#Приключения

Глава пятая. Подарок, тайны трав и сломанный клинок

41
Читалка

Медальон для Мирны Олдт она начала в пять утра.

Не потому что снова не спала — на этот раз она легла в разумное время и проснулась сама, без горна физрука Кестера, за добрых полтора часа до общей зарядки. Просто работа ждала, и откладывать её не было смысла.

Эскиз она набросала ещё вчера вечером — быстро, в несколько линий, но достаточно точно, чтобы видеть результат до того, как он появится в металле. Это было одним из первых навыков, которым учил Грюнвальд: видеть готовую вещь раньше, чем начинаешь её делать. Не примерно, не «как получится» — точно. Металл чувствует неуверенность. Металл работает так, как ты о нём думаешь.

Амулет для Мирны Олдт должен был быть другим.

Совсем другим, не как медальон с буквой «С».

Стефани смотрела на эскиз и думала о руках преподавательницы — округлых, тёплых, привыкших перебирать травы, — и о том, что такие руки держат вещи иначе, чем кузнечные. Мягче. Бережнее. Вещь для таких рук должна быть лёгкой, с хорошим балансом, с поверхностью, которая приятна на ощупь, а не только красива на вид.

И с травами.

Это было главным.

Стефани выбрала три растения — чертополох, пустырник и зверобой. Первые два она знала по виду, третий — по запаху, потому что мама иногда заваривала зверобой при простуде и запах был характерный, немного горьковатый, немного смоляной. Все трое красиво ложились в металл: чертополох — геометрия острых листьев, хорошо читается в тонкой чеканке; пустырник — мелкие круглые цветы, требуют терпения, но результат стоит; зверобой — тонкие стебли с маленькими звёздчатыми соцветиями, это уже было настоящей ювелирной работой, почти на грани возможного для обычного инструмента.

Стефани взяла малый молоток.

Горн уже горел — она разожгла его первым делом, прежде чем даже подошла к верстаку. Горн должен гореть раньше, чем начинается работа: металл капризничает, если его нагревают второпях.

Для амулета она взяла серебристую сталь — не настоящее серебро, просто сталь с высоким содержанием никеля, которая при полировке давала почти серебряный отблеск. Красиво. И прочнее, чем серебро, которое мягкое и царапается.

Работа была тонкой.

Не той работой, где молот говорит громко и металл слушается через силу. Тихой работой — когда слышно, как инструмент касается поверхности, когда каждый удар не сильнее, чем нужно, и линия либо получается с первого раза, либо не получается вовсе.

Стефани работала и не думала ни о чём постороннем.

Это было лучшее в ремесле — что оно не оставляло места для посторонних мыслей. Не было ни вчерашнего утра, ни Мирны Олдт на ректоре, ни шапки с ушками, ни стыда, который она методично обрабатывала весь вечер. Было только — вот линия, вот угол, вот лист чертополоха, который нужно выбить чуть глубже у основания, чтобы он казался объёмным.

Чертополох вышел хорошо.

Пустырник потребовал трёх попыток на первый цветок — мелкие лепестки не прощают спешки — но потом пошёл ровно.

Зверобой она оставила напоследок, когда рука уже вошла в ритм и пальцы знали, как держать инструмент для такой тонкости.

Стебли получились живыми.

Она не знала, как иначе объяснить — просто иногда металл решает стать живым, и ты это чувствуешь в момент удара, когда линия идёт чуть иначе, чем ты задумал, но правильнее. Грюнвальд называл это «металл договорился с инструментом». Стефани не знала, правда это или красивые слова, но результат был именно таким — стебли зверобоя на амулете слегка изгибались, как настоящие, под несуществующим ветром.

Она отполировала поверхность.

Добавила петлю для цепочки — тонкую, аккуратную.

Положила амулет на верстак и посмотрела на него.

Это была хорошая работа.

Не потому что она сама так решила — просто она умела видеть разницу между «сделано» и «сделано хорошо». Это был один из немногих навыков, которые не требовали посторонней оценки: либо ты видишь линию правильной, либо нет.

Линии были правильными.

«Девятнадцатый», — подумала она. — «И первый не для себя».

* * *

В дверь постучали.

Стефани не сразу подняла голову — она заканчивала полировку, и последние движения требовали внимания не меньше, чем первые удары. Потом всё-таки подняла.

В дверях стоял физрук Кестер.

Горн висел на шее. В руках — записная книжка, в которой он, судя по всему, отмечал явку. Лицо у него было то, с которым приходят говорить о прогуле.

Он посмотрел на вспотевшую от работы Стефани.

Потом — на верстак с инструментами. На горн. На малый молоток, который она держала. На амулет, лежащий на полировочной ткани.

Потом снова на Стефани.

Хмыкнул и сделал пометку в записной книжке — Стефани не видела какую — и ушёл, не сказав ни слова.

Стефани проводила его взглядом.

«Интересно», — подумала она.

Потом пожала плечами и вернулась к полировке.

* * *

На занятия она пришла в платье.

Это было, строго говоря, не запланировано — просто утром, после кузницы, она пошла помыться и переодеться и взяла платье, потому что оно висело ближе всего и потому что после тонкой работы с металлом хотелось чего-то другого на ощупь. Лёгкого. Тёмно-синего, с узкими манжетами и высоким воротником — не парадного, просто хорошего, сшитого на заказ у той же портнихи, что и всё, что носила Леонора Лютенберг, потому что Леонора считала, что вещи должны быть сделаны правильно или не сделаны вовсе.

Стефани думала об этом принципе применительно к металлу — правильно или никак — и не замечала, как выглядит со стороны.

Дара заметила.

— Ты... — сказала Дара, когда они встретились у входа в учебный корпус. — Ты в платье.

— Да.

— У тебя не до конца высохли волоы. Ты работала в кузнице?

— Да, делала одну безделицу.

— Стефани. — Дара взяла её за руку и повернула к свету. — Посмотри на себя. Ты понимаешь, что происходит?

Стефани посмотрела на себя. Тёмно-синее платье. Манжеты застёгнуты. Волосы убраны — не в косу, как обычно для кузницы, а в низкий узел, потому что коса была бы слишком простой для платья.

— Я выгляжу нормально, — сказала она.

— Ты выглядишь как герцогиня, — сказала Дара. — А не девушка, которая только что закончила махать молотом в кузнице и вышла на прогулку.

— Ты мне льстишь! — Смутилась Стефани.

— Это правда, — сказала Дара. — Всё именно так, как я сказала.

Тут к ним подошёл Томас, посмотрел, кивнул.

— Хороший баланс, — сказал он. — Строгость и детали. Это элегантно.

— Это случайно, — сказала Стефани, еще сильнее покраснев.

— Нет, — сказал Томас. — Случайность в выборе вещей — это привитый вкус. А вкус прививают годами.

Эрик не сказал ничего — просто посмотрел и начал что-то писать в записной книжке, которую он таскал везде, и подняв большой палец, пошёл дальше. Стефани решила не спрашивать, что именно он записал.

На математике Вейс не заметил — или не подал виду, в отличии от однокурсников, которые хвалили ее вид, вызывая смущение и неловкость.

На основах магии сосед по парте, незнакомый первокурсник, который случайно сел рядом и явно пожалел об этом в начале занятия, к середине занятия смотрел в её сторону с видом человека, который пытается сформулировать вопрос и не находит подходящего предлога.

На физике Мирр заметил — бросил взгляд, задержал его на секунду дольше, чем обычно, и вернулся к доске с тем же удовлетворённым видом точного человека, который отметил деталь и внёс её в общую картину.

Стефани всё это замечала краем внимания.

Большей частью она думала о зверобое — о том, правильно ли она выбила стебли, правильно ли лёг последний лепесток пустырника, и не слишком ли глубокая чеканка на крайнем листе чертополоха.

После физики она пошла к корпусу травоведения.

* * *

Мирна Олдт была в своём кабинете — небольшом, тёплом, пахнущем так, что запах был почти видимым: сухие травы, немного воска, немного чего-то терпкого и смолистого, что Стефани не смогла идентифицировать, но запомнила. На полках стояли пучки трав в скляночках— аккуратные, подписанные, с датами сбора. На столе — несколько открытых книг и кружка с чаем.

Сама Мирна Олдт сидела за столом и что-то писала.

Подняла взгляд, когда Стефани вошла, постучав.

Пауза.

— Студентка Лютенберг-Фламберг, — сказала она.

— Да, — сказала Стефани. — Я пришла... — Она достала амулет. — Тогда утром я сказала «прошу прощения», но это было в пять утра перед ректором, и это было явно недостаточно. — Пауза. — Я сделала это. В качестве нормального извинения.

Она положила амулет на стол перед Мирной Олдт.

Преподавательница посмотрела на него.

Взяла — осторожно, как берут что-то хрупкое, хотя сталь была прочной и ничего хрупкого в ней не было. Просто некоторые вещи заслуживают осторожности независимо от прочности.

Повернула к свету.

Молчала.

Стефани ждала. Она умела ждать — кузница учит ждать правильно, не тревожно, а терпеливо, как ждёт металл нужной температуры.

— Это... — начала Мирна Олдт.

— Чертополох, пустырник и зверобой, — сказала Стефани. — Я выбрала по тому, как они выглядят в металле. Если хотите другие растения — могу переделать.

— Нет, — сказала Мирна Олдт быстро. — Нет, не нужно переделывать.

Она встала.

Стефани не ожидала этого — не ожидала, что девяносто восемь килограммов тепла и уюта поднимутся из-за стола и обнимут её с той совершенно искренней теплотой, которая бывает только у людей, привыкших обнимать без предупреждения и без стеснения.

Объятие было крепким.

Стефани секунду не знала, что делать с руками, потом решила проблему практически — просто обняла в ответ. Мирна Олдт пахла лавандой и зверобоем и ещё чем-то тёплым, что Стефани не могла назвать, но что напоминало кухню дома Фламберг-Лютенбергов в воскресное утро.

— Такие мастерицы, — сказала Мирна Олдт в её макушку, — редко появляются в академии. Редко и ненадолго, потому что их быстро переманивают в столицу. — Она отстранилась и посмотрела на Стефани с видом человека, принявшего решение. — Я сейчас налью чай. Садитесь.

Это был не вопрос.

Стефани села.

* * *

Чай у Мирны Олдт был другим.

Не плохим — просто другим, чем дома. Дома мама заваривала воду точно, как положено для каждого вида — температура, время, пропорции. Мирна Олдт заваривала иначе: по запаху, по цвету, по тому, как трава себя вела в горячей воде.

— Вот смотри, — сказала она, подвигая к Стефани кружку, — зверобой не любит кипяток. Он горчит. Ему нужна вода семидесяти градусов, не выше. Как определить без термометра? По пару — когда пар идёт лениво, почти неохотно, вот тогда.

Стефани смотрела на пар над своей кружкой.

«Ленивый пар», — подумала она. — «Как металл при тёмно-красном калении — не горит, но работает».

