир был спасён.
Даже если он не был идеальным.
Даже если тени вернулись вместе со светом.
Он был жив.
И это того стоило.
Я сделал глубокий вдох, вдыхая запах мандаринов и ели, и улыбнулся.
* * * Потом я услышал голоса.
Не духов. Не музыки.
Людей.
Я повернулся.
Из домов выходили люди. Ожившие. Материализовавшиеся. Те, кого я нарисовал как концепты, теперь ставшие реальными.
Мужчины, женщины, дети. Они шли по улицам, смеялись, обнимались, праздновали Рождество.
Я улыбнулся, уши встали торчком.
Получилось. Они живы. Они настоящие.
Сделал шаг ближе, чтобы рассмотреть их получше.
И замер.
Потому что они были...
Лисами.
Все.
До единого.
Не люди. Антропоморфные лисы.
Двухметровые, как я. В одежде. Двуногие. Говорящие. Но с мордами, ушами, хвостами.
Рыжие, серые, чёрные, белые — разные окрасы, разные узоры. Но все лисы.
Я стоял, уставившись на толпу лисо-людей, и чувствовал, как мир плывёт. — Что... — начал я, голос сорвался. — Что я наделал?
Уши прижались к голове. Хвост распушился от паники.
Я нарисовал людей. Людей. Homo sapiens. Венец творения. Не лисов!
Почему они все лисы?!
Я развернулся, побежал обратно к мольберту (который всё ещё стоял посреди площади, крышка сундука с картиной).
Посмотрел на изображение.
Мужчина и женщина, которых я нарисовал.
И увидел.
Их кожа.
Персиковая краска, которой я их раскрасил.
Она была покрыта... шерстью.
Тонкими рыжими волосками.
Моей шерстью.
Из кисти, которую я сделал. Из шерсти, которую выдернул из груди. Шерсть попала в краску, смешалась с ней, стала её частью.
И когда я рисовал людей этой краской...
Я передал им свою суть.
Свою лисность. — О боже, — прошептал я, опускаясь на колени перед мольбертом. — О боже. Я создал мир, населённый лисами.
Я посмотрел на свой хвост. Испачканный, разноцветный, липкий от красок.
Потом на толпу лисо-людей на площади.
Потом снова на картину.
И засмеялся.
Тихо сначала. Потом громче. Потом истерично.
Я сидел на контурной (теперь настоящей) земле посреди ожившего города, окружённый антропоморфными лисами, и смеялся до слёз. — Я спас мир, — сказал я сквозь смех, вытирая глаза лапой. — Я спас чёртов мир. Дорисовал его из ничего. По Библии. Строго по инструкции.
Вдох. — И случайно превратил всех людей в лисов.
Ещё один вдох. — Потому что рисовал своей шерстью.
Я упал на спину, раскинув лапы, глядя в небо (настоящее, синее, с облаками и звёздами). — Клянусь всеми библиотеками, — прохрипел я, — если об этом узнает Морриган, она будет смеяться вечность. Буквально. Потому что я теперь бессмертен.
Теперь — радужное месиво из персикового, коричневого, белого, чёрного, розового.
Я посмотрел на него с нежностью и отчаянием. — Мой хвост, — прошептал я. — Мой прекрасный хвост. Ты был произведением искусства. А теперь ты... палитра.
Хвост не ответил. Он просто лежал, липкий и разноцветный, напоминая о жертве.
Я вздохнул. — Но ты спас мир. И нас за одно. Так что... спасибо. Я думаю.
Закрыл глаза.
Усталость навалилась разом. Не просто физическая. Душевная. Эмоциональная. Экзистенциальная.
Я не чувствовал себя героем.
Герои не валяются на земле с испачканным хвостом, смеясь как безумные.
Герои не случайно превращают всё человечество в лисов.
Герои не жалеют свою пушистую гордость больше, чем радуются спасению вселенной.
Я был просто библиотекарем.
Который делал, что мог.
С тем, что было.
И как-то справился.
Не элегантно. Не идеально. Но справился.
— Я не герой, — сказал я вслух, глядя в небо. — Я просто лис с грязным хвостом, который очень хочет домой, принять ванну и никогда больше не рисовать.
Но мир был спасён.
Четвёртый мир.
Ещё один разлом залатан.
Ещё один шаг к финалу.
Я лежал ещё минуту, слушая рождественскую музыку, вдыхая запах мандаринов, чувствуя, как магия пульсирует в воздухе (светлая и тёмная, добрая и злая, в балансе).
Потом медленно сел.
Достал Книгу Будущих Подвигов. Открыл на карте.
Четвёртая точка — «Мир-Концепт» — изменилась на «Мир Лис» и светилась ярко-зелёным.
Выполнено.
Пятая точка мигала тревожно: «Последний разлом. Координаты нестабильны. Пожиратель Слов ждёт?»
Под картой новая запись: «Четыре из пяти разломов залатаны. Один остался. Финальный. Там, где всё началось. Там, где всё закончится. Спеши. Время.»
Я закрыл книгу.
Посмотрел на площадь, полную лисо-людей, празднующих Рождество в мире, который я нарисовал.
Посмотрел на свой хвост — липкий, разноцветный, жалкий.
Посмотрел на мольберт с картиной, на которой был весь мир. — Один мир остался, — сказал я тихо. — Последний. Финальный.
Встал, опираясь на старый маятник-трость.
И в этот момент портал открылся.
Не спиральный, как раньше.
Не вращающийся.
Разлом.
Настоящий разлом в реальности.
Он появился посреди площади — трещина в воздухе, сквозь которую сочилась тьма и голод.
Я узнал этот голод.
Пожиратель Слов.
Он был там. За порталом. В последнем мире.
Ждал.
Финальная встреча.
Я сжал трость-маятник, уши встали торчком, хвост (несмотря на липкость) выпрямился. — Ладно, — сказал я, глядя в разлом. — Пятый мир. Последний разлом. Дух Прошлого Рождества.
Сделал шаг к порталу. — Я иду.
Шагнул в разлом.
Мир закрутился, реальность дёрнулась, время сжалось —
«Лучше подождём до утра. Ночью на заводе, может, охрана злее? Да и спать охота».
Наступило утро. Иван и Шарик подошли к заводу, когда солнце только-только выползло из-за крыш. Встал Иван за кустами, глядит — огромная территория, заборы высокие, колючка сверху, а ворота железные, будто в крепость. Но не всё так страшно, как издалека казалось.
С виду проходная одна — калитка простая, рядом с кирпичным зданием. Туда и бабы с сумками заходят, и мужик в спецовке с авоськой, и паренёк с собакой (только его быстренько назад выставили). Охранник в окошко глянул, махнул рукой — и пропустил. Видно, своих тут знают, а на чужих не шибко смотрят.
— Ну что, — шепнул Иван Шарику. — Попробуем? Я в спецовке, в каске — может, за своего примут?
— А я? — спросил пёс.
— А ты... — замялся Иван. — Собак на завод, наверное, не пускают. Того паренька с собакой вон выгнали.
Шарик вздохнул, но спорить не стал. Умный пёс, понимал: в такой одежде только одному пройти, и то если повезёт.
— Ладно, — сказал он. — Я тогда вдоль забора пойду, может, дыру где найду. Или подкопаю. Забор старый, глядишь, и есть где пролезть.
Иван кивнул, поправил каску и двинул к калитке. Охранник глянул мельком — спецовка, каска, свой в общем — и махнул рукой: проходи, мол.
И очутился Иван во внутреннем дворе.
А там — вот оно что! Двор большой. Справа — низкое здание, откуда вкусно пахнет и где люди с подносами ходят. Слева — длинный корпус, где все ходят важные, с бумажками. А прямо перед ним — ещё одна калитка, железная, с вертушкой, как лопасти у мельницы, и будка стеклянная, а в ней охранник. И за той калиткой — трубы, дым, грохот. Туда просто так уже не пустят, это и лягушонку понятно.
Огляделся Иван по сторонам — Шарика не видно, пёс где-то снаружи лаз ищет. Значит, надо самому. И потянуло его туда, где вкусно пахло — к столовой.
Дверь тяжёлая, обитая железом, но открылась легко. Внутри — шум, гам, пар от горячего, запах щей и котлет. Рабочие в спецовках сидят за столами, кто с газетой, кто с соседом разговаривает. В очереди у раздачи толпятся, подносы с едой несут.
Иван пристроился в хвост очереди, каску поглубже натянул, голову опустил. Перед ним дядька в промасленной робе стоит, сзади тётка в платке с авоськой. Все свои, никто на чужака не оглядывается.
Подошёл к раздаче. Тётка в колпаке половником машет:
— Тебе чего, малый?
Иван показал пальцем сначала на одно, потом на другое, потом на третье. Тётка кивнула, наложила полную тарелку щей, пюре с котлетой, налила компот в кружку. И денег не спросила — рабочим тут бесплатно полагалось. Иван даже рот открыл от удивления: вот это забота!
Сел Иван за свободный столик у окна. Ест, а сам по сторонам поглядывает, ушами (лягушачьими, чуткими) слушает, о чём говорят. Слова человеческие для него — что лес дремучий: то знакомое мелькнет, то совсем не понять.