— Я хотела спросить, — сказала Стефани, набравшись смелости. — Вы знаете про травы в металлургии?

Мирна Олдт посмотрела на неё.

— В закалочных растворах, — уточнила Стефани. — Я слышала про ольховую кору, но не знаю точно, что она даёт, и не знаю, что ещё используется.

Это было как открыть правильную дверь в правильной библиотеке.

Мирна Олдт поставила свою кружку, придвинулась к столу и начала говорить.

Она говорила про ольховую кору — что дубильные вещества в ней слегка взаимодействуют с железом, создавая тонкую тёмную плёнку. Не настоящая защита — но старые мастера говорили, что металл после такой закалки ржавеет медленнее. Про кору дуба — то же самое, только грубее, больше для инструментов, чем для клинков. Можжевеловый уголь считался «живым» — плотным, смолистым, дающим хороший углерод для цементации.

Потом про крапиву — настой крапивы иногда давал стали лёгкий зеленоватый оттенок; считалось, что такая поверхность меньше боится сырости. Про полынь говорили, что она «успокаивает металл» при закалке. Мирна не была уверена, влияет ли она на твёрдость — но поверхность после неё получалась чистой и плотной.

Стефани записывала.

Быстро, угловатым почерком, сокращая там, где понимала с полуслова, разворачивая там, где нужно было зафиксировать точно.

— А горение трав в горне? — спросила она. — Если добавить в уголь?

Мирна Олдт посмотрела на неё с видом человека, которому задали именно тот вопрос, который она ждала.

— Это уже сложнее, — сказала она. — И интереснее. Садись поудобнее.

Стефани пересела поудобнее.

За окном кабинета шёл мелкий дождь — тот осенний дождь, который не торопится, просто идёт, потому что так положено. На полках тихо пахли травы. Кружка с зверобоем остывала правильно, медленно.

Мирна Олдт говорила.

Стефани записывала и думала, что это, пожалуй, лучший урок из всех, что она получила в академии за две недели. Не потому что официальный — как раз потому что нет. Потому что это был разговор двух людей, которые знают своё дело, и дела их неожиданно оказались соседями.

Она заполнила четыре страницы блокнота.

Потом спохватилась — посмотрела на окно, на угол падения дождя, прикинула время.

— Мне нужно на обед, — сказала она. — До фехтования час.

— Иди, — сказала Мирна Олдт. — И приходи ещё. У меня есть книга по использованию растительных компонентов в стариной металлургии — старая, не очень точная, но интересная. Дам почитать.

Стефани встала.

— Спасибо, — сказала она, улыбнувшись и поклонившись.

— Это я тебя благодарю, — сказала Мирна Олдт и тронула амулет на столе. — За работу.

* * *

В столовой уже сидели все трое.

Дара — с тарелкой, которая была слишком полной для одного человека, но Дара ела с той же искренней энергией, с которой делала всё остальное. Стефани решила, что это как то связано с её даром. Томас — с книгой рядом с тарелкой, открытой на нужной странице, хотя во время еды не читал, просто держал под рукой. Эрик — с кружкой горячего чая и видом человека, которому еда менее интересна, чем то, что происходит за окном. Скорее всего так оно и было.

Стефани села, поставив поднос с едой, на котором еды было не меньше, чем у Дары.

— Как травовед? — немедленно спросила Дара, смакуя салатик.

— Хорошо, — сказала Стефани, искренне и тепло улыбнувшись, заставив Эрика поперхнуться чаем. — Она знает про ольху в закалочных растворах.

— Это замечательно, — сказала Дара тоном «я не знаю, что это, но рада за тебя».

— Полынь немного меняет смачивание поверхности при закалке, — добавила Стефани. — В критической зоне охлаждение идёт чуть иначе.

— Это, — сказал Томас, — на самом деле интересно с точки зрения химии.

— Да. Мирр будет доволен, когда я принесу это на физику.

Дара смотрела на них обоих.

— Вы оба, — сказала она, — одинаково смотрите на мир. Всё либо физика, либо химия, либо как это работает.

— А как иначе? — спросила Стефани.

— Ну... — Дара помахала вилкой. — Я смотрю на магию и думаю: красиво. Ты смотришь на магию и думаешь: как?

— «Как» — это тоже красиво, — сказала Стефани.

— Ты ещё не начала практику? — спросил Эрик, оторвавшись от окна.

— Нет. — Стефани закрыла блокнот. — Вэнн говорит, что сначала нужна теоретическая база. — Пауза. — Я понимаю почему. Но это... — Она остановилась.

— Сложно, — сказал Томас.

— Да, — согласилась она. — Все знают, что умеют. Ты — ментальный маг, Эрик — воздух, Дара — свет. Вы уже умеете немного контролировать свою силу. А я... — Она посмотрела на правую руку. — Я не знаю, что у меня происходит, когда происходит. Я узнаю постфактум, когда кто-то уже летит.

Дара положила вилку.

— Ты помнишь, что ты сказала на уроке физики? — спросила она.

— Про молот?

— Про молот. «Я это делала. Слов не знала». — Дара пожала плечами. — Ты делаешь зачарование. Слов пока не знаешь. Придут слова.

Стефани посмотрела на неё.

«Придут слова», — повторила она мысленно.

Это было, пожалуй, самым точным из всего, что Дара говорила за всё время. А Дара говорила много.

— Ладно, — сказала Стефани. — Сейчас — фехтование.

— Удачи, — сказал Томас. — Крайт интересный преподаватель.

— Он на прошлом занятии сказал, что поставит сегодня против меня Касселя, — сказала Стефани.

Пауза за столом.

— Удачи, — повторил Томас.

* * *

Зал для фехтования пах деревом и кожей — кожаными ручками учебных клинков, кожаными перчатками, тем особым запахом, который бывает в помещениях, где регулярно работают телом. Не неприятный запах — рабочий.

Крайт стоял у стойки с клинками.

Первокурсники выстроились.

— Сегодня — спарринги, — сказал он. — Попарно. Цель не победить. Цель — применить то, что разбирали на прошлых занятиях. Стойка, хват, шаг, выпады. — Он прошёлся взглядом вдоль ряда. — Пары я назначил еще в прошлый раз, но повторю их, что бы никто не ошибся.

Он диктовал пары методично, с видом человека, который видит что-то в каждом из студентов и составляет комбинации не случайно.

— Лютенберг-Фламберг. Кассель.

Стефани выдохнула, внутреннее она надеялась, что учитель передумает.

Дориан Кассель не показал своих эмоций, только слегка кивнул. Взял клинок. Встал напротив.

Они смотрели друг на друга.

Между ними было двадцать сантиметров разницы в росте, несколько килограммов разницы в весе и один инцидент в главном зале на второй день, который ни один из них не упоминал вслух, но который висел в воздухе вполне ощутимо.

— Начали, — сказал Крайт.

Кассель двигался хорошо.

Это Стефани отметила честно, без обид — он двигался хорошо, с тем лёгким ритмом, который бывает у людей, начавших фехтование рано, в детстве. Не показная элегантность, а именно рабочая лёгкость: клинок в нужном месте в нужный момент, шаг поставлен, запястье работает правильно.

Она держалась.

Уходила, принимала удар на гарду, отвечала там, где видела возможность. Но возможностей было мало — он лучше знал оружие, это было просто фактом, и злиться на факт было бессмысленно.

«Смотри», — сказала она себе. — «Просто смотри».

Это был кузнечный принцип: прежде чем бить, смотри. Металл всегда говорит тебе, что с ним не так — если смотреть правильно. Неравномерный цвет при нагреве, лёгкая асимметрия поверхности, звук под молотком, который чуть не такой, каким должен быть.

Она смотрела на клинок Касселя.

Он был учебным — тупым, с гардой, стандартным. Как все остальные на стойке. Но не совсем как все остальные.

Там, чуть выше середины клинка, на правой плоскости — едва заметное уплотнение. Она бы не увидела, если бы не смотрела именно так, как смотрят на металл: не на поверхность, а через поверхность.

Небольшое утолщение. Неравномерность структуры. Брак при отливке или при заточке — неважно. Важно то, что в этом месте металл держал нагрузку иначе, чем должен. Чуть хуже. Чуть менее надёжно.

«Вот и ты», — подумала Стефани, зачем-то облизнув верхнюю губу.

Она дала Касселю сделать ещё один выпад — ушла, отступила на полшага, как будто теряла позицию. Он двинулся вперёд, клинок пошёл в сторону её правого плеча — стандартная атака, хорошая, правильная.

Она не уходила от неё.

Она приняла на свой клинок — жёстко, не мягко, не перенаправляя, а именно жёстко, с вложением, с поворотом корпуса, с тем самым весом через переднюю ногу, который Крайт называл «неправильным хватом, но хорошим вложением».

Удар пришёлся точно в точку брака, не выше, не ниже, благодаря навыку кузнеца.

Звук был не тот, которого ждёшь от учебных клинков при столкновении.

Металл лопнул.

Чисто, по линии брака — именно там, где должен был, если смотреть правильно и ударить правильно.

Верхняя часть клинка Касселя описала дугу — небольшую, аккуратную — и упала плашмя точно на носок его ботинка.

Тишина.

Кассель смотрел на обломок клинка у своего носка. Потом на оставшуюся в его руке рукоять с куском металла. Потом на Стефани.

Стефани стояла с целым клинком и выражением человека, который сделал то, что сделал, и теперь обрабатывает последствия, того, что получилось.

— Лютенберг-Фламберг, — сказал Крайт.

Голос у него был особенный — тот голос, который бывает, когда человек одновременно сердится и не сердится, и сам не может определить, чего больше.

— Да? — сказала Стефани.

— Это учебное оружие.

— Да.

— В нём был дефект?

— Да.

— Вы его увидели.

— Да.

Крайт смотрел на неё секунду. Потом перевёл взгляд на сломанный клинок. Потом обратно.

— Хват у вас кузнечный, — сказал он. — Ноги поставлены неправильно. Техники атаки — никакой. — Пауза. — Но увидеть дефект в чужом оружии и использовать его — это не техника. Это наблюдательность. — Ещё пауза. — Это важнее техники. Технику можно выучить. А видеть недостатки врага или его экипировки — это мастерство.

— Мне поставят в счёт клинок? — спросила Стефани.

— Нет, — сказал Крайт. — Оружие с дефектом не должно быть в обороте. Он мог сломаться в более опасной ситуации и мы бы получили раненого студента, в лучшем случае. — Он подобрал обломок. — Это моя ошибка. Я не перепроверил оружие перед занятием.

Он сказал это совершенно ровно, без раздражения — с тем спокойствием человека, который умеет признавать ошибки, потому что ошибки исправляются, а не замалчиваются.

Кассель всё это время молчал.

Стефани посмотрела на него.

У него было лицо человека, который переживает несколько вещей одновременно и не даёт ни одной из них выйти наружу. Хорошая дисциплина.

— Поединок продолжать? — спросила она.

— Нет, — сказал Крайт. — Сегодня достаточно. Следующая пара.

* * *

После фехтования они шли обратно все четверо.

Дара держала Стефани за руку и шла чуть быстрее необходимого — у неё было много энергии, которая требовала движения.

— Ты сломала его клинок одним ударом! — восторженно сказала она.

— Клинок был с дефектом.

— Ты сломала клинок Касселя.

— Дефектный клинок Касселя.

— Это одно и то же с точки зрения результата, — заметил Томас.

— С точки зрения металлургии — не одно и то же, — сказала Стефани.

— Он смотрел на тебя, — сказала Дара. — После того как клинок упал. Он так смотрел.

— Как?

Дара подумала.

— Как человек, который пересматривает классификацию, — сказала она.

Томас кивнул.

— Точно, — сказал он.

Стефани подумала об этом.

«Пересматривает классификацию», — повторила она мысленно. — «Это, наверное, хорошо. Или плохо. Непонятно».

— Эрик, — позвала она. — Ты записал?

— Разумеется, — сказал Эрик.

— И что ты записал?

— Что дефект в металле виден, если знать, как смотреть. — Пауза. — И что это, вероятно, связано с твоим зачарованием. Ты видишь структуру материала иначе, чем обычный человек.

Стефани остановилась.

Остальные тоже остановились.

— Ты думаешь, я вижу дефекты потому что зачарователь?

— Я думаю, что это очень вероятно, — сказал Эрик. — Зачарование работает через понимание свойств материала. Понимание может работать на уровне восприятия. — Пауза. — Это интересная граница твоего таланта.

— Эрик, ты опять... — начала с легким возмущением Дара.

— Ты увидел то, о чем я никогда не задумывалась, — опередила её Стефани. — И ты, вероятно, прав.

Дара посмотрела на Стефани.

— Ты думаешь, ты видишь металл иначе?

Стефани подумала о клинке Касселя. О том, как она увидела утолщение — не просто заметила, а именно увидела, как видят что-то, что не должно быть там, где оно есть.

— Я всегда думала, что это просто опыт, — сказала она медленно. — Что мастер Грюнвальд просто научил меня смотреть правильно. — Пауза. — Может, и он тоже. Но, возможно, не только он.

* * *

Вечером они пришли в кузницу сами.

Не по приглашению — просто пришли, все трое, когда Стефани уже разжигала горн. Дара постучала в дверь и спросила «Можно?» тоном, который означал «А мы уже здесь». Томас вошёл и сразу нашёл место у стены — там, где можно было сидеть и наблюдать, не мешая. Эрик встал у двери с записной книжкой.

Стефани посмотрела на них.

— Вы пришли смотреть?

— Ты после ужина сказала, что будешь чинить клинок, — сказала Дара.

— Крайт отдал мне обломки, сказал, что все равно на выброс, — сказала Стефани. — Да, буду. — Пауза. — Но это долго и неинтересно.

— Интересно, — сказал Томас.

— Неинтересно для тех, кто не понимает.

— А ты объясняй, — просто сказал Томас. — Тогда будет интересно.

Стефани посмотрела на него.

Потом на горн, который уже начинал разгораться.

— Ладно, — сказала она.

Она взяла оба обломка клинка и положила на верстак рядом. Жест был привычным — как раскладывают инструменты перед работой, каждый на своё место.

— Смотрите на линию разлома, — сказала она. — Вот здесь. — Она показала пальцем. — Видите, как она идёт?

Они смотрели.

— Ровно, — сказал Томас.

— Почти ровно, — поправила Стефани. — Видите, где она чуть уходит в сторону? Вот здесь. Это значит, что в этом месте структура была неоднородной ещё до того, как клинок треснул. Металл рос вокруг пузырька или включения при отливке заготовки. — Она взяла обломок. — Если бы я пыталась просто сварить эти два куска, шов бы держал до первой серьёзной нагрузки. Потому что проблема не в шве — проблема вот здесь. — Она провела пальцем по линии чуть в стороне от разлома.

— Ты видишь это? — спросил Эрик.

— Да. — Стефани положила обломок. — Сейчас я вырежу этот участок. Оба куска станут немного короче, зато шов будет на чистом металле. Потом — сварка. Потом — проковка шва, выравнивание, нормализация. Потом — закалка.

— Это долго, — сказала Дара.

— Да. Но быстрее, чем отливать новый клинок.

— Ты будешь всё это делать сейчас?

— Только до сварки. Закалку завтра — она требует холодной головы и полной концентрации.

Стефани взяла зубило.

— Не отходите от стены, — сказала она. — Когда работает зубило, летит окалина.

Они отошли к стене.

Горн разгорелся. Жар волной пошёл по мастерской — не неприятный, привычный Стефани и очевидно новый для всех троих: Дара слегка подалась назад, Томас сделал шаг в сторону, Эрик немедленно записал что-то.

Стефани положила первый обломок в горн.

— Сейчас я его нагрею до нужной температуры, — сказала она, не оборачиваясь. — Какой — определяю по цвету. Тёмно-красный — ещё не готово. Вишнёвый — скоро. Ярко-оранжевый — работаем.

— Ты определяешь температуру по цвету? — спросил Томас.

— Да.

— Всегда?

— Есть инструменты для измерения, — сказала Стефани. — Но опытный кузнец знает по цвету точнее, чем большинство инструментов. Металл не врёт.

— В отличие от людей, — сказала, задумавшись, Дара.

— В отличие от людей, — согласилась Стефани.

Она смотрела на горн.

Металл начинал светиться — сначала еле заметно, потом ярче. Тёмно-красный. Вишнёвый, как и говорила. Ещё немного.

— Когда металл нагревается, — сказала она, — кристаллическая решётка меняется. На занятии по физике Мирр объяснял про состояния вещества — твёрдое, жидкое, газообразное. Но у металлов есть промежуточные состояния. Когда сталь при ковке горячая, она не мягкая — она пластичная. Это разница. Мягкое течёт. Пластичное держит форму, но соглашается с инструментом.

— Соглашается, — повторила Дара.

— Да. — Стефани взяла щипцы. — Металл всегда или сопротивляется, или соглашается. Задача кузнеца — понять, когда и что, и работать с этим, а не против.

Она вынула первый обломок из горна.

Ярко-оранжевый — правильно.

Положила на малую наковальню. Взяла зубило.

— Смотрите на шов, — сказала она. — Я уберу вот этот участок с дефектом.

Удар был коротким, точным. Окалина брызнула в стороны — Дара слегка вскрикнула, Томас не двинулся, Эрик написал что-то.

Металл лёг как надо.

— Хорошо, — сказала Стефани сама себе.

— Это больно? — спросила Дара.

Стефани подняла взгляд.

— Металлу?

— Да.

Пауза.

— Не знаю, — сказала Стефани честно. — Иногда кажется, что да. — Она положила обломок обратно в горн — медленно дойти до рабочей температуры для следующего этапа. — Но если больно, это нужная боль. Как когда мышца болит после правильной нагрузки.

— Философия кузнеца, — сказал Томас.

— Философия металла, — поправила Стефани, обработав второй обломок и вернув его в горн. — Я просто слушаю.

Дара посмотрела на горн. На обломки клинка. На Стефани, которая стояла у наковальни с тем выражением сосредоточенного спокойствия, которое бывает у людей на своём месте.

— Ты знаешь, — сказала Дара тихо, — что это красиво? То, что ты делаешь.

Стефани посмотрела на неё.

— Это ремонт сломанного клинка.

— Нет, — сказала Дара. — Это ты. Ты красиво делаешь.

Стефани открыла рот. Закрыла. «Я не умею принимать комплименты», — поняла она. — «Надо учиться. Это тоже навык».

— Спасибо, — сказала она.

Это вышло немного неловко. Но честно.

Горн гудел. Металл доходил до рабочего состояния. За окном академия жила своей вечерней жизнью — где-то смеялись, где-то шли по коридору с быстрыми шагами, в библиотечном корпусе, как всегда, горел свет.

Они сидели и стояли в кузнице — четверо первокурсников, которые еще недавно были незнакомцами в дилижансе — и смотрели, как горит горн.

— Расскажи ещё, — попросила Дара.

Стефани взяла щипцы.

— Про закалку? — спросила она.

— Про всё.

Стефани посмотрела на горн.

И начала рассказ.

Тум-тум-тум...

Тум-тум...

ТУММ.

Глава четвертая. Горн, горн и горнило

43
Читалка

Стефани легла в половине третьего ночи.

Ну, строго говоря, не совсем «легла» — скорее «добралась до кровати в жилой части флигеля, не снимая рабочих штанов, и горизонтально продолжила думать о катке». Разница принципиальная. Она не просто ложилась спать — она временно переместила рабочий процесс в горизонтальное положение.

Каток не давал покоя.

Трещина шла по боковой поверхности под углом в двадцать — может, двадцать два — градуса к оси. Это важно, потому что угол определяет, как именно металл будет вести себя при нагреве: неравномерно, с расширением именно там, где меньше всего нужно. Чугун — материал капризный, почти злопамятный. Он помнит каждую трещину, каждый неправильный нагрев, каждую попытку починить его слишком быстро.

С чугуном нельзя торопиться.

Это она усвоила в одиннадцать лет, когда попыталась починить треснувшую чугунную сковородку из кухни — просто потому что было интересно, просто потому что трещина казалась небольшой. Сковородка рассыпалась на три части прямо в руках. Мама тогда сказала что-то про неосторожность. Папа сказал что-то про «ну хоть попробовала». Мастер Грюнвальд, которому она потом рассказала, сказал: «Чугун — это не сталь. Сталь можно уговорить. Чугун нужно обмануть».

Она лежала и думала, как обмануть каток.

За окном было темно — та особая академическая темнота, когда всё большое здание рядом спит, и тишина стоит такая, что слышно, как оседает камень. Изредка что-то шуршало во внутреннем дворе — может, ветер, может, что-то живое, у академий всегда есть своя живность.

Горн остыл. Она потушила его правильно, медленно, как положено. Теперь он тихо тикал, остывая окончательно — металл и кирпич всегда тикают при охлаждении, это нормально, это просто физика, кристаллическая решётка перестраивается.

Стефани прислушивалась к этому тиканью, как слушают колыбельную.

Последнее, что она подумала перед тем, как наконец провалиться в сон — что для первого прогрева чугунного катка нужна температура не выше тёмно-красного каления. Медленно. Терпеливо. Обмануть.

Потом — сон.

Глубокий, тяжёлый, честно заработанный.

* * *

Ту-тууууум.

Стефани подскочила с кровати прежде, чем мозг успел проснуться.

Тело среагировало раньше — рефлекс кузнеца, когда резкий звук в мастерской означает либо что-то упало, либо что-то лопнуло, либо что-то, что не должно гореть, начало гореть. Она уже стояла на ногах, уже оглядывалась — где горн, где металл, что случилось?

Горн стоял спокойно. Металл лежал на месте. Ничего не горело.

Ту-тууууууум.