Народу много, шумно. За соседним столом — двое в засаленных спецовках. Один — красномордый, широкий в плечах, ест быстро, зло, ложкой стучит. Второй — худой, в очках, близоруко щурится. У красномордого лицо всё ходуном ходит.
Вот он отодвинул тарелку. Резко обернулся к окну, ткнул пальцем куда-то на запад — туда, где болото. Потом сжал кулак и с силой разжал, растопырив пальцы. И руками показал, как что-то течёт — разливается, заливает всё вокруг.
Худой в очках подался вперёд. Красномордый вдруг стукнул кулаком по столу — ложки подскочили. И заговорил громче, замахал руками. Видно было: злится, аж шея покраснела.
Худой полез в карман, достал мятый бумажный клочок. Развернул — а там фотография. Мужик с усами, в очках, лысеющий. Красномордый ткнул в фото пальцем, потом показал на дверь, потом на завод — и развёл руками.
Худой подвинул фотографию ближе к свету. Иван пригляделся и чуть ложку не выронил. Да это ж тот самый мужик, чей кошелёк под кустом на болоте лежит! Точно, он — с усами, в очках.
Красномордый вдруг успокоился, наклонился к самому уху худого и зашептал. Но Иван видел, как он показал четыре пальца, потом сложил ладони лодочкой — и резко перерубил ребром ладони. Потом палец к губам — и оглянулся.
Доел Иван, а сам думает: «Шарику бы поесть». Пёс там, за забором, голодный, наверное. Как бы вынести?
Оглянулся — тётка на раздаче отвернулась, народ кто ест, кто курит в углу. Иван незаметно спрятал котлету в салфетку, сунул за пазуху, в спецовку. Компот, конечно, не вынесешь, но хоть что-то.
Вышел из столовой, отдышался. Во дворе по-прежнему никого, только свет в окнах администрации горит да вторая проходная блестит стеклом.
А из-за кустов знакомое поскуливание:
— Ну что, зелёный, вынес чего?
Шарик! Нашёлся пёс, пролез-таки где-то.
Иван протянул котлету:
— Держи. И знаешь... я, кажется, знаю, куда нам дальше.
Опрос закрыт
Выбор Царевича
«Пошли на болото, Шарик. Посмотрим, что там за кошелек валяется. Пошли, пока не спёр никто!»
5
«Место для ночлега найдём. Без крыши над головой мы как лягушки на морозе — замёрзнем. А там и придумаем, как на завод дальше пробраться»
1
Дело Мадам Цитаты. Глава девятая. В которой герой рисует мир из ничего по инструкции и теряет последнюю кисть
Мир закрутился, время сжалось, реальность дёрнулась — и я оказался нигде. Не где-то в другом месте — именно нигде. Пустота — это отсутствие. То, что окружало меня, было присутствием отсутствия. Разница тонкая, но важная. Я стоял посреди мира, который перестал существовать, но не исчез. Мира, который был стёрт.
Уши встали торчком, улавливая то, чего не было. Нос дёргался, принюхиваясь к запахам, которых больше не существовало. Хвост распушился от дезориентации. Передо мной был город — точнее, концепт города. Контурный рисунок города. Линии. Только линии — чёрные, тонкие, точные, как чертёж архитектора, как набросок художника перед началом работы. Дома были не домами, а идеей домов. Улицы — не улицами, а замыслом улиц. Фонари — не фонарями, а линиями, намекающими на форму фонарей. Всё было двухмерным, плоским, нарисованным на невидимом холсте реальности.
Я поднял лапу — и она была единственной настоящей вещью в этом мире. Трёхмерной. Цветной. Материальной. Оранжевая шерсть, чёрные когти, розовые подушечки — всё кричало о существовании в мире, где ничего больше не существовало. Пожиратель Слов был здесь. И он не просто украл слова — он стёр всё. Реальность. Материю. Цвет. Звук. Жизнь. Остался только божественный чертёж. Замысел Творца. То, что неподвластно даже смерти — потому что это было до жизни и после смерти. Суть вещей. Эйдос. Платоновская идея, воплощённая в линиях.
Я сделал шаг вперёд — лапа ступила на контурную мостовую, и под ней ничего не было. Я не проваливался, но и не стоял на твёрдом. Я существовал поверх чертежа, как карандаш художника парит над бумагой.
— Боже мой, — прошептал я, и голос эхом прокатился по нарисованному миру. — Что здесь произошло?
Ответа не было. Только тишина — абсолютная, всепоглощающая, невозможная.
И тут я вспомнил: Остановись. Замри. Прислушайся. Совет Закладки Вечного Чтения. Слова Льюиса Кэрролла. Мудрость путешественника: в незнакомом месте сначала слушай, потом действуй. Я остановился. Замер. Сделал три шага назад (почему три? не знаю, показалось правильным). И прислушался.
Тишина была не пустой. В ней жили звуки. Три звука.
Первый: скрип. Тихий, почти неслышный — как карандаш скользит по бумаге, оставляя линию, как старое дерево скрипит на ветру, которого нет. Линии вокруг меня жили. Дрожали. Изгибались. Они не были застывшими — они были в процессе. Вечный набросок, вечное начертание, вечный замысел, который никогда не заканчивался. Скрип-скрип-скрип. Звук потенциала. Звук того, что может стать реальностью.
Второй: биение. Моё собственное сердце. Тум-тум. Тум-тум. Ритмичное, живое, настоящее — единственная реальность в мире концептов. Я был здесь, существовал, был материален, пока весь мир вокруг был только идеей. И это биение напоминало: ты жив, ты здесь, ты можешь действовать.
Третий: тиканье. Но не обычное, не физическое — концептуальное. Старый маятник в моей лапе не издавал звука, но я слышал его. Не ушами. Душой. Тик. Так. Тик. Так. Время шло — даже здесь, даже в мире, где ничего не осталось. Время продолжало существовать, потому что Время было концептом, идеей, замыслом, который невозможно стереть. И маятник напоминал: у тебя мало времени.
Я открыл глаза (когда успел закрыть?) и понял. Этот мир умирает. Не метафорически — буквально. Пожиратель Слов стёр его до основания, до чертежа, до замысла. И теперь даже замысел разрушается: линии истончаются, контуры блёкнут, мир схлопывается обратно в точку, из которой появился. В начале было Слово. Но Слова больше нет. Значит, будет конец. Большой Взрыв наоборот.
Я достал Книгу Будущих Подвигов, открыл на карте. Четвёртая точка больше не говорила [ДАННЫЕ УДАЛЕНЫ] — теперь она пульсировала красным, и надпись менялась: «Мир-концепт. Критическое состояние. Срок: канун Рождества, полночь. Если не восстановлен — схлопнется в точку. Большой Взрыв. Конец времени. Конец всему.»
Я посмотрел на небо — контурное, нарисованное тонкими линиями облаков и набросками звёзд. Небо темнело. Не физически — концептуально. Идея дня сменялась идеей вечера. Скоро будет ночь. Канун Рождества. И если к полуночи я не закончу...
Хвост опустился.
— Ладно, — сказал я вслух, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо, несмотря на панику. — Значит, нужно восстановить мир. До полуночи. Без проблем. Я всего лишь двухсотлетний библиотекарь, у меня нет магии, нет божественной силы, нет ничего, кроме упрямства и хорошего вкуса в литературе.
Я усмехнулся, усы подёрнулись:
— Чего ещё желать?
Первым делом — понять, как восстановить мир. Пожиратель Слов стёр слова, значит, может, нужно их вернуть? Написать заново? Я достал блокнот, открыл, приготовился писать — и замер. Когда я попытался написать слово «дом», буквы не появились. Чернила стекали со страницы, не оставляя следа. Слова не работали. Мир был стёрт глубже слов, до уровня замысла, до чертежа. Значит, нужно не писать. Нужно рисовать. Заполнить линии цветом, вдохнуть жизнь в чертёж, превратить двухмерный набросок в трёхмерную реальность. Дорисовать мир.
Я почти рассмеялся от абсурдности задачи.
— Отлично. Замечательно. Просто дорисовать мир. Целый мир. До полуночи. — Я покачал головой. — Клянусь всеми библиотеками, если я выживу, я напишу мемуары под названием «Как я провёл отпуск: гид по спасению вселенных для начинающих».
Хвост дёрнулся с раздражением и одновременно решимостью. Ладно. Нужны инструменты. Кисть. Краски. Палитра. Мольберт. Я огляделся: контурный мир был пуст — ни магазинов, ни мастерских, ни художников. Только линии, линии, линии. Придётся создавать самому. Из того, что есть.
Я сел на контурную скамейку (которая не ощущалась, но держала — парадокс) и высыпал содержимое карманов на контурную землю. Мешочек с розовыми и белыми зефирками. Бесконечный чайник с Эрл Греем. Две оставшиеся конфеты Ясности. Блокнот и чернила. Монокль. Оранжевый шёлковый плащ. Старый маятник-трость. Книга Будущих Подвигов. И книги — три книги, взятые из библиотеки перед путешествием.
«Алиса в Стране Чудес» — первое издание, с автографом Кэрролла. Священная. Неприкосновенная. «Сто лет одиночества» Гарсиа Маркеса — напоминание, что бывает и хуже. «Бесконечная шутка» Дэвида Фостера Уоллеса — тысяча семьдесят девять страниц, самая толстая книга, которую я когда-либо носил с собой.