Звук шёл снаружи.

Она посмотрела в окно.

Внутренний двор академии, который час назад был пустым и тихим, сейчас был… другим. Там стояли люди. Много людей. В разной степени одетости и разной степени готовности к существованию — кто-то стоял ровно, кто-то явно держался за соседа из соображений равновесия, кто-то смотрел в небо с выражением «я не понимаю, почему я здесь и как это остановить».

Посреди двора стоял физрук.

С горном.

Не с кузнечным, нет — с маленьким охотничьим горном, блестящим, явно любимым, явно используемым именно для этой цели регулярно и с удовольствием. Физрук держал его с видом человека, которому утро приносит искреннюю радость, и эту радость он считал своим профессиональным долгом распространять на окружающих независимо от их желания.

Ту-туууууум.

Стефани посмотрела на маленькое окошко в спальне.

За окошком было серое предрассветное небо. Не утро. Даже не намёк на утро. Просто ночь, которая слегка посветлела и решила, что этого достаточно.

«Который час», — подумала она. — «Это что вообще происходит.»

Это был не вопрос. Это было состояние.

Она посмотрела на своё отражение в тёмном стекле окна — и обнаружила на голове нечто.

Мама подарила шапку перед отъездом.

«Для сна», — сказала Леонора Лютенберг, доставая из сумки предмет, который Стефани сначала приняла за маленького зверя. — «Уши мёрзнут ночью, когда холодно. И вообще — для уюта».

Шапка была вязаной. Тёплой. С ушками.

С круглыми медвежьими ушками сверху и маленькой вышитой мордочкой над козырьком — нос-пуговка, глаза-бусины, выражение абсолютного медвежьего спокойствия. Мама явно делала её сама или заказывала у кого-то, кто понимал, что «для уюта» означает «максимально мягко и максимально нелепо, потому что дома можно».

Дома — можно.

Стефани одевала её каждую ночь с тех пор, как получила, потому что шапка была тёплой и пахла домом — слегка лавандой от маминого шкафа, слегка чем-то металлическим, что пропитало все вещи в доме Фламберг-Лютенбергов за годы.

Сейчас шапка сидела на голове набекрень — одно медвежье ушко торчало вверх, другое смялось. Но выражение медвежьей мордочки было невозмутимым.

Ту-туууууум.

— Иду, — мрачно сказала Стефани в пространство.

Взяла куртку. Надела сапоги.

Шапку снимать не стала.

Не потому что забыла — просто в пять утра, после трёх часов сна, после ночи с чугунным катком, решение снимать или не снимать шапку находилось в той категории вещей, которые мозг отказывался обрабатывать. Есть задачи важные. Шапка — не важная задача.

Она вышла во двор.

* * *

Двор был полон народу.

Первокурсники — все, судя по всему, потому что физрук, как выяснилось, ходил по корпусам лично, и его горн был слышен из любой точки академии. Рядом с первокурсниками стояли, что несколько неожиданно, второкурсники. И третьекурсники. И — Стефани потёрла глаза, решив, что не так поняла, — несколько преподавателей.

Не все. Но некоторые.

Общеакадемическая зарядка, как выяснилось чуть позже из разговора рядом стоящих, была традицией. Старой традицией, введённой ещё третьим ректором академии, который считал, что магический дар — это хорошо, но тело должно работать независимо от того, есть у тебя магия или нет. Традиция пережила семь ректоров, двадцать три реформы учебного плана и один инцидент с перемещением шпиля. Физрук с горном был её живым воплощением и раз в год проводил ее минута в минуту.

Его звали, как выяснилось, Бруно Кестер. Но студенты за глаза называли его «Горн» — и не только потому что горн был его неотъемлемым атрибутом.

Дара стояла рядом — в пальто поверх ночной рубашки, в штанах для верховой езды, с волосами, собранными в нечто, что утром казалось достаточным. Увидела Стефани и открыла рот.

Томас стоял с закрытыми глазами — не спал, просто экономил ресурсы.

Эрик выглядел, как ни странно, вполне бодро — маги воздуха, похоже, чувствовали утренний холод иначе, как что-то родное.

— У тебя, — сказала Дара тихо, — на голове…

— Шапка, — сказала Стефани.

— Она с ушками.

— Я знаю.

— С медвежьими ушками.

— Дара.

— Да?

— Сейчас пять утра.

— Да, — согласилась Дара после паузы. — Ты права. Очень милая шапка.

Томас приоткрыл один глаз. Посмотрел на шапку. Закрыл.

— Функционально, — сказал он.

Эрик смотрел в сторону горизонта с записной книжкой наготове — судя по всему, утренний воздух над академией имел какие-то особые характеристики, которые стоило зафиксировать.

Кестер прошёлся вдоль рядов с видом человека, которому нравится то, что он видит, даже если то, что он видит — это двести сонных студентов и несколько не менее сонных преподавателей.

— Доброе утро! — сказал он голосом, в котором «доброе» было абсолютно искренним и оттого особенно несправедливым.

Двор ответил нестройным бормотанием.

— Жалко что нас так мало, но я горжусь, что вы пришли соблюсти традиции академии! А теперь бег! Четыре круга! Начали!

Двор двинулся.

Стефани бежала в шапке с медвежьими ушками, которые при каждом шаге слегка подпрыгивали, как живые. Рядом пыхтела Дара. Томас бежал с закрытыми глазами — не полностью закрытыми, приоткрытыми ровно настолько, чтобы не врезаться в кого-нибудь.

После второго круга Стефани почувствовала, как сон отступает.

Это была одна из неприятных правд о физической нагрузке: она работала. Не хотелось признавать это в пять утра, но кровь начала двигаться, голова начала проясняться, и то угрюмое «зачем я здесь» сменилось более деловым «ладно, раз уже встала, можно и побегать».

После четвёртого круга — упражнения.

После упражнений — Кестер объявил, что все свободны до первого занятия.

Двор начал рассасываться. Медленно, как густой металл, вытекающий из ковша.

* * *

Именно в этот момент появилась она.

Преподавательница по травоведению звалась Мирна Олдт.

Это была женщина, которая вызывает мысль «уютно» — округлая, тёплая, с лицом человека, который любит чай, варенье и долгие разговоры о свойствах растений. Волосы — светло-рыжие с легкой сединой, собранные в объёмный узел, из которого торчало несколько шпилек и одна засохшая веточка чего-то ароматного, что, вероятно, было образцом для урока. Шаль поверх преподавательского плаща. В руках — корзинка.

Она была… По всей видимости, «пышная» — это было слово, которое подходило ей совершенно точно, без обидного подтекста, просто как точное описание: пышная, как хорошо поднявшийся и горячий хлеб, как всё, что сделано с запасом и от этого надёжно.

Примерно девяносто восемь килограммов тепла, уюта и искренней любви к студентам и травоведению.

Она шла через двор, улыбаясь утру с той искренностью, которая бывает у людей, для которых пять утра — нормальное время.

Увидела Стефани.

Остановилась.

Посмотрела на шапку с медвежьими ушками — на невысокую фигуру в куртке, на заспанное лицо, на ушки, которые ещё покачивались после бега.

Лицо преподавательницы сделало то, что делают лица добрых людей при виде чего-то, что они считают очаровательным: оно расплылось в улыбке, глаза потеплели, и она сделала шаг вперёд с интонацией человека, который собирается сказать что-то ласковое.

— Ой, какая милая малы…

Стефани не думала.

Это важно — она снова не думала. Три часа сна, чугунный каток, медвежья шапка, пять утра — все вместе они создали условия, в которых расстояние между словом «малы…» и движением левого кулака снизу-вверх оказалось равным нулю.

Хук правой.

Папа говорил — только правый. Левый слишком резкий.

Правый тоже оказался достаточно резким.

Мирна Олдт весила девяносто восемь килограммов тепла и уюта.

Стефани весила пятьдесят четыре килограмма кузнечной работы.

По всем законам физики удар миниатюрной девушки не должен был произвести такого эффекта на женщину почти вдвое тяжелее. По всем законам физики — правильно. Но физика в данном случае не учитывала семь лет молота и наковальни, не учитывала постановку удара, которая у Стефани была, строго говоря, лучше, чем у большинства профессиональных бойцов, просто потому что молот требует той же механики — вложение от плеча, поворот корпуса, вес через переднюю ногу.

Мирна Олдт описала дугу.

Красивую дугу.

Широкую.

Корзинка полетела отдельно — травы рассыпались в воздухе, как маленький ботанический фейерверк.

Ректор Дариус Холм стоял в трёх метрах позади, разговаривал с деканом Зольтом после всеобщей физкультуры и повернулся именно в тот момент, когда девяносто восемь килограммов уюта и тепла устремились к нему с хорошей начальной скоростью.

Он был высоким человеком с хорошей реакцией, тридцатью годами административного опыта и инстинктами, которые никакой административный опыт не вытравит.

Реакции не хватило.

Холм поймал Мирну Олдт.

Точнее, Мирна Олдт поймала Холма — в том смысле, что её траектория пересеклась с его траекторией, и результирующее движение было направлено вниз, и через секунду ректор Академии Семи Шпилей лежал на мощёном дворе с девяносто восемью килограммами травоведения поверх, окружённый рассыпанными травами, выражением человека, который ещё обрабатывает произошедшее, и шпилькой Мирны Олдт, которая каким-то образом оказалась в его бороде.

Двор застыл.

Тишина была громче горна.

Стефани стояла с опущенной рукой и смотрела на результат.

Мозг начал работать — медленно, как нагревается чугун, неохотно, но неизбежно.

«Это преподаватель,» — сказал мозг.

Пауза.

«Я ударила преподавателя.»

Ещё пауза.

«Преподаватель сидит на ректоре. Я ударила преподавателя, которая теперь сидит на ректоре.

Мне восемнадцать лет. Первый курс. Меньше месяца в академии.»

Медвежьи ушки на шапке покачивались, а медведь смотрел все так же невозмутимо.

— О, — сказала Стефани вслух.

Это было не то слово, которое хотелось сказать. Хотелось сказать что-то более точное, более исчерпывающее, что-то, что правильно описывало бы ситуацию. Но «о» вышло само, и оно было честным.

Мирна Олдт тем временем поднималась — с достоинством, надо признать, которое было несколько затруднено тем, что шпильки из её узла разлетелись в разные стороны и волосы теперь рассыпались по плечам. Холм тоже поднимался — молча, с выражением лица, по которому абсолютно невозможно было понять, что он думает, что само по себе говорило о многолетнем административном опыте.

Стефани шагнула вперёд.

— Прошу прощения, — сказала она. Голос был ровным — не потому что ей было не стыдно, а потому что дрожащий голос делу не поможет, а ровный хотя бы информативен. — Это случайность. Я не… я не хотела. Я не подумала. Это рефлекс, он срабатывает раньше, чем я успеваю…

Она остановилась.

Потому что «рефлекс срабатывает раньше, чем я успеваю его остановить» — это объяснение, которое является одновременно правдой и совершенно неудовлетворительным в контексте «я только что отправила преподавателя в полёт на ректора».