Я посмотрел на «Бесконечную шутку». Потом на контурный мир, который нужно было раскрасить. Потом снова на книгу.
— Прости, Дэвид, — прошептал я, беря книгу в лапы. — Ты писал о бесконечности. Теперь твоя книга спасёт конечность. Это... поэтично, думаю.
Я открыл книгу. Форзац был большим, плотным, идеально подходящим для палитры. Аккуратно, с болью в сердце (это была книга, святыня, сокровище), я вырвал форзац. Звук рвущейся бумаги прозвучал как выстрел в тишине контурного мира. Палитра готова.
Теперь мольберт. Я огляделся в поисках плоской вертикальной поверхности — контурные стены были нематериальны, контурные двери тоже. Взгляд упал на сундук: потрёпанный, старый, верный спутник из мира в мир. Крышка — широкая, плоская, прочная. Я опустошил его, поставил вертикально, опёр о контурную стену. Мольберт готов.
Теперь краски. На земле передо мной лежало: розовые зефирки, белые зефирки, золотисто-коричневый чай, чёрные чернила, оранжевый шёлк плаща, прозрачные конфеты Ясности. Цвета. Я растёр розовую зефирку на форзаце — получилась розовая паста. Белую — белая. Капнул чая — золотисто-коричневый растёкся по бумаге. Чернила дали чёрную кляксу. Оранжевую нить, оторванную от подола плаща, размочил в чае, выжал — и получил оранжевую краску. Смешал розовый с белым — нежный рассветный оттенок. Коричневый с чёрным — тёмный, цвет земли. Оранжевый с белым — персиковый, цвет кожи. Капля конфеты Ясности сделала всё прозрачнее, светлее, живее.
Не полный спектр, но достаточно.
Теперь кисть. Самое сложное — кисти у меня не было. Ни щетины, ни волос, ни перьев. Но была шерсть. Моя шерсть. Я посмотрел на свой хвост, потом на грудь с густой мягкой шерстью, потом снова на контурный мир, который нужно было раскрасить.
Художник вкладывает душу в творение. Буквально.
— Ладно, — пробормотал я. — Это будет больно.
Я схватил пучок шерсти на груди, зажмурился и дёрнул. Боль пронзила острая, жгучая, глаза наполнились слезами, уши прижались к голове. В лапе — пучок моей рыжей шерсти. Я тяжело дышал.
— Никогда. Больше. Не буду. Смеяться. Над депиляцией, — прошипел я сквозь зубы.
Нашёл тонкую палочку — обломок от маятника-трости (отломил кусочек, извинился перед ним). Привязал шерсть к концу нитью из плаща. Кисть получилась странной, неровной, но функциональной. Я обмакнул её в розовую краску, подвёл к мольберту. Коснулся. Розовый мазок появился на дереве.
Кисть работала.
Я встал, держа кисть в правой лапе, палитру-форзац в левой. Старый маятник-трость прислонил к мольберту — он начал тикать громче. Тик. Так. Тик. Так. Метроном. Отсчёт времени. Небо темнело, контурные звёзды начинали проявляться. Канун Рождества. Сколько времени до полуночи?
Я не знал. Но маятник знал. Торопись.
Я взял глубокий вдох и вспомнил самые первые слова. Слова Творения.
«В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою.»
Я не Бог. Но сегодня мне придётся им стать — на одну ночь, на семь дней, сжатых в часы. Я педант. Я библиотекарь. Я помню Библию наизусть. И если уж восстанавливать мир, то строго по порядку, по инструкции, дословно.
— День первый. «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет.»
Я обмакнул кисть в белую краску, смешанную с каплей конфеты Ясности, и нарисовал на мольберте простой круг — белый, сияющий, чистый. Первое, что создал Бог. Первое, что создаю я. Мазок за мазком круг заполнился цветом, засветился, засиял. Контурные линии вокруг меня вспыхнули: свет разлился по чертежу, заполняя пустоту, тьма отступила, линии стали чётче и живее.
— «И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы.» — Чёрная краска. Рядом с белым кругом — чёрный полукруг. Тьма. Свет и тьма, день и ночь, первое разделение. Контуры мира разделились: одна половина засияла, другая погрузилась в мягкую темноту. — «И назвал Бог свет днём, а тьму ночью. И был вечер, и было утро: день один.»
Маятник тикнул громче. ТИК. Один «день» завершён.
— День второй. «И сказал Бог: да будет твердь посреди воды, и да отделяет она воду от воды.» — Чёрный, разбавленный белым — серо-голубой. Сойдёт. Я нарисовал над белым кругом дугу. Небо. Твердь. Купол над землёй. Серо-голубая полоса протянулась от горизонта до горизонта. — «И создал Бог твердь, и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью. И стало так. И назвал Бог твердь небом. И был вечер, и было утро: день второй.»
ТАК. Два «дня». Маятник тикал быстрее — или мне казалось?
— День третий. «И сказал Бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так.» — Коричневая краска, золотисто-коричневая, цвет земли. Неровная линия горизонта. Контуры земли заполнились цветом, коричневый разлился по низу мира, образуя почву, камни, сушу. Потом серо-голубая между участками суши — море. — «И назвал Бог сушу землёю, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо.»
Зелень. Зелёного у меня нет. Коричневый, капелька чая, немного белого — зеленовато-коричневый. Не идеально, но узнаваемо. Точки, линии, штрихи на суше: трава, деревья, растения. Контуры ожили, покрылись цветом.
— «И была земля, и были деревья, и была трава. И был вечер, и было утро: день третий.»
ТИК. Три «дня». Руки начинали уставать, кисть из собственной шерсти была странной и неудобной — но работала.
— День четвёртый. «И сказал Бог: да будут светила на тверди небесной для отделения дня от ночи, и для знамений, и времен, и дней, и годов.» — Оранжевая, разбавленная белым. На небе — большой круг. Солнце. Оно засияло теплее, живее, чем просто белый свет. Рядом — маленький белый круг. Луна. Потом точки — десятки, сотни — звёзды усыпали твердь. — «И создал Бог два светила великие: светило большее, для управления днём, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды. И поставил их Бог на тверди небесной, чтобы светить на землю. И увидел Бог, что это хорошо. И был вечер, и было утро: день четвёртый.»
Я рисовал, рисовал, рисовал. Каждая звезда — мазок. Каждая точка — капля краски. Рука дрожала, кисть скользила, но я не останавливался. ТАК. Четыре «дня». Маятник тикал всё громче. Полночь приближалась.
— День пятый. «И сказал Бог: да произведет вода пресмыкающихся, душу живую; и птицы да полетят над землею, по тверди небесной.» — Силуэты рыб в воде: изогнутые линии, плавники, хвосты. Серебристый — белый с каплей чёрного. Силуэты птиц в небе: крылья, клювы. Коричневый. — «И сотворил Бог рыб больших и всякую душу животных пресмыкающихся, и всякую птицу пернатую по роду её. И увидел Бог, что это хорошо.»
Контуры ожили. Рыбы заплавали, птицы полетели. Я не останавливался.
— «И благословил их Бог, говоря: плодитесь и размножайтесь. И был вечер, и было утро: день пятый.»
ТИК. Пять «дней». Рука горела. Кисть начала терять шерсть — несколько волосков упали на палитру. Я не обратил внимания.
— День шестой. «И сказал Бог: да произведет земля душу живую по роду её, скотов, и гадов, и зверей земных по роду их. И стало так.» — Силуэты: четвероногие, рогатые, копытные, клыкастые. Коричневый, чёрный, белый — смешивал, мазал, создавал. Олени. Медведи. Волки. Лисы (конечно, лисы). Животные оживали, бегали по нарисованной земле.
— «И создал Бог зверей земных по роду их, и скот по роду его, и всех гадов земных по роду их. И увидел Бог, что это хорошо.»
Кисть дрожала в лапе. Шерсть осыпалась быстрее — ещё несколько волосков упали на палитру. Маятник бил всё громче. ТИК-ТАК! ТИК-ТАК! Полночь приближалась. Последнее творение. Венец.
Я произнёс слова, голос дрожал от усталости и решимости:
— «И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему.»
Самое сложное. Самое важное. Человек. Я обмакнул кисть в персиковую краску — оранжевый с белым, тщательно смешанные. Рука тряслась, но держалась твёрдо. Голова — мазок за мазком, круг, черты лица. Туловище — плечи, грудь, живот. Руки — две линии, раздваивающиеся на пальцы. Ноги — опора, основа, связь с землёй.
— «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его.»
Фигура ожила. Мужчина. Первый человек. Контур заполнился цветом, стал материальным, реальным. Но не всё.
— «Мужчину и женщину сотворил их.»
Краски оставалось мало — почти вся палитра исчерпана. Но достаточно. Для одной фигуры. Последней. Я подвёл кисть к мольберту. Рядом с мужчиной начал рисовать вторую фигуру. Голова — круг, черты лица: нос, глаза, рот...
Кисть дрогнула. Шерсть начала осыпаться быстрее — волосок за волоском, пыль на палитре.
— Нет, — прошептал я, уши прижались. — Не сейчас. Пожалуйста. Ещё немного.
Туловище. Плечи, грудь... Кисть крошилась. Шерсть превращалась в пепел прямо в моей лапе — тёплая, рыжая, моя, она отдавала последнее, что могла дать. Одна рука, линия, пальцы...
Маятник ревел. ТИК-ТАК-ТИК-ТАК-ТИК-ТАК!!!
Полночь. Секунды. Мгновения. Вторая рука. Начал мазок —
Кисть рассыпалась.
Просто рассыпалась. Шерсть превратилась в пыль, осыпалась сквозь пальцы как песок. Палочка выскользнула из лапы, упала на землю с глухим стуком. Кисти больше не было.
А фигура...
Незавершённая фигура. Женщина с одной рукой — без второй, без ног, без завершения. Наполовину нарисованная, наполовину концептуальная. Застыла на мольберте.
Я стоял, глядя на пустую лапу, на пыль, которая была кистью, на незавершённую фигуру, на мир, который был почти спасён. Почти. Но не до конца.
Маятник дал последний удар. ТИК. И остановился.
Тишина. Абсолютная тишина. Полночь наступила. Рождество началось. А мир всё ещё был незавершён. День шестой не окончен. Венец творения не создан. Человечество неполно.
Я опустился на колени, всё ещё держа пустую лапу перед собой, глядя на пыль, которая осыпалась на контурную землю.
— Я не успел, — прошептал я, и голос сорвался. — Я... я не успел.
Хвост безвольно лёг на землю. Уши опустились. Усы поникли. Вокруг меня контурный мир замер — ни звука, ни движения. Ожидание. Схлопнется ли мир в точку? Придёт ли Большой Взрыв? Или...
Я поднял голову и посмотрел на мольберт. На картину, которую создал. Свет и тьма. Небо. Земля и море. Растения. Звёзды. Рыбы и птицы. Животные. Мужчина. И незавершённая женщина. Почти весь мир. Почти всё творение. Почти.
В этой тишине, в этом ожидании, в этой незавершённости...
— Спецовка синяя, крепкая, в самый раз, чтобы на завод пойти.
Вытащил — старая синяя спецовка, местами вытертая, с чужого плеча, но целая. А следом — каска строительная, тоже видавшая виды, с царапинами и вмятиной на боку.
— Во! — шепнул Иван. — Самое то.
Натянул спецовку прямо тут, за баками, рукава закатал, перепонки спрятал. Каску на голову напялил. Теперь ни лица не видно, ни кожи зеленой.
Подбегает Шарик, запыхавшийся, но довольный:
— Уходим, зелёный, пока не хватились!
И — шмыг в подворотню. А там, переведя дух, пёс оглядел Ивана и присвистнул по-собачьи:
— Ну ты теперь — вылитый работяга! В такой одежке хоть на завод, хоть на стройку. А куда, кстати, пойдём?
Иван поправил каску, пощупал корону под ней и сказал твёрдо:
— На завод. Там все началось, там и ответы.
Опрос закрыт
Выбор Царевича
«Идти прямо сейчас, ночью. Темнота — лучший друг разведчика.»
3
«Лучше подождём до утра. Ночью на заводе, может, охрана злее? Да и спать охота.»
4
— Ну, ладно, уговорил. Пойдём, Шарик. Только ты уж постарайся, авось не заметят.
Подкрались они к магазину под вечер, когда народу поменьше. Стоит ящик железный, на нём дырка, и написано: «Для одежды». Рядом охранник скучает, в телефон глядит. Покупатели входят-выходят.
— Ну, зелёный, не подведи, — шепнул Шарик. — Как только я начну представление, ты — шмыг к ящику. И быстро!
Затаился Иван за углом, а Шарик — на середину площадки. Встал на задние лапы, хвостом завертел, кувырки выделывает, да ещё и гавкать принялся с переливами, словно заправский скоморох. Охранник телефон выронил, покупатели рты разинули, кто-то уже и телефон наводит, снимает диво дивное.
Иван — к ящику. Сунул руку в отверстие, шарит в темноте. Пальцы натыкаются на разное тряпьё. Вот что-то плотное, грубое — похоже на рабочий халат, рядом резина — сапоги. Тут же ткань попрочнее, с чужого плеча, и железка круглая — каска. А в самом углу, под всем хламом, скользит под пальцами что-то гладкое, блестящее, зелёное… Лягушачий костюм, дырявый, но для смеха сойдёт.
Задумался Иван. Халат с сапогами — для чёрной работы, в самый раз куда-нибудь устроиться. Спецовка с каской — хоть на завод, хоть на стройку. А лягушачий наряд — с Шариком на улице выступать, люди за смех деньги платят.
Время не ждёт. Шарик уже третий круг на задних лапах отплясывает.
Опрос закрыт
Выбор Царевича
— Халат рабочий и сапоги резиновые — для грязной работы, хоть в зоопарк, хоть на стройку.
1
— Спецовка синяя, крепкая, в самый раз, чтобы на завод пойти.
4
— Костюм лягушачий да кепка — а не попробовать ли нам с Шариком на улице выступать? Люди за смех, говорят, деньги платят.
3
Я поднял блокнот, готовый к следующей загадке и преодолению новых неприятностей.
Скрудж поднялся. Вокруг него вспыхнули последние символы — римские цифры, светящиеся круги, стрелки часов, складывающиеся в слова:
«Золотые зубы в ряд,
Крутятся, но не едят.
Время двигают вперёд,
В Судный День конец придёт.»
Я записал, уши встали торчком:
— Шестерёнки. Золотые шестерёнки Судного Дня.
— Да, — Скрудж кивнул. Под загадкой появилось последнее указание:
«Ищи там, где время тикает по кругу.»
Я закрыл блокнот, убирая его в карман. Хвост подёргивался — не от волнения, от чего-то другого. Предчувствия.
— Где время тикает по кругу, — повторил я. — Циклично. По замкнутому пути.
— Да, — Скрудж посмотрел на меня долгим взглядом. — Но будьте осторожны. Это место... другое. Опаснее предыдущих. Время там не просто движется. Оно считает. Отсчитывает. Тикает концу.
Я поправил монокль, нос дёрнулся:
— К какому концу?
— К Судному Дню, — Скрудж произнёс это тихо, почти шёпотом. — К моменту, когда все часы остановятся. Когда время кончится. Шестерёнки названы так неспроста. Они отсчитывают последние мгновения этого мира.
Тишина.
Я сжал трость-маятник (старую) в левой лапе, новый маятник держал в правой. Оба были тёплыми, живыми почти.
— Тогда мне лучше поторопиться, — сказал я. — Чем меньше времени до конца, тем важнее его спасти.
Скрудж почти улыбнулся — первая настоящая улыбка за всё наше знакомство:
И потом — дальше. К другим мирам. К другим разломам.
К финалу.
Я шагнул в ночь (или день, или что там было за дверью — в Мире Циклического Времени это всё ещё было загадкой).
* * *
Я вернулся к берегу Моря Времени.
Волны всё ещё текли — приливы и отливы, ускорение и замедление, туда-сюда, сюда-туда. Но теперь я понимал их ритм. Чувствовал. Два маятника в моих лапах резонировали с морем, настраивались на его частоту.
Я стоял на песке (который мерцал странно, переливаясь оттенками времени) и смотрел вдаль.
Море простиралось до горизонта.
Но теперь, в центре, там, где раньше был пустой горизонт, я видел что-то.
Острова.
Нет, не острова.
Шестерёнки.
Огромные золотые шестерёнки торчали из воды как скалы. Десятки их. Может, сотни. Разного размера — от маленьких (с карету) до гигантских (с дом). Все золотые, все зубчатые, все вращающиеся.
Медленно. Размеренно. Тикая.
Одни вращались по часовой стрелке. Другие — против.
И я понял, как добраться до центра.
Нужно было прыгать. С шестерёнки на шестерёнку. Как по ступенькам. Как по мосту из вращающихся островов.
Я взмахнул новым маятником — море подчинилось, расступилось, образуя путь к первой шестерёнке.
Шагнул в воду.
Время обхватило лапы, но не тянуло, не сопротивлялось. Я управлял им. Носитель маятников. Властелин этого моря.
Дошёл до первой шестерёнки, запрыгнул на неё.
Золотой металл под лапами был тёплым, шершавым, живым почти. Шестерёнка вращалась медленно — по часовой стрелке.
И мир вокруг меня дёрнулся.
* * *
Я стоял на шестерёнке.
Но рядом со мной, на соседней шестерёнке (которая вращалась быстрее), стоял я.
Другой я.
Моложе. Лет на десять моложе, может. Шерсть чуть рыжее, уши чуть острее, хвост чуть пушистее. Глаза — ярче, любопытнее.
Он смотрел на меня и улыбался:
— Ты постарел, — сказал молодой-я. — Но монокль всё ещё носишь. И плащ. Хорошо.
Я моргнул:
— Ты...
— Ты, — он кивнул. — Десять лет назад. Или вперёд. Зависит от направления вращения.
Шестерёнка подо мной сделала полный оборот — 360 градусов.
И я почувствовал, как что-то ушло.
Год. Один год моей жизни. Потерян. Стёрт. Шестерёнка, вращающаяся по часовой, забрала его.
Молодой-я исчез.
Я стоял один, тяжело дыша, уши прижались.
Один оборот — один год.
Скрудж не предупредил. Или предупредил, но я не понял.
Шестерёнки не просто вращались. Они считали. Отсчитывали жизнь.
По часовой — минус год.
Против часовой — плюс год.