— Это был удар правой? — спросил кто-то тихо из толпы.

Это был Эрик Вессен. Он смотрел на Стефани с видом исследователя, делающего заметку.

— Правой, — подтвердил кто-то из студентов.

— Интересно, — сказал Эрик и что-то записал.

Дара стояла с рукой у рта — выражение, которое бывает, когда хочется одновременно ужаснуться и засмеяться, и оба импульса равной силы. Томас наконец открыл оба глаза. Полностью. Даже шире, чем обычно.

Мирна Олдт посмотрела на Стефани.

У неё было лицо человека, который прошёл через несколько стадий реакции очень быстро и сейчас находился на стадии «обрабатываю».

— Ты… — начала она.

— Прошу прощения, — повторила Стефани. — Искренне. Вы сказали слово, которое я… на которое я реагирую. Я понимаю, что это не оправдание. Вы имели в виду хорошее. Я это понимаю. Но реакция случается раньше понимания.

Пауза.

— Какое слово? — спросила Мирна Олдт осторожно.

— «Малышка», — сказала Стефани, покраснев. — Или производные.

— Я не успела договорить.

— Я знаю.

Мирна Олдт смотрела на неё секунду. Потом — совершенно неожиданно — вздохнула с выражением человека, который вспомнил что-то своё.

— У меня была тётушка, — сказала она, — которая не переносила слово «пышка», даже если речь сла о выпечке. Она разбила об голову дядюшки Теодора полный кувшин с молоком. — Пауза. — Кувшин был большой, литра на три.

Стефани смотрела на неё.

— Я не разбиваю кувшины, — сказала она.

— Нет, — согласилась Мирна Олдт, потерев подбородок. — Это, пожалуй, хуже, ведь у тебя отлично поставлен удар.

Холм всё это время молчал.

Он стоял, убрал шпильку из бороды, отряхнул плащ, и смотрел на Стефани с тем выражением, которое она уже начинала знать — «быстрый внутренний расчёт».

— Студентка Лютенберг-Фламберг, — сказал он наконец.

— Да, — сказала Стефани.

— Это второй инцидент за этот месяц.

— Да.

— Оба связаны с одним и тем же словом?

— Да.

Пауза.

— Вы понимаете, что рефлекс такой силы и такой скорости — это не просто привычка? — спросил он.

Стефани открыла рот.

Закрыла.

«Не просто привычка», — повторила она мысленно. — «Что он имеет в виду?»

— Это потенциально магическая реакция, — сказал Вэнн, который появился за плечом ректора с видом человека, который не спал, потому что не успел, — не потому что встал рано, а потому что работал всю ночь. — Зачарование материи на третьем уровне включает взаимодействие с физическими свойствами через намерение. Намерение может быть неосознанным. Особенно в состоянии аффекта.

Стефани смотрела на него, пытаясь понять, что он сказал.

«Намерение может быть неосознанным», — осознала она медленно. — «То есть когда я бью — я не просто бью. Я могу непроизвольно вкладывать что-то ещё. Может быть, поэтому она так далеко полетела?»

Она посмотрела на свой правый кулак.

Потом на Мирну Олдт, которая была явно жива и невредима, только растрёпана.

Потом на Холма, который тоже был жив и невредим, только с травой в складке плаща.

— Это объясняет разницу в результате, — медленно сказал ректор. — Между тем, что должно было быть, и тем, что получилось.

— Именно, — сказал Вэнн.

— Это плохо.

— Это управляемо, — поправил Вэнн. — При наличии контроля.

Холм кашлянул.

— Курсы самоконтроля, — сказал он, сделав вывод. — Они идут у ментальных магов по вторникам и пятницам. Преподаватель — профессор Ленна Крас. Вы будете их посещать. Это не обсуждается, — добавил он, прежде чем Стефани успела что-то сказать. Хотя она не собиралась возражать. Она смотрела на свой кулак и думала о том, что неосознанное намерение — это, по существу, неуправляемый инструмент.

А неуправляемый инструмент — это опасность.

Это она понимала хорошо. Это было первое, чему учил Грюнвальд: инструмент, который ты не контролируешь, опасен прежде всего для тебя.

— Хорошо, — сказала она.

Мирна Олдт собрала свою корзинку — травы частично подобрала, частично решила, что хватит того, что есть. Посмотрела на Стефани напоследок.

— «Компактная», — сказала она. — Вот правильное слово?

Стефани посмотрела на неё.

— Да, — сказала она. — Компактная — правильное слово.

— Запомнила, — сказала Мирна Олдт с достоинством и пошла к корпусу.

Холм последовал за ней, отряхивая плащ.

Зольт шёл рядом с Холмом с видом человека, который хочет что-то сказать и при этом не хочет ничего говорить, потому что непонятно, что именно здесь уместно.

Двор начал медленно оживать — шёпотом, осторожно, как оживает место после чего-то, что все видели, но ещё не решили, как к этому относиться.

Дара взяла Стефани под руку.

— Ты в порядке? — спросила она тихо.

— Нет, — сказала Стефани честно.

— Они оба живы, — сказала Дара. — И невредимы. Это главное.

— Я ударила преподавателя.

— Ты ударила преподавателя, — согласилась Дара. — И у тебя теперь будут дополнительные занятия по вторникам и пятницам.

— И ректор лежал под травоведом.

— Ректор лежал под травоведом, — подтвердила Дара. — Это тоже случилось. — Пауза. — Знаешь, что я думаю?

— Что?

— Что у тебя была очень сложная ночь, и ты пришла на зарядку в шапке с медвежьими ушками, и у тебя есть неуправляемая магия, и это всё серьёзно и требует работы. — Дара помолчала. — Но ты уже договариваешься с ректором и преподавателями о том, что делать дальше, а не стоишь и не ревёшь. Это тоже что-то.

Стефани посмотрела на неё.

Медвежьи ушки на шапке покачивались.

«Это тоже что-то,» — повторила она мысленно.

Томас подошёл с другой стороны.

— Курсы Ленны Крас, — сказал он. — Я уже занимался с ней. Она хороший преподаватель. Строгий, но хороший. Все, как написано в книге про академию.

— Ты читал о преподавателях? — спросила Стефани.

— Я читал обо всех преподавателях, — сказал Томас. — Перед поступлением. Базовая подготовка.

Эрик закрыл записную книжку.

— Правый удар, — сказал он задумчиво. — Вложение от корпуса. Неосознанное зачарование при аффекте. — Пауза. — Это интересная граница.

— Эрик, — сказала Дара.

— Что?

— Это не граница. Это человек. У которого был сложный день.

— Это не противоречит тому, что это интересная граница, — сказал Эрик с видом человека, которого взаимоисключение несколько удивляет.

Стефани слушала их.

Злость от недосыпа прошла — не вся, но большая часть. Осталось что-то другое: усталость, немного стыда, который она обрабатывала методично, как обрабатывают дефект в металле — осмотреть, понять причину, решить, как исправить, не паниковать.

Неуправляемый инструмент.

Курсы самоконтроля.

Она посмотрела на свой правый кулак последний раз.

— Идём завтракать, — сказала она. — Первое занятие через два часа.

* * *

Первое занятие было математикой.

Стефани пришла с блокнотом, карандашом, и шапкой, которую наконец сняла — уже в коридоре перед аудиторией, убрала в сумку, решив, что для учёбы медвежьи ушки несколько избыточны.

Преподаватель по математике звался Арнт Вейс — сухой, точный человек с указкой, которую он держал как продолжение руки, и манерой писать на доске так, что каждая цифра стояла на своём месте с математической неизбежностью.

Стефани смотрела на доску и чувствовала, как что-то в ней успокаивается.

Цифры были надёжными. Пропорции не менялись в зависимости от того, сколько ты спал. Угол оставался углом. Вес оставался весом.

— Начинаем основы алгебры, — сказал Вейс. — Кто знаком?

Несколько рук поднялись — неуверенно, на половину, из серии — «ну, я слышал о таком».

Стефани подняла руку полностью.

Вейс посмотрел на неё.

— Пропорции? — спросил он.

— Прямая и обратная, — сказала Стефани. — Расчёт веса заготовки через объём и плотность материала, расчёт угла обработки через желаемый профиль.

Вейс посмотрел на неё ещё секунду.

— Кузнечное дело? — спросил он.

— Да.

— Хорошо, — сказал он. Не «удивительно», не «для студентки неплохо». Просто «хорошо» — как математик говорит о правильном ответе. — Тогда вам будет полезно заполнить пробелы в теоретической базе. Практику вы знаете. Язык — нет.

Стефани кивнула.

Это было точно.

Рядом Эрик уже что-то записывал — быстро, своим аккуратным почерком, с пометками на полях. Дара смотрела на доску с видом человека, который видит цифры и надеется, что если смотреть достаточно долго, они сложатся в смысл. Томас решал задачу, которую Вейс ещё не написал — просто предугадал следующий шаг по логике предыдущего.

Занятие шло своим чередом.

Потом — основы магии. Длинный зал, преподаватель в синем плаще, доска с классификацией стихий, история первых зафиксированных магических практик, определения.

Стефани слушала и делала пометки — аккуратно, в том же угловатом стиле. Когда преподаватель дошёл до раздела «зачарование», остановился и посмотрел на аудиторию.

— В этом году у нас есть студент с зачарованием третьего уровня, — сказал он нейтрально. — Это редкость. Теоретический материал по зачарованию я буду давать отдельно, поскольку стандартная программа первого курса его не охватывает в необходимом объёме. Но это будет позже, когда дело дойдет до практики.

Несколько голов повернулось к Стефани.

Она не реагировала. Делала пометку в блокноте.

«Дополнительный теоретический курс по зачарованию,» — записала она. — «Уточнить у куратора Вэнна».

Потом — физика.

Это было лучшее занятие дня.

Преподаватель, немолодой человек по имени Гастон Мирр, начал с простого: что такое сила, что такое масса, что такое ускорение. Базовые вещи. Вещи, которые Стефани знала — но знала руками, знала через молот и металл, знала интуитивно, не зная слов.

Когда Мирр написал на доске формулу и спросил, кто может привести пример из жизни, Стефани подняла руку.

— Молот, — сказала она. — Чем тяжелее молот и чем быстрее его опускаешь, тем сильнее удар по металлу. Но при этом слишком тяжёлый молот замедляет удар, и результат хуже, чем с более лёгким, которым можно ударить быстрее.

Мирр смотрел на неё.

— Именно, — сказал он. — Это баланс между массой молота и скоростью удара для максимального импульса. — Пауза. — Вы это знали?

— Я это делала, — сказала Стефани. — Слов не знала.

— Теперь будете знать, — сказал Мирр — и в его голосе было то же самое, что у Вейса: не восхищение, а удовлетворение точного человека, который нашёл точное место для точной вещи.

* * *

Вечером, уже в кузнице, Стефани сидела у верстака с блокнотом.