Я посмотрел вперёд. Путь к центру лежал через десятки шестерёнок. Одни по часовой, другие против. Нужно было балансировать. Выбирать. Терять годы на одних, получать на других.
Хвост подёргивался от неопределённости.
Но выбора не было.
Я прыгнул на следующую шестерёнку.
* * *
Она вращалась против часовой.
Мир вспыхнул.
Я постарел. Мгновенно. Год добавился к моему возрасту. Спина чуть согнулась. Шерсть чуть поседела. Дыхание стало чуть тяжелее.
И рядом, на другой шестерёнке, стоял я.
Старше. Лет на двадцать старше. Седой. Усталый. Опирающийся на трость сильнее, чем нужно.
Он смотрел на меня с грустью:
— Ты ещё молод, — сказал старый-я. — Наслаждайся. Пока можешь.
— Я... — начал я.
Шестерёнка завершила оборот.
Старый-я исчез.
Я прыгнул дальше.
* * *
Следующая шестерёнка. По часовой. Минус год.
Я стал моложе. Энергичнее. Хвост выше, уши острее.
Молодой-я появился снова:
— Впереди ещё столько времени!
Исчез.
Следующая. Против часовой. Плюс год.
Постарел. Устал. Шерсть поседела чуть больше.
Старый-я:
— Времени так мало...
Исчез.
Ещё шестерёнка. И ещё. И ещё.
Я прыгал с острова на остров, терял годы и получал их обратно, видел себя молодым и старым, полным сил и изможденным.
Туда-сюда. Сюда-туда.
Как маятник. Как волны. Как сама жизнь.
Молодость и старость. Начало и конец. Энергия и усталость.
Всё качается. Всё вращается. Всё тикает.
И с каждым прыжком я видел себя. Разного. Множество версий, множество возрастов.
«Нас всегда было двое,» — вспомнились слова из песни, которую я когда-то где-то слышал.
Но версии исчезали. Одна за другой. Растворялись после каждого оборота.
Молодой я. Старый я. Средний я. Совсем юный я. Древний я.
Все исчезали.
«А теперь только я.»
Я прыгнул на последнюю шестерёнку — огромную, центральную, вращающуюся медленнее всех остальных.
И остался один.
На берегу золотого острова, окружённого морем времени.
Впереди, в центре шестерёнки, стоял человек.
* * *
Высокий, худощавый, в викторианском костюме. Волосы тёмные, зачёсанные назад. Лицо умное, задумчивое, с лёгкой улыбкой. Глаза — серые, глубокие, видящие слишком многое.
В руках он держал книгу. Не простую. «Алиса в Стране Чудес». Первое издание. С иллюстрациями Тенниела.
Он поднял голову, увидел меня, улыбнулся шире:
— Реджинальд Фоксворт Третий. Библиотекарь. Путешественник между мирами. Носитель двух маятников. — Голос был мягким, но сильным с английский акцентом. — Добро пожаловать.
Я остановился, уши встали торчком. Хвост замер.
— Вы... — начал я, но уже знал. — Льюис Кэрролл.
— Льюис Кэрролл, — он кивнул. — Чарльз Лютвидж Доджсон, если точнее. Математик. Писатель. Фотограф. — Пауза. — И само Время.
Он закрыл книгу, положил на золотую поверхность шестерёнки.
— Точнее, я — Время этого мира. Я пишу истории о времени. О том, как оно течёт неправильно, закручивается, останавливается, ускоряется. О Белом Кролике, который вечно опаздывает. О Безумном Шляпнике, с которым Время поссорилось. О девочке, которая падает в нору и обнаруживает, что время — относительно.
Он сделал шаг ближе:
— Вы прочли мою книгу. Вы и закладка цитировали её. «У нас всегда время пить чай.» Помните?
Я кивнул, нос дёрнулся:
— Помню.
— Хорошо, — Кэрролл улыбнулся. — Тогда вы понимаете, что время — не враг. Время — это возможность. Каждая секунда, каждая минута, каждый час — возможность прожить, прочесть, понять что-то новое.
Он повернулся, и я увидел, что позади него лежит предмет.
Блок золотых шестерёнок.
Размером с большую книгу. Может, чуть больше. Сложный механизм из десятков шестерёнок, сцепленных друг с другом, образующих единое целое. Золото сияло, металл был тёплым, живым. Сердце часов. Механизм Судного Дня.
Я сделал шаг вперёд:
— Мне нужны эти шестерёнки.
— Знаю, — Кэрролл кивнул. — Чтобы починить часы. Чтобы закрыть разлом. Чтобы спасти этот мир от Пожирателя Слов. Благородная цель.
Он присел на корточки, коснулся шестерёнок:
— Но всё имеет цену. Особенно в Мире Циклического Времени, где каждая секунда на счету. Вы прошли через шестерёнки-острова. Потеряли годы, получили их обратно. Балансировали на грани молодости и старости. Видели себя разным.
Он поднял голову, посмотрел на меня:
— Что вы готовы отдать за шестерёнки Судного Дня?
Тишина.
Вокруг тикало. Море шумело. Шестерёнки вращались. Время текло.
Я думал.
Что я могу отдать?
Воспоминание? Нет. Я только что вернул одно, отдавать другое — слишком больно и банально.
Имя? Нет. Реджинальд Фоксворт Третий — это не просто имя. Это личность, история, достоинство.
Годы жизни? Сколько? Десять? Пятьдесят? Столетие?
Монокль? Чайник? Зефирки?
Что достаточно ценно, чтобы купить последнюю часть механизма, который спасёт мир?
И тут меня осенило.
Я усмехнулся. Усы подёрнулись от хитрости, которая была бы достойна самого лиса.
— Один день, — сказал я.
Кэрролл нахмурился:
— Один день? Из всей вашей жизни? Это... мало.
— Не просто день, — я поправил монокль, хвост выпрямился. — Один конкретный день. День, когда я умру.
Тишина стала абсолютной.
Кэрролл смотрел на меня долго. Потом медленно кивнул:
— Умно. Очень умно. — Он встал. — Вы отдаёте последний день своей жизни. День смерти. День, когда ваша история должна закончиться.
— Да, — подтвердил я.
— Вы понимаете последствия?
— Да, — я сделал глубокий вдох. — Без последнего дня... я никогда не умру. Буду жить вечно. Без конца. Без финала. Без покоя.
Кэрролл подошёл ближе, заглянул мне в глаза:
— Вечность, мистер Фоксворт. Не метафора. Не преувеличение. Вечность. Вы будете жить, пока существует время. А время существует, пока существует вселенная. Вы видели Эбенезера Скруджа. Видели, что делает с человеком невозможность умереть. Вы уверены?
Я думал о Скрудже.О его проклятье. О его изможденности. О голоде без еды. О жажде без воды. Об усталости без сна.
Но я думал и о другом.
О книгах, которые ещё не прочитаны. О мирах, которые ещё не спасены. О словах, которые ещё не написаны.
«Больше времени для чтения,» — подумал я с усмешкой.
А еще я думал о друзьях. О тех, кто верил в меня. О… Морриган.
— Уверен, — сказал я твёрдо.
Кэрролл молчал. Потом протянул руку:
— Тогда отдайте. День смерти. Последнюю страницу вашей истории. Финал, который никогда не будет написан.
Я взял его руку.
И почувствовал, как что-то ушло.
Не больно. Не страшно. Просто... пусто. Словно кто-то вырезал последнюю главу из книги моей жизни. Оставил обрыв. Незаконченность.
Я отпустил руку Кэрролла, почувствовав, как тяжесть лет уходит из моего, отныне, вечно молодого организма.
Он кивнул:
— Сделано. Вы больше никогда не умрёте, Реджинальд Фоксворт Третий. Поздравляю. Или соболезную. Не уверен, что правильнее.
Он наклонился, поднял блок золотых шестерёнок, протянул мне:
— Ваша плата принята. Шестерёнки Судного Дня — ваши. Чините часы. Закрывайте разлом. Спасайте мир.
Я взял блок. Тяжёлый, тёплый, живой. Шестерёнки тихо тикали в моих лапах, отсчитывая время, которое теперь было бесконечным для меня.
— Спасибо, — сказал я.
— Не благодарите, — Кэрролл покачал головой. — Вы заплатили. Честно. Хитро, но честно. — Он усмехнулся. — Вы и правда лис. В лучшем смысле этого слова.
Он поднял книгу — «Алису» — раскрыл на случайной странице, прочёл вслух:
«— Не могу поверить! — сказала Алиса.
— Не можешь? — переспросила Королева с жалостью. — Попробуй ещё раз: сделай глубокий вдох и закрой глаза.
— Нет, это бесполезно, — сказала Алиса. — Нельзя поверить в невозможное.
— Просто у тебя мало опыта, — заметила Королева. — В твоём возрасте я уделяла этому полчаса каждый день! Иногда я успевала поверить в шесть невозможных вещей до завтрака!»
Он закрыл книгу, посмотрел на меня:
— Вы только что сделали невозможное, мистер Фоксворт. Отдали смерть, чтобы спасти жизнь. Купили вечность, чтобы починить время. — Он кивнул с уважением. — Идите. Часы ждут. Скрудж ждёт. Мир ждёт. Пожиратель Слов не ждёт.
Я кивнул, хвост выпрямился.
Повернулся, держа блок шестерёнок в одной лапе, оба маятника в другой.
И пошёл обратно.
По шестерёнкам-островам. Прыгая, балансируя, теряя и получая годы (которые теперь были бесконечны).
Молодой-я и старый-я больше не появлялись.
Я был один.
«А теперь только я.»
Навсегда.
* * *
Я вернулся в башню с последней частью.
Скрудж стоял у сломанных часов, в той же позе, застывший во времени.
Он поднял голову, когда я вошёл. Увидел блок шестерёнок. Увидел моё лицо.
— Нашли, — сказал он. Не вопрос. Утверждение.
— Нашёл, — я положил блок на пол рядом с другими частями. Стрелки. Маятник. Шестерёнки. Всё собрано.
Скрудж посмотрел на меня долго:
— Что вы отдали?
Я усмехнулся устало, уши опустились:
— День. Последний день. День, когда должен был умереть.
Скрудж побледнел (ещё больше, что казалось невозможным):
— Вы... вы отдали смерть?
— Да.
— Значит, теперь вы...
— Буду жить вечно, — закончил я. — Как вы. Но по другой причине. Вы прокляты. Заперты в одной точке, без возможности что-то делать. Я просто... заплатил, но я свободен во всём.
Скрудж молчал. Потом тихо произнёс:
— Прости.
— Не надо, — я покачал головой. — Я выбрал. Осознанно. — Хвост подёргивался. — Больше времени для книг, приключений. Единственное проклятье моего бессмертия — я не буду стареть, пока стареют мои близкие и друзья. Но я и так живу дольше, чем большинство посетителей моей библиотеки.
Скрудж грустно улыбнулся.
Он посмотрел на три части, лежащие на полу. Потом на сломанные часы над нами.
— Пора, — сказал он.
— Пора, — согласился я. — Чиним?
— Не вы, — Скрудж покачал головой. — Я.
Я нахмурился, усы подёрнулись:
— Что?
Скрудж шагнул к центру зала. Встал под часами, там, где когда-то был маятник, там, где зиял разлом.
— Я сломал эти часы, — сказал он тихо. — Я убил Настоящее. Я разрушил время этого мира. Моя вина. Моя ошибка. Моё... преступление.
Он поднял руки, раскинул их в стороны:
— И теперь я исправлю. Единственным способом, который у меня есть.
Символы вспыхнули вокруг него — ярче, чем когда-либо. Римские цифры, стрелки часов, шестерёнки, пружины — всё закружилось, завертелось, образуя вихрь света.
— Я стану часами, — произнёс Скрудж, и голос его зазвучал эхом. — Я буду механизмом. Я буду Настоящим, которое убил. Я отсчитаю время, которое сломал. Пусть и на время, пока вы победите Пожирателя Слов, но сколько времени вам на это понадобится?
И началась трансформация.
* * *
Тело Скруджа изменилось.
Кожа затвердела, потемнела, стала металлической. Бронза, медь, сталь — разные оттенки, разные текстуры. Руки вытянулись, пальцы срослись, превратились в стрелки — длинные, острые, безжалостно точные.
Ноги погрузились в пол, стали опорами, колоннами, держащими весь механизм.
Грудь раскрылась, обнажая внутренности — не органы, а шестерёнки. Десятки, сотни шестерёнок, вращающихся, сцепленных, тикающих. Сердце стало осью, центром, от которого всё зависело.
Голова откинулась назад, волосы превратились в римские цифры, вырастающие из черепа как корона. Глаза стали циферблатами, показывающими время — разное время, множество времён одновременно.
Рот открылся, и из него вырвался звук:
ТИК. ТАК. ТИК. ТАК.
Скрудж стал Часами.
Живыми Часами. Огромными, сложными, бьющимися.
И три части на полу ожили.
Стрелки взлетели, притянутые невидимой силой. Впились в руки-стрелки Скруджа, слились с ними, стали одним целым. Бронзовая и медная стрелки заняли свои места.
Маятник взлетел следом. Подвесился к оси-сердцу, начал качаться. Туда-сюда, сюда-туда. Медленно, размеренно. Золотой грузик сверкал при каждом взмахе.
Блок шестерёнок Судного Дня поднялся последним. Развернулся в воздухе, засветился. И встроился в грудь Скруджа-Часов. Золотые зубья сцепились с бронзовыми и медными, образуя единый, сложный, невероятный механизм.
ТИК. ТАК. ТИК. ТАК.
Часы пошли. Время вернулось.
* * *
Я стоял, не в силах пошевелиться, уставившись на трансформацию.
Скрудж больше не был человеком. Он был Часами. Механизмом высотой с двухэтажный дом. Шестерёнки вращались в его груди. Стрелки двигались по окружности головы. Маятник качался в центре торса.
И он был живым.
Глаза-циферблаты смотрели на меня. Узнавали.
Рот-механизм открылся, и голос прозвучал — эхом, многослойно, словно говорило само Время:
— Идите, ТИК, библиотекарь, ТАК, спасайте, ТИК, другие миры, ТАК, я, ТИК, буду здесь, ТАК, отсчитывать, ТИК, держать, ТАК, Настоящее, ТИК, пока, ТАК, вы не вернётесь…
Хаос прекратился. Люди перестали мчаться или застывать. Они просто шли. Нормально. Линейно. Время текло правильно — вперёд, секунда за секундой, минута за минутой.
Здания перестали мерцать. Фонтан на площади бил водой, которая падала вниз, как и должна. Птицы летали с обычной скоростью.
Небо стало одним цветом — вечерним, золотисто-синим, красивым.
Мир Циклического Времени исцелился, становясь обычным миром.
Разлом закрыт.
Третий мир спасён.
Я стоял на площади, глядя на Спиральную Башню. Изнутри доносилось тиканье. Мерное, спокойное. Скрудж-Часы работали.
Отсчитывали Настоящее.
Держали время.
Пока я буду спасать остальные миры.
Хвост подёргивался от усталости и облегчения одновременно.
Я достал Книгу Будущих Подвигов. Открыл на карте.
Третья точка — «Мир Циклического Времени» — светилась ярко-зелёным.
Выполнено.
Четвёртая точка пульсировала красным: [ДАННЫЕ УДАЛЕНЫ]
Пятая точка мигала тревожно, надпись менялась: «Координаты недоступны. Критическое истончение.»
Под картой появилась новая запись:
«Три из пяти разломов залатаны. Два остались. Пожиратель Слов усиливается. Время на исходе. Спеши.»
Я закрыл книгу.
Усы подёрнулись от решимости. Уши встали торчком.
Впереди — ещё два мира. Ещё два разлома. И где-то там, в конце пути — Дух Прошлого Рождества. Существо, которое крадёт слова, чтобы спасти брата.
Трагедия, которую нужно остановить. Или исцелить. Или понять.
Портал открылся передо мной — спиральный, вращающийся, ведущий в неизвестность.
Я шагнул вперёд, держа старый маятник как посох.
Библиотекарь, который отдал смерть.
Лис, который будет жить вечно.
Герой, который спасает слова.
Мир закрутился, время сжалось, реальность дёрнулась — и я оказался где-то ещё.
Иван метнулся в первый попавшийся двор, перемахнул через низкий заборчик и рухнул за железные баки. Шарик тут же прижался рядом, тяжело дыша, язык на плечо.
Отдышались. Вокруг тихо, только где-то вдалеке голоса да на балконе хлопает мокрое бельё.
Иван сидел, обхватив колени, и смотрел в одну точку. Взгляд упал на что-то странное между баками и стеной — прикрытое рваной плёнкой, с резными завитушками.
Он дёрнул плёнку.
Из-под неё показалась спинка, а на самом верху — вырезанная из дерева корона. Позолота облупилась, но угадывалась. Стул был тяжёлый, дубовый, с вычурными ножками. Только сидушки не было — вместо неё зияла пустота, перетянутая парой ржавых пружин.
— Вот тебе и трон, царевич, — выдохнул Иван. — А сесть не на что.
Шарик обошёл находку, принюхался.
— Трон не трон, а сидеть можно, коли приладить, — сказал пёс, склоняя голову набок.
— На чём сидеть? — Иван хмыкнул. — На пружинах? Царское седалище, нечего сказать. Сядешь — и душа в пятки уйдёт.
Иван оглядел находку, покачал головой:
— Смотри-ка, Шарик, а ведь если тряпьём заложить, и правда сидеть можно. Только зачем нам это здесь? Всё равно на свалку тащить.
— Смотри-ка, зелёный, — подхватил пёс. — А на свалке такого добра вообще навалом! Я там не одну такую штуку видел. Кресла, диваны, столы. Заживём по-царски, никакой город не нужен.
Иван перевёл взгляд на тёмное стекло ближайшего окна. Там, в мутном отражении, маячил зелёный парень в короне — и рядом с ним царский трон без сиденья.
— Царь без трона — что лягушка без болота, — сказал он тихо. — А с таким троном и подавно.
Шарик проследил за его взглядом, вздохнул и улёгся рядом.
— Знаешь, зелёный, — нарушил тишину пёс. — Ты это... того... больно приметный. Корона, морда лягушачья, лапы перепончатые. Люди такого не любят. Надо тебя приодеть, чтоб не так в глаза бросался.
— Где ж я возьму одёжу? — вздохнул Иван. — У людей просить — сам видел, чем кончилось.