Горн горел — тихо, на малом огне, просто чтобы было тепло и чтобы мастерская оставалась живой.

Она листала записи за день.

Математика — язык для того, что она считала руками.

Физика — язык для того, что она делала телом.

Основы магии — язык для того, чего она ещё не понимала.

Курсы самоконтроля — инструмент для того, что работало само и неправильно.

«Неуправляемый инструмент опасен прежде всего для того, кто им пользуется», — написала она в блокноте. — «И для тех, кто рядом.»

Подчеркнула.

Потом написала ниже: «Мирна Олдт — спросить на следующей неделе про свойства ольховой коры в закалочных растворах. Вероятно, знает».

Потом добавила: «Извиниться нормально. Не просто «прошу прощения», как в пять утра перед ректором».

Потом закрыла блокнот.

Достала медальон.

Повертела в пальцах.

Металл был тёплым от кармана — не от горна, просто от тепла тела.

За окном академия засыпала — постепенно, по корпусам, огни гасли один за другим. В библиотечном корпусе свет не погас — там, кажется, горел всегда.

Стефани положила медальон на верстак.

Посмотрела на него.

Маленький, грубоватый, с угловатой буквой «С». Восемнадцатый из восемнадцати. Самый новый.

«Нужно сделать девятнадцатый», — подумала она. — «Для Мирны Олдт. В качестве нормального извинения. Что-то с травами — она любит травы. Пустышник или чертополох, красиво смотрятся в металле, если знать, как бить».

Это была конкретная задача.

Конкретные задачи всегда лучше абстрактных переживаний.

Она встала, взяла блокнот снова и начала набрасывать эскиз.

Горн тихо гудел.

Академия спала.

Стефани работала.

Дело мадам Цитаты. Глава двенадцатая

В которой герой украшает ёлку, встречает ангела и целует невесту под омелой

36
Читалка

Библиотека опустела. Три Духа Рождества растворились, вернулись туда, где их место — к балансу, к вечности, к празднику. Остались только мы. Я и Морриган. Посреди главного зала, окружённые книгами, тишиной, светом камина. Я стоял, держа искру времени в лапе (подарок Духа Будущего), и чувствовал... пустоту. Не плохую. Хорошую. Пустоту после битвы, после путешествия, после того, как всё закончилось. Усталость.

Морриган подошла, крыло легло на плечо:

— Лисёноу-ок, ты у-устал.

Я кивнул, не в силах говорить.

— Иди, — она подтолкнула меня к лестнице, ведущей в жилые комнаты наверху. — Приведи себя в порядок. Вымой этот несчастный хвост. Я тут... приготовлю что-нибу-удь.

Я посмотрел на неё — на пёстрые перья, огромные зелёные глаза, клюв, изогнутый в мягкой улыбке:

— Что приготовишь?

Она подмигнула (совиное веко медленно опустилось и поднялось):

— У-увидишь. Иди.

Я пошёл.

* * *

Ванная комната на втором этаже была маленькой, уютной, заполненной паром от горячей воды. Я сидел в ванне, специально сделанной для антропоморфа моего размера, погружённый по грудь, и смотрел на свой хвост.

Катастрофа.

Липкий, разноцветный, спутанный. Радужное месиво из персикового, коричневого, белого, чёрного, розового. Моя гордость. Моя пушистая, роскошная, оранжевая гордость превратилась в палитру.

Я вздохнул и начал мыть. Мыло. Вода. Расчёска. Снова мыло. Снова вода. Краски смывались медленно, упрямо. Некоторые въелись настолько, что оставили лёгкие оттенки на шерсти. Но постепенно хвост становился чище, оранжевый цвет возвращался — не полностью, кое-где остались розоватые и коричневатые пятна, память о том, что я рисовал мир. Я улыбнулся, глядя на них. Боевые шрамы художника.

Вымыл морду, расчесал шерсть на груди (там, где выдернул пучок для первой кисти, теперь была проплешина — но она зарастёт), почистил когти, привёл в порядок уши. Вылез из ванны, вытерся, посмотрел на себя в зеркало.

Лис. Двухметровый. Рыжий — с цветными пятнами на хвосте. В монокле. Усталый, но довольный. Я спас пять миров. Я вспомнил, кто я. Я вернулся домой. Я жив.

Надел чистую одежду — белую рубашку, жилет, брюки. Оранжевый плащ (слегка потрёпанный, с оторванным куском подола, но потом починю) накинул на плечи. Поправил монокль. Спустился вниз.

* * *

И остановился на последней ступеньке, уставившись на главный зал.

Ёлка.

Посреди зала стояла ёлка. Настоящая, живая, зелёная, высотой метра четыре. Пахла хвоей, смолой, лесом. Откуда?

Морриган стояла рядом, держа в руках коробку с ёлочными украшениями. Крылья сложены за спиной, перья на голове взъерошены от усилий — она явно тащила ёлку сама. Она повернулась, увидела меня, клюв изогнулся в улыбке:

— А, ты ту-ут! Помоги-ка мне. Одной тяжело-о.

Я спустился, подошёл ближе:

— Откуда ёлка?

— Из леса-а, — Морриган пожала плечами, как будто это было очевидно. — В междумирье есть лес. Ты просто никогда туда не ходил. Я сходила, срубила, принесла. — Она протянула мне коробку. — Ну-у? Будем у-украшать или просто смотреть?

Я взял коробку, открыл. Внутри — стеклянные шары, гирлянды, свечи, звезда для верхушки. Откуда у Морриган всё это? Но я не спросил. Просто начал украшать.

Мы работали молча, передавая друг другу украшения, вешая их на ветви. Морриган использовала крылья — раскрывала их, дотягивалась до верхних веток, куда я не мог достать даже с моим ростом. Я вешал шары внизу, обматывал ствол гирляндой.

Ёлка постепенно преображалась. Зелёная хвоя скрывалась под красными, золотыми, серебряными шарами. Гирлянда обвивала ствол спиралью. Свечи — настоящие, восковые — крепились к веткам.

— Лисёноу-ок, — позвала Морриган сверху, балансируя на одной ноге (второй держалась за ветку), — подай звезду-у.

Я протянул золотую звезду. Она взяла её, взлетела — крылья раскрылись, два взмаха, и она парит под потолком, — закрепила звезду на верхушке, опустилась обратно, сложила крылья, посмотрела на результат. Я тоже посмотрел.

Ёлка сияла. Красивая, праздничная, живая.

Морриган взяла мою лапу, сжала:

— Красиво-о.

— Красиво, — согласился я.

Мы стояли, глядя на ёлку, и тишина была тёплой, уютной. Потом Морриган хлопнула в ладоши, перья на крыльях взъерошились:

— А теперь вино-о! Праздник же!

Она исчезла в глубине библиотеки, где была маленькая кухня, о которой я почти забыл за двести лет, и вернулась с бутылкой красного вина и двумя бокалами. Разлила. Протянула мне бокал. Я взял. Мы чокнулись — стекло звякнуло тихо, мелодично.

— За что пьём? — спросил я.

Морриган задумалась, большие зелёные глаза посмотрели в потолок:

— За возвращение-е. За память. За баланс. За Рождество-о. — Пауза. Она посмотрела на меня. — За тебя, Лисёноу-ок. За то, что ты вспомнил.

Я улыбнулся:

— За тебя. За то, что ты разбудила.

Мы выпили. Вино было терпким, тёплым, согревало изнутри. Я опустился в своё кресло у камина — наконец-то! Морриган села на подлокотник, крыло легло мне на плечи. Мы сидели, глядя на огонь, на ёлку, слушая тишину библиотеки.

Дома.

* * *

Но что-то изменилось. Я смотрел на стеллажи, уходящие к потолку, на книги, которые собирал двести лет, и видел их иначе.

Раньше библиотека была убежищем. Место, где можно спрятаться от хаоса миров, от войн, разрушений, бесконечного бега. Место покоя. Но теперь я видел её как мост. Не убежище от миров — связь между мирами. Портал, который я построил двести лет назад не для того, чтобы закрыться, а для того, чтобы соединять.

Книги на полках — не просто слова на бумаге. Истории. Истории, которые я спас, которые продолжают жить, которые ждут читателей. И двери библиотеки... раньше я держал их закрытыми. Двести лет. Никого не впускал, не выходил сам. Но теперь магия вернулась. Я вернулся. И двери снова открыты — не для того, чтобы прятаться, а для того, чтобы дарить. Знания. Истории. Убежище для тех, кто ищет.

Библиотека дышала. Я чувствовал это: стены пульсировали магией, книги шептали, порталы за дверями ждали. Междумирье живо. И я — его хранитель. Не спящий. Проснувшийся.

— О чём ду-умаешь? — спросила Морриган тихо.

Я улыбнулся:

— О доме. О том, что я его видел неправильно. Двести лет.

— А теперь?

— Теперь вижу правильно. — Я сжал её крыло-лапу. — Спасибо. За то, что помогла увидеть.

Морриган коснулась клювом моего уха (я дёрнулся, ухо прижалось):

— Всегда, Лисёноу-ок. Всегда-а.

* * *

Я встал, подошёл к окну. Большое витражное окно выходило... куда? В междумирье не было «снаружи» в обычном смысле. Но за окном был «вид» — сегодня зима. Снег падал мягко, неспешно, белые хлопья кружились в воздухе, оседали на невидимой земле. Небо было тёмным, но не чёрным — синим, глубоким, усыпанным звёздами.

Я взял свечу с подоконника, зажёг спичкой. Пламя вспыхнуло — маленькое, тёплое, живое. Поставил свечу обратно. Смотрел на снег. На звёзды. На отражение ёлки в стекле.

Рождество. Оно приближалось — не как дата в календаре, а как чувство. Покой. Тепло. Ожидание чуда.

Я закрыл глаза, вдохнул. Пахло хвоей, воском, вином, книгами. Домом. Но ещё — чем-то другим. Возможностью.

Путешествие закончилось. Но это не значит, что больше не будет путешествий. Магия вернулась, двери открыты, миры ждут. Новые приключения придут — может, не завтра, не послезавтра, но придут. И я буду готов. Не как библиотекарь, который прячется. Как маг, который помогает. Хранитель междумирья. Строитель мостов. Спаситель слов.

Я улыбнулся, открывая глаза. За окном снег продолжал падать, звёзды сияли, свеча горела. Всё было хорошо.

* * *

ТУК-ТУК-ТУК.

Стук в дверь. Я обернулся. Морриган подняла голову, перья на затылке встали торчком:

— Кто-о это?

Я пожал плечами:

— Не знаю. Никто не знает, как попасть в междумирье, кроме...

ТУК-ТУК-ТУК.

Настойчивее. Я подошёл к двери — большой, дубовой, резной, — взялся за ручку. Посмотрел на Морриган. Она кивнула, крылья слегка раскрылись — готовность. Я открыл дверь.

* * *

За порогом стоял... свет.