Шарик хитро прищурился:
— А я знаю одно место. У магазина ящик стоит, люди туда одёжу ненужную кидают. Добро, говорят, пропадает, а кто надо — берёт. Только беда: ящик высокий, дырка узкая. Мне, с моим ростом, туда ни носом, ни лапой не дотянуться. А ты — в самый раз. Руки у тебя длинные, да и сам ты повыше меня будешь, хоть и маленький.
— А люди? — спросил Иван, поёжившись.
— А людей я на себя возьму, — твёрдо сказал Шарик. — Ты главное делай своё дело быстро, а я их отвлекать буду. Знаешь, как я на задних лапах ходить умею? Меня в цирк звали, да я отказался. Сейчас самое время талант вспомнить.
Свободный опросМожно выбрать 1 вариант
Вы сможете изменить свой выбор.
Выбор Царевича
-Ну, ладно, уговорил. Пойдём, Шарик. Только ты уж постарайся, авось не заметят.
- Нет, Шарик, не уговаривай. Не пойду. Пойдём назад, на свалку. Там и без одёжи обойдёмся.
Скрудж произнёс вторую загадку, и слова материализовались в воздухе светящимися символами:
«Туда-сюда, сюда-туда,
Качается всегда.
Отсчитывает ход времён,
Но сам застыл, как сон.»
Я записал в блокнот, нос дёрнулся от концентрации:
— Маятник. Очевидно.
— Очевидно, — согласился Скрудж. Под загадкой появилась новая строка:
«Ищи там, где время идёт волнами, туда-сюда.»
Я нахмурился:
— Волнами? Как море?
— В Мире Циклического Времени, — Скрудж развёл руками, — всё возможно буквально. Ищите место, где время движется как волны. Приливы и отливы. Туда и обратно.
Я кивнул, убирая блокнот:
— Понял. Вернусь с маятником.
Хвост уверенно выпрямился. Уши встали торчком.
Я направился к двери.
* * *
Найти «место, где время идёт волнами» оказалось проще, чем я ожидал.
Город кончился внезапно — последнее здание, последняя улица, и дальше начиналось... ничто.
Нет, не ничто.
Море.
Я стоял на краю, глядя на водную гладь, и не мог поверить глазам.
Море Времени.
Вода была... странной. Не совсем водой. Она переливалась всеми оттенками — от прозрачного до серебристого, от золотистого до чёрного. И двигалась она не как обычная вода. Она текла волнами.
Буквально волнами времени.
Прилив накатывал на берег — и всё вокруг ускорялось. Трава росла, цвела, увядала за секунды. Птица пролетала мимо со скоростью стрелы. Облака мчались по небу.
Отлив откатывался — и всё замедлялось. Трава замирала. Птица повисала в воздухе. Облака останавливались.
Туда-сюда. Сюда-туда.
Качается всегда.
Я присел на корточки у воды, рассматривая прибой. Усы подёргивались от любопытства. Нос улавливал запах — озон, соль, что-то металлическое, что-то древнее.
— Где время идёт волнами, — пробормотал я. — Вот оно. Но где маятник?
Я поднял голову, осматривая берег.
Море простиралось до горизонта. Берег был пустынным — песок (или то, что выглядело как песок, но мерцало странно), редкие камни, водоросли (или то, что выглядело как водоросли, но шевелилось даже без ветра).
И вдали, метрах в ста от берега — остров.
Маленький, скалистый, с одинокой конструкцией на вершине.
Я прищурился, рассматривая.
Конструкция выглядела как... арка? Нет, как качели. Огромные качели, сделанные из металла — две вертикальные стойки и перекладина между ними. И с перекладины свисал маятник.
Длинный металлический стержень с грузиком внизу. Он качался. Туда-сюда, сюда-туда. Медленно, размеренно. С каждым взмахом вода под ним ускорялась или замедлялась, создавая волны времени.
Я встал, опираясь на трость-маятник (старый, сломанный). Хвост подёргивался в предвкушении.
— Ладно. Нужно добраться до острова.
Я посмотрел на воду. Она выглядела... опасно. Если прикоснуться — что произойдёт? Время ускорится? Замедлится? Я постарею на столетие за секунду? Или застыну навечно?
Проверять не хотелось.
Но другого пути не было.
Я сделал глубокий вдох. Достал мешочек с зефирками, съел одну для храбрости.
— Интересно, есть ли у меня есть море времени решить проблему с Морем Времени?
Я поправил монокль. Одёрнул плащ. И шагнул в воду.
* * *
Холод.
Не физический. Темпоральный.
Вода Моря Времени обхватила лапы, и я почувствовал, как время вокруг меня дёргается. Секунды растягивались, сжимались, вращались спиралью.
Я сделал ещё шаг. Вода поднялась до колен.
Прилив накатил и мир взорвался скоростью.
Солнце метнулось по небу как падающая звезда. День сменился ночью, ночь рассветом, рассвет полднем — всё за секунду. Я мчался вперёд, хотя шёл медленно, время несло меня, тянуло, ускоряло до невозможности.
Уши прижались к голове от перегрузки. Хвост распушился от паники.
«Слишком быстро слишком быстро слишком быстро...»
Я попытался сделать ещё шаг, но ноги не слушались. Тело двигалось быстрее мыслей. Дыхание сбилось. Сердце колотилось.
Отлив откатил и всё остановилось.
Время застыло. Замерзло. Сковало меня как лёд.
Я не мог пошевелиться. Не мог дышать. Даже мысли замедлились до состояния патоки. Секунды тянулись часами.
«Не... могу...»
Прилив снова — ускорение. Мир размывается. Я падаю вперёд.
Отлив — застывание. Паралич. Ужас.
Туда-сюда. Сюда-туда.
Я не справлюсь. Я утону в этом проклятом море. Время сожрёт меня, разорвёт на куски, растянет и сожмёт до...
Трость.
Трость в моей лапе.
Я смотрел на неё сквозь замедленное время. Металлический стержень. Потемневшая бронза. Грузик на конце.
Маятник.
Старый маятник.
Сломанный маятник.
Маятник этих часов.
И меня осенило.
Эти часы управляли временем этого мира. Этот маятник был их частью. Даже сломанный, даже оторванный — он всё ещё был связан с временем здесь.
Прилив начал накатывать снова —
Я взмахнул тростью.
Не случайно. Осознанно. Вправо. По направлению волны.
И волна подчинилась.
Ускорение не просто накатило — оно понесло меня. Как попутный ветер. Как течение реки. Я не боролся с ним. Я использовал его.
Шаг вперёд стал прыжком. Прыжок стал полётом. Вода под лапами неслась, подталкивая, ускоряя.
Я летел к острову.
Отлив начал откатывать —
Я взмахнул тростью влево. Против движения.
И замедление смягчилось.
Не остановка. Не паралич. Просто... медленность. Управляемая, контролируемая. Я шёл сквозь густое время, но не застревал. Трость резала сопротивление, как нож масло.
Ещё шаг.
Прилив — взмах вправо — ускорение — лечу вперёд.
Отлив — взмах влево — замедление — держу позицию.
Туда-сюда. Сюда-туда.
Я танцевал со временем.
Маятник на острове качался, создавая волны. Старая трость-маятник в моей лапе отвечала, управляя ими. Два маятника, старый и новый, сломанный и целый, вели диалог через море.
«Ты создаёшь волны,» — говорил новый маятник.
«Я управляю ими,» — отвечала трость.
Хвост выпрямился, помогая балансировать. Уши встали торчком, улавливая ритм. Усы дрожали от напряжения, но я улыбался.
Это было... невероятно.
Я пересекал Море Времени, управляя его течением, используя сломанную часть часов как ключ к самому времени.
Шаг за шагом. Взмах за взмахом.
Наконец — твёрдая земля под лапами.
Я выбрался на берег острова, тяжело дыша. Шерсть была мокрой — не от воды, а от времени. Странное ощущение, липкое и холодное.
Но я добрался.
Я посмотрел на трость в лапе с новым уважением:
— Спасибо, старина. Без тебя я бы не справился.
Металл потеплел под моими пальцами. Может, воображение. А может, и нет.
Я сидел минуту, приходя в себя. Потом поднял голову.
Конструкция с маятником возвышалась передо мной. Близко. Всего несколько шагов.
Я встал, отряхиваясь. Поправил монокль (чудом не потерянный). Пошёл к маятнику.
И остановился.
Потому что у подножия конструкции стоял я.
* * *
Не отражение.
Не тень.
Я.
Реджинальд Фоксворт Третий. Двухметровый лис в викторианском костюме. Без плаща — плащ лежал на земле рядом. Без монокля. В лапах — пустая чайная коробка и пустая вазочка для зефира.
— Нет, — прошептал я, и хвост безвольно опустился. — Только не это.
Другой-я заговорил. Голос был моим, но моложе, более паническим:
— 12 октября 1873 года. Вторник. Утро. Я спустился на кухню. Открыл шкаф. И обнаружил...
Он поднял пустую чайную коробку.
— ...Что чай кончился.
Потом поднял пустую вазочку.
— ...И зефирки тоже.
Я стоял, не в силах пошевелиться. Уши прижались к голове. Усы дрожали.
— Это воспоминание, — сказал я вслух. — Я отдал его. Коллекционеру Моментов. Я больше не должен его помнить.
Другой-я покачал головой:
— Но ты помнишь. Ты всегда помнил. Ты просто не чувствовал. Не переживал. Коллекционер забрал боль, но не память. Эту травму ты никогда не сможешь забыть. А теперь...
Он сделал шаг ближе.
— ...А теперь Пожиратель Слов стёр барьер. Вернул боль. Вернул страх. Вернул это.
Воздух вокруг изменился.
И я оказался там.
На кухне. В своей библиотеке. 12 октября 1873 года.
Утренний свет струился через окно. Запах книг, пыли, старого дерева. Камин потрескивал. Всё было знакомым, уютным, домашним.
Кроме шкафа.
Открытого шкафа с пустой чайной коробкой и пустой вазочкой для зефира.
Я стоял перед ним, глядя на пустоту, и чувствовал, как поднимается паника.
«Как я мог забыть? Как я мог забыть?! КАК Я МОГ ЗАБЫТЬ КУПИТЬ ЧАЙ?!!»
Это была не просто неприятность. Это была катастрофа. Чай и зефирки были не роскошью. Они были необходимостью. Структурой дня. Утро начиналось с чая. День продолжался с чаем. Вечер заканчивался чаем. Чтение требовало зефирок. Размышления требовали зефирок. Существование требовало зефирок.
А теперь — ничего.
Пустота.
Я опустился на стул, держа голову в лапах.
«Это худший день моей жизни.»
И самое страшное — я знал, что это моя вина. Я забыл. Я не подготовился. Я подвёл сам себя.
«Что, если это повторится? Что, если я снова забуду? Что, если в следующий раз будет ещё хуже?»
Страх рос, заполняя всё пространство.
«Что, если...»
* * *
Видение дрогнуло.
Я моргнул, и кухня исчезла.
Я снова стоял на острове, у подножия конструкции с маятником. Другой-я всё ещё стоял передо мной, держа пустые ёмкости.
Но теперь я видел больше.
Вокруг него — вокруг меня — формировались другие сцены. Другие моменты.
Я, стоящий в магазине, покупающий чай. Огромное количество чая. Весь запас на месяц. На два. На три.
Я, проверяющий запасы зефира каждое утро. Дважды. Трижды.
Я, паникующий каждый раз, когда коробка становится полупустой.
Я, живущий в страхе повторения.
Полтора века.
Полтора века я позволял одному дню контролировать мою жизнь.
Я посмотрел на другого-себя:
— Ты боишься, что это повторится.
— Да, — ответил он просто.
— Ты боишься, что я снова забуду.
— Да.
— Ты боишься, что я снова подведу себя.
— Да.
Я сделал глубокий вдох. Хвост выпрямился. Усы перестали дрожать.
— Но я не забыл, — сказал я тихо. — Посмотри.
Я полез во внутренний карман плаща. Достал мешочек с зефирками. Полный. Розовые, пухлые, идеальные.
— Зефирки. Месячный запас. Купленные на Ярмарке Абсурда.
Достал бесконечный чайник Эрл Грея.
— Чай. Бесконечный. Подарок от Морриган.
Положил обе вещи на землю перед другим-собой.
— Я не забыл. Я подготовился. Я учился полтора века. Я всегда помню. Всегда проверяю. Всегда покупаю с запасом.
Другой-я смотрел на зефирки и чайник.
— Но что, если они кончатся? — прошептал он. — Что, если чайник сломается? Что, если зефирки закончатся? Что, если...
— Тогда я справлюсь, — оборвал я. — Потому что это был не конец света. Это был день без чая. Неприятный? Да. Ужасный? Да. Но не катастрофа.
Я присел на корточки перед ним:
— Ты знаешь, что я сделал в тот день? После того, как обнаружил пустой шкаф?
Он покачал головой.
— Я надел плащ. Вышел из дома. Пошёл в магазин. Купил чай и зефирки. Вернулся. Заварил чай. Съел зефирку. И продолжил жить.
Я улыбнулся:
— Это был худший день, потому что я позволил ему быть худшим. Потому что я раздул неприятность до катастрофы. Но на самом деле...
Я встал, протягивая лапу:
— ...На самом деле это был просто день. Плохой день. Один из тысяч. И он прошёл. Как проходят все дни.
Другой-я смотрел на мою лапу. Потом медленно протянул свою.
Наши лапы соприкоснулись.
И видение начало растворяться.
Кухня исчезла. Пустые ёмкости исчезли. Другой-я стал прозрачным, как дым.
— Спасибо, — прошептал он. — За то, что помнишь. За то, что учился. За то, что не забыл урок.
— Я не забуду, — пообещал я. — Но я больше не буду бояться.
Он улыбнулся — грустно, но с облегчением — и исчез совсем.
Я стоял один на острове.
Страх ушёл.
Воспоминание осталось, но боль исчезла.
Я повернулся к конструкции с маятником.
Он качался. Туда-сюда. Сюда-туда. Медленно, размеренно. Отсчитывая время, которое больше не пугало меня.
Я подошёл, взялся за стержень маятника.
Потянул.
Он поддался легко. Крепление наверху щёлкнуло, отпуская. Маятник соскользнул в мои лапы.
Тяжёлый. Холодный. Настоящий.
Новый маятник.
Я поднял его, рассматривая при свете, который стал ярче — будто мир одобрял.
Длинный металлический стержень из полированной стали. На конце — грузик в форме слезы, золотистый, тёплый даже на ощупь. Красивая работа. Безупречная.
И в момент, когда я снял его с крепления море вокруг острова замерло.
Волны остановились. Прилив застыл на полпути. Отлив завис в воздухе. Время перестало качаться.
Всё стало тихим.
Я посмотрел на новый маятник в правой лапе. Потом на старую трость-маятник в левой.
И понял.
Пока новый маятник был на месте — он управлял морем, создавая волны. Теперь, когда я снял его — власть перешла ко мне.
«Носитель маятника управляет временем.»
Я сделал осторожный шаг к воде. Она не двигалась. Застывшая гладь, зеркальная, идеально спокойная.
Взмахнул новым маятником вправо.
Море ожило.
Волна времени покатилась от острова к берегу, ускоряя всё на своём пути. Чайка пролетела за секунду от горизонта до горизонта. Облако промчалось по небу.
Взмахнул влево.
Волна откатилась. Время замедлилось, потекло вспять. Чайка вернулась. Облако отступило.
Я усмехнулся, усы подёрнулись от удовольствия:
— Вот это да.
Я стоял на острове, держа в каждой лапе по маятнику — старый и новый — и чувствовал, как время этого мира слушается меня.
Пора возвращаться.
Я шагнул в воду.
На этот раз море не сопротивлялось. Оно подчинялось.
Я шёл по поверхности, и время под моими лапами текло так, как я хотел. Взмах — ускорение, несёт вперёд. Взмах — замедление, даёт отдохнуть. Никакой борьбы. Никакого сопротивления.
Я управлял морем.
Через несколько минут я стоял на берегу, держа оба маятника.
Посмотрел на новый — блестящий, совершенный.
Посмотрел на старый — потемневший, сломанный, но верный.
— Спасибо вам обоим, — сказал я тихо.
И направился обратно в башню.
* * *
Я вернулся в башню на закате.
Или на рассвете.
Или в полдень.
В Мире Циклического Времени было всё ещё трудно сказать наверняка.
Скрудж ждал у сломанных часов, в той же позе. Он поднял голову, когда я вошёл:
— Нашли?
Я кивнул, протягивая новый маятник. Металл сверкал в тусклом свете башни.
— Нашёл.
Скрудж взял маятник, и тот вспыхнул тёплым золотым светом. Символы закружились вокруг — римские цифры, стрелки часов, светящиеся круги.
— Хорошо, — сказал он тихо. — Это правильный маятник. Вторая часть собрана.
Он положил маятник на пол рядом со стрелками.
Три предмета. Стрелки лежали рядом — бронзовая и медная, слабо светящиеся. Маятник рядом — стальной стержень с золотым грузиком, излучающий тепло.
Скрудж посмотрел на меня:
— Что случилось там? На острове?
Я опустился на обломок шестерёнки, усталый. Хвост обвился вокруг лап. Уши опустились.
— Встретил старый страх, — ответил я просто. — Воспоминание, которое я отдал давно. Оно вернулось. Пожиратель Слов... он становится сильнее, да?
Скрудж кивнул медленно:
— Да. Чем больше слов он крадёт, тем сильнее становится. Барьеры рушатся. Даже те, что были созданы магией.
— Я понял, — я достал мешочек с зефирками, съел одну. На этот раз Скрудж не отвернулся. Просто смотрел. — Но я справился. Принял воспоминание. Отпустил страх.
— Это... хорошо, — Скрудж произнёс это так, будто не был уверен, что такое возможно. — Отпустить страх. Трудная вещь.
— Очень трудная, — согласился я. — Но необходимая.
Мы сидели в тишине. Часы возвышались над нами, всё ещё сломанные, всё ещё молчаливые.
Наконец Скрудж поднялся:
— Осталась одна часть. Блок золотых шестерёнок Судного Дня. Самая важная. Сердце часов.
Я поднял блокнот, готовый к следующей загадке и преодолению новых неприятностей.
Балда пятнистая)))
Кто? О_О
Как тут поживаете, стаечка лисят?)::give_heart::