Фигура, сотканная из света — не ослепительного, мягкого, тёплого, золотистого. Высокая, метра два с половиной, широкоплечая, в длинном плаще, который колыхался, хотя ветра не было. Крылья за спиной — большие, белые, сияющие.

Лицо менялось. Секунду назад — бородатый мужчина в красном. Потом — седовласый старик с мешком. Потом — молодая женщина с венком. Потом — ребёнок со звездой. Все и никто одновременно.

Ангел. Не библейский, не классический — рождественский. Дух всех праздников, всех традиций, всех миров, сплетённых в одно.

Он улыбнулся — и улыбка была тёплой, знакомой, домашней:

— Реджинальд Фоксворт Третий. Морриган. — Голос звучал как колокольчики. — Счастливого Рождества.

Я стоял, уставившись, не в силах говорить. Морриган подошла, встала рядом, крыло коснулось моей спины:

— Кто ты? — спросила она прямо.

Ангел рассмеялся:

— У меня много имён. Санта. Дед Мороз. Святой Николай. Отец Рождество. Йольский Король. — Он пожал плечами. — В междумирье я просто... Ангел Рождества. Работаю по совместительству. — Подмигнул. — Сегодня — разносчик подарков.

Он протянул руку, и в ней материализовался мешок — не огромный, средний, холщовый, завязанный лентой. Достал две коробки. Одну большую, обёрнутую зелёной бумагой с золотыми лентами, вторую — маленькую, в простой коричневой бумаге. Большую протянул Морриган:

— Для тебя, мудрая сова, чародейка времени и пространства. За то, что поймала Духа помадкой. — Усмехнулся. — Это было гениально.

Морриган взяла коробку, большие зелёные глаза расширились:

— Для меня-я?

— Открывай.

Она развернула, бумага зашелестела, ленты упали. Внутри — стопка книг в кожаных переплётах. Морриган ахнула, перья на голове встали дыбом:

— Это... это же...

— Полное собрание сочинений Чарльза Диккенса, — кивнул Ангел. — Первые издания, с автографами автора на каждой книге. Включая «Рождественскую песнь в прозе», которую ты читала, ожидая Лиса.

Морриган прижала книги к груди, клюв дрожал:

— Спасибо-о... я... спасибо...

— Пожалуйста.

Потом Ангел повернулся ко мне, протянул маленькую коробку и наклонился, прошептав так, чтобы Морриган не слышала:

— Для тебя, маг. За то, что вспомнил. И за то, что планируешь.

Я взял коробку, нахмурился:

— Что я планирую?

Ангел подмигнул, кивнул на омелу, висящую над дверью — я не заметил её раньше! — и улыбнулся:

— Увидишь. Открой позже. Когда она не смотрит.

Он отступил на шаг, крылья раскрылись:

— Счастливого Рождества, хранители. Наслаждайтесь праздником. Вы заслужили.

И исчез — растворился в свете, который стал ярче на секунду, потом погас. Дверь закрылась сама.

Я стоял, держа коробку, чувствуя её вес в лапе. Морриган листала Диккенса, читала автографы, щебетала от восторга — совиное «у-ху-ху!» вырывалось между словами. Я осторожно сунул коробку в карман.

Позже.

* * *

— Лисёноу-ок! — позвала Морриган, поднимая голову от книг. — Смотри! Он написал: «Для Морриган, которая поймала Духа помадкой. С у-уважением и восхищением, Чарльз Диккенс.» Он знал!

Я улыбнулся:

— Конечно знал. Думаю, Диккенс знает всё.

— Но как он... — Она замолчала, покачала головой. — Магия. Просто магия.

— Просто магия, — согласился я.

Морриган отложила книги на стол — бережно, как сокровище, — подошла ближе:

— А тебе что дал?

Я пожал плечами:

— Сказал открыть позже.

— Интригу-ует, — она наклонила голову по-совиному. — Ну ладно. Тогда... что будем делать дальше?

Я посмотрел на неё. На пёстрые перья, сияющие в свете ёлки и камина. На огромные зелёные глаза, полные тепла и любви. На клюв, изогнутый в улыбке. На крылья, сложенные за спиной как плащ. На Морриган — мудрую, сильную, прекрасную. Мою дорогую... подругу?

Нет, не так.

Я посмотрел вверх. Над дверью висела омела — зелёная, с белыми ягодами, перевязанная красной лентой. Традиция. Поцелуй под омелой. Рождественская традиция.

Сердце забилось быстрее.

Я сунул лапу в карман, нащупал коробку, которую дал Ангел, достал её. Морриган проследила за движением, перья на голове встали торчком:

— Ты же сказал «позже-е»...

— Сейчас и есть позже, — хитро улыбнулся я и развернул коробку.

Бумага упала. Внутри — две вещи.

Первая: маленькая бархатная шкатулка. Я открыл её.

Кольцо.

Обручальное кольцо. Золотое, простое, с гравировкой внутри. Я прищурился, прочитал: «Пока смерть не заберет нас в один день. Но смерти нет. Значит — вечно.»

Я сглотнул.

Вторая вещь: книга в кожаном переплёте, средняя, с золотыми буквами на обложке: «ВРЕМЯ И БЕЗВРЕМЕНЬЕ РЕДЖИНАЛЬДА ФОКСВОРТА III И ЭБЕНЕЗЕРА СКРУДЖА». Авторы: Чарльз Диккенс и Льюис Кэрролл.

Я открыл первую страницу. Там были автографы:

«Для Реджинальда, который спас слова и вспомнил себя. С уважением, Ч. Диккенс.»

«Для хранителя междумирья, который поверил в шесть невозможных вещей до завтрака. Ваш, Л. Кэрролл.»

Я стоял, держа книгу, и не мог дышать. Они написали нашу историю — Диккенс и Кэрролл. Пока я путешествовал, они наблюдали, записывали. И теперь это — книга. История, которая станет частью библиотеки. Слова, которые я спас, стали словами обо мне.

Морриган подошла, заглянула через плечо:

— Это... это о тебе-е?

— О нас, — прошептал я. — О Скрудже. О Духах. О... всём.

Она коснулась крылом страницы, перья дрогнули:

— Они... написали-и...

— Да.

Мы стояли, глядя на книгу, и тишина была полна чуда. Потом я закрыл книгу, отложил на стол. Взял шкатулку с кольцом. Повернулся к Морриган.

Она смотрела на меня огромными зелёными глазами, перья на голове взъерошились:

— Лисёноу-ок... что ты...

Я опустился на одно колено. Держа шкатулку в лапе. Под омелой.

* * *

— Морриган, — начал я, и голос дрожал. — Я знаю тебя... сколько? Пятьдесят лет? Сто? Ты приходила в библиотеку, когда я ещё впускал гостей. Читала. Разговаривала. Уходила. Я ждал твоих визитов. Не признавался. Но ждал.

Она слушала, не шевелясь.

— Потом я закрылся. Двести лет. Забыл себя. Спрятался. Но ты... ты не забыла. Ты отправила письмо. Разбудила. Вернула меня к себе. — Я сжал шкатулку. — Ты поймала Духа помадкой. Ты ждала меня три дня. Ты знала, кто я, когда я сам не знал.

Слёзы наворачивались на глаза.

— Я люблю тебя, Морриган. Мудрая сова, чародейка времени, повелительница пространства, ловец духов. — Я открыл шкатулку. — Выйдешь ли ты за меня?

Тишина.

Морриган стояла, глядя на кольцо, на меня, и перья на её теле дрожали. Потом она медленно опустилась на колени рядом, взяла мою лапу, сжала. Клюв изогнулся в улыбке, огромные зелёные глаза блестели от слёз:

— Ты идиот, Лисёноу-ок. — Голос был мягким, протяжное «у» превратилось в мелодию. — Конечно, да. Конечно, вы-йду. Я ждала этого сто сорок лет.

Сердце взорвалось от счастья.

Я вынул кольцо из шкатулки, надел на её палец — тонкий, с когтем на конце. Кольцо засияло. Магия вспыхнула — тихая, тёплая. Кольцо подстроилось под размер, село идеально.

И я почувствовал. Связь. Формулировка внутри: «Пока смерть не заберет нас в один день.» Но я отдал день смерти. Буду жить вечно. Значит, кольцо даровало вечность ей тоже. Мы будем вместе.

Вечно.

Морриган подняла лапу, посмотрела на кольцо, засмеялась сквозь слёзы:

— Вечность. Ты по-одарил мне вечность.

— Мы подарили её друг другу, — прошептал я.

Она посмотрела на меня, перья на щеках взъерошились — совиный румянец? — и сказала тихо:

— Поцелу-уй меня, Лисёнок. Мы под о-омелой. Традиция.

Я улыбнулся. Наклонился. Она наклонилась навстречу. И мы поцеловались.

Не по-человечески — мы не могли. Но по-своему. Нос к клюву. Тёплый, влажный нос лиса коснулся твёрдого, гладкого клюва совы. Нежно. Бережно. Любяще. Лоб к лбу, я чувствовал её перья под своей лапой — мягкие, тёплые, — она чувствовала мою шерсть под своим крылом. Крылья обняли меня, укутали, окружили теплом. Мой хвост обвился вокруг её ног, притянул ближе.

Мы стояли под омелой, прижавшись друг к другу, лис и сова.

Магия пульсировала вокруг — золотая, тёплая, живая. Ёлка за спиной засияла ярче, камин затрещал громче, свечи вспыхнули.

Рождество пришло. Не как дата. Как чувство.

Любовь. Тепло. Дом. Семья. Чудо.

Мы отстранились, посмотрели друг другу в глаза. Рыжий лис и пёстрая сова. Маг-библиотекарь и сова-чародейка. Хранитель и пробудитель.

Муж и жена. Скоро.

Морриган засмеялась — звонко, радостно:

— Счастливого Рождества, Реджинальд Фоксворт Третий.

Я прижал её ближе:

— Счастливого Рождества, Морриган. Моя невеста. Моя вечность.

Мы стояли в обнимку, окружённые книгами, светом, теплом. Снег падал за окном. Свеча горела на подоконнике. Ёлка сияла. Библиотека дышала магией.

Всё было хорошо. Всё было дома.

Дело Мадам Цитаты. Глава одиннадцатая

В которой герой возвращается домой, обнаруживает пленного духа и вспоминает, кто он на самом деле

33
Читалка

Мир закрутился, реальность дёрнулась, время сжалось...

И я оказался где-то ещё.

В последнем месте.

Там, где всё началось.

Там, где всё закончится.

Я оказался...

Дома.

* * *

Запах ударил первым.

Старая бумага. Кожаные переплёты. Пыль, которая была не грязью, а свидетельством времени. Воск свечей. Дым от камина. Бергамот.

Библиотека.

Моя библиотека.

Я стоял посреди главного зала, между стеллажами, уходящими к потолку, под витражными окнами, сквозь которые лился разноцветный свет (хотя снаружи было... что? день? ночь? в междумирье время не работало так же).

Уши встали торчком, улавливая тишину — не пустую, а наполненную. Тишину, которая дышала страницами, шептала историями, хранила слова.

Нос дёргался, вдыхая знакомое до боли.

Хвост (всё ещё липкий, разноцветный, жалкий) опустился от облегчения.

— Дома, — прошептал я, и голос эхом прокатился между полок. — Я дома.

Ноги подкосились. Я опустился на колени прямо на паркет (старый, скрипучий, родной), уронил маятник-трость, закрыл глаза.

Я дома.

После Ярмарки Абсурда.

После Мира Безупречной Логики.

После Мира Циклического Времени.

После Мира Лис.

После четырёх миров, четырёх разломов, четырёх невозможностей.

Я вернулся.

Слёзы жгли глаза. Я не сдерживал их.

Просто сидел на полу своей библиотеки и плакал от усталости, облегчения, дома.

* * *

— О, Лисёноу-ок, ты ту-ут? Ты доу-ома!

Голос.

Её голос.

С протяжным совиным «у-у», которое я узнал бы из тысячи.

Я вскинул голову так резко, что монокль чуть не слетел.

Морриган.

Она сидела в кресле у камина — моём кресле, в котором я обычно читал по вечерам — с книгой на коленях.

Сова.

Антропоморфная сова, ростом с обычную женщину, но невероятно присутствующая.

Пёстрое оперение — коричневое, белое, бежевое, сложные узоры, которые переливались в свете камина. Перья на голове были аккуратно уложены, несколько длинных торчали как украшение.

Платье тёмно-зелёное, викторианское, с кружевами на манжетах, идеально сидящее на её фигуре. Крылья сложены за спиной, драпировались как плащ.

Руки — не крылья, отдельные — лежали на книге. Тонкие пальцы с когтями на кончиках.

Но главное — глаза.

Огромные. Совиные. Зелёные.

Не обычный зелёный. Изумрудный, яркий, живой. Глаза, которые видели всё, понимали всё, знали всё.

И сейчас они смотрели на меня с теплотой, смехом, радостью.

Клюв — чёрный, короткий, совиный — изогнулся в улыбке.

Да, улыбке. Несмотря на то, что это был клюв, мимика была живой, человеческой, выразительной. Морриган улыбалась всем лицом — глазами, клювом, наклоном головы.

Сердце ухнуло вниз, потом взлетело к горлу.

— Морриган? — прохрипел я, вскакивая на лапы. — Ты... ты здесь? Как... когда...

— Ну-у, технически я здесь у-уже три дня, — она закрыла книгу, отложила на подлокотник. Голос был человеческим, мелодичным, но каждое «у» тянулось чуть дольше, напоминая совиное уханье. — Или три часа? Время в междумирье такое капризное. Тру-удно сказать.

Я моргнул:

— Три... ты ждала меня три дня?

— Ждала и занималась делами, — она кивнула головой (перья на затылке взъерошились) на что-то за моей спиной. — У-у нас ту-ут гость.

Я медленно обернулся.

И замер.

* * *

У больших напольных часов (викторианских, с маятником, которые стояли в углу зала и всегда показывали полночь, потому что в междумирье полночь (или полдень?) была вечной) сидела... фигура.

Ребёнок.

Маленький мальчик, не больше десяти лет на вид. Белокурые волосы. Бледная кожа. Одет в викторианский костюм — жилет, брюки, рубашка с жабо.

Руки связаны за спиной чем-то светящимся — верёвки из чистого света, мерцающие, живые.

Ноги тоже.

А во рту...

Помадка.

Огромный кусок розовой помадки, засунутый как кляп.

Ребёнок сидел, связанный путами безвременья, с кляпом из сладкого, и смотрел на меня.

Глазами.

Глазами старца.

Древними. Усталыми. Печальными. Полными боли, которой не должно быть в детских глазах.

Я узнал его мгновенно.

Не лицо. Не тело.

Присутствие.

Голод, который я чувствовал в каждом мире.

Пустоту, которая пожирала слова.

Отчаяние, которое разрушало реальность.

— Пожиратель Слов, — прошептал я.

Морриган поправила, перья на голове встали торчком от важности момента:

— Ду-ух Прошлого Рождества. Но да, он же.

Я стоял, уставившись на связанного ребёнка-старца, и мир плыл.

— Как... — начал я. — Ты... поймала его?

Морриган пожала плечами (крылья за спиной шелохнулись), как будто это была самая обычная вещь на свете. Клюв изогнулся в довольной улыбке:

— У-угостила помадкой. Он не смог у-устоять — дети слабы к сладкому-у, это классика. Пока он ел, я связала его пу-утами безвременья. — Она кивнула на светящиеся верёвки. — А помадка оказалась идеальным кляпом. Липкая, вку-усная, не даёт говорить. Практично.

Я открыл рот.

Закрыл.

Открыл снова.

— Ты... победила Пожирателя Слов... помадкой.

— И пу-утами безвременья, — уточнила Морриган, большие зелёные глаза моргнули медленно, по-совиному. — Помадка — это просто инстру-умент. Главное — знать слабости противника.

Я опустился в ближайшее кресло (не своё, гостевое), потому что ноги отказывались держать.

— Я спасал четыре мира, — сказал я тихо, глядя на Морриган. — Латал разломы. Чинил часы. Рисовал реальность из ничего. Отдал день своей смерти. Испачкал хвост. — Голос сорвался. — А ты... за три дня... поймала финального босса... помадкой?

Морриган слетела с кресла — именно слетела, крылья раскрылись на мгновение, помогая спрыгнуть — и подошла ближе. Села на подлокотник моего кресла, одно крыло мягко легло мне на плечи.

Она улыбнулась мягко, клюв и глаза излучали тепло:

— Лисёноу-ок, я не победила его. Я просто... обезвредила. Временно-о. — Она посмотрела на Духа с чем-то похожим на жалость, перья на голове опустились. — Победить — значит у-уничтожить. А его нельзя уничтожить. Можно только... исцелить.

Дух Прошлого дёрнулся, глаза вспыхнули.

Морриган встала, подошла к нему, присела на корточки рядом. Крылья сложились за спиной как мантия.

— Ты голоден, да? — спросила она тихо, протяжное "у" стало почти убаюкивающим. — Не физически. Ду-ушевно. Ты пожираешь слова, потому-у что не можешь вынести боль. Пытаешься стереть прошлое, чтобы изменить то, что произошло. Но это не работает. Правда?

Дух не ответил, пытаясь прожевать кляп, но глаза... глаза сказали всё.

Да.

Не работает.

Никогда не работало.

Морриган вздохнула, перья на груди взъерошились:

— Бедный мальчик. Бедный старик. — Она поднялась, посмотрела на меня. Зелёные глаза блеснули. — Ему-у ну-ужно дать запить помадку. Дать говорить. Но я боялась делать это одна. Он очень силён. Если сорвётся...

Она не закончила.

Не нужно было.

Если Дух Прошлого сорвётся — начнёт пожирать слова снова. Здесь. В библиотеке. В междумирье.

Разрушит всё.

Я встал, подошёл ближе.

Посмотрел на ребёнка с глазами старца.

На Духа, который разрушал миры от горя.

— Что мне делать? — спросил я у Морриган.

Она протянула мне стакан с водой (откуда взяла? не заметил):

— Дай ему-у запить. Слу-ушай. — Пауза. Большие зелёные глаза посмотрели прямо в душу. — И вспоминай, кто ты.

Я нахмурился:

— Что?

Морриган посмотрела на меня долгим взглядом — тем самым, которым она всегда смотрела, когда знала что-то, чего я не знал. Перья вокруг глаз слегка взъерошились:

— Реджинальд Фоксворт Третий. Библиотекарь. Маг. Строитель междумирья. — Голос стал мягче, протяжные «у» превратились в мелодию. — Ты забыл, Лисёноу-ок. Но пора вспомнить.

Сердце пропустило удар.

— Я... что?

Но Морриган только улыбнулась (клюв изогнулся, глаза прищурились по-совиному) и кивнула на Духа:

— Сначала он. Потом ты. Идёт?

Я стоял, держа стакан воды, чувствуя, как мир качается под лапами.

Маг?

Строитель междумирья?

Забыл?

Но вопросы подождут.

Сейчас — Дух.

Я присел перед ребёнком-старцем, протянул стакан:

— Сейчас я помогу пожевать кляп. Дам запить. Ты не будешь пожирать слова. Договорились?

Дух смотрел на меня древними глазами.

Медленно кивнул.

Я аккуратно вытащил помадку изо рта (липкую, розовую, наполовину съеденную).

Дух сглотнул, облизнул губы.

Я поднёс стакан, дал глоток.

Он пил жадно, благодарно.

Опустошил стакан.

Я отставил его, сел на пол напротив.

— Говори, — сказал я тихо.

Дух Прошлого Рождества открыл рот.

И заговорил голосом, который был одновременно детским и старческим:

— Он убил моего брата.

Тишина.

— Эбенезер Скрудж. В полночь Рождества. Сломал часы. Остановил время. Убил Духа Настоящего Рождества. Моего брата. — Голос дрожал. — Мы были едины. Прошлое, Настоящее, Будущее. Три ипостаси Рождества. Три лика Времени. Без Настоящего... всё рухнуло. Баланс нарушился. Я пытался... я пытался исправить. Стереть прошлое. Переписать. Сделать так, чтобы этого не случилось. Но... — Он закрыл глаза, слёзы потекли по щекам. — Но прошлое нельзя стереть. Можно только... пожрать. Слово за словом. Память за памятью. Реальность за реальностью. И я пожирал. Миры. Истории. Всё. Пытаясь найти момент, когда можно было изменить. Но его нет. Никогда не было. Прошлое... неизменно.

Он открыл глаза, посмотрел на меня:

— Я не злодей. Я просто... не могу остановиться. Боль не уходит. Брат мёртв. И я... я...

Голос сорвался в рыдание.

Ребёнок плакал.

Старик плакал.

Дух Прошлого Рождества плакал от горя, которое не могло исцелиться.

Я сидел, глядя на него, и чувствовал, как что-то сжимается в груди.

Он не злодей.

Он просто сломлен.

И тут я услышал звук.

Тик-так.

Тик-так.

Тиканье.

Откуда?

Я нахмурился, лапа машинально полезла в карман.

Нащупала что-то твёрдое, круглое, металлическое.

Вытащила.

Часы.

Карманные часы.

Золотые, потёртые, с гравировкой на крышке. Я открыл её.

Внутри — циферблат. Римские цифры. Две стрелки. Маленький маятник, качающийся туда-сюда.

Тик-так.

Тик-так.

Я не помнил, откуда они.

Не помнил, когда взял.

Но они были здесь. В моём кармане. Тикали.

Тик-так.

Тик-так.

И вдруг...

* * *

Память.

Не постепенно.

Лавиной.

* * *

Я вижу себя молодым. Лет пятьдесят назад? Сто? Двести?

Я иду между мирами. Шагаю сквозь порталы. Собираю книги.

Не ворую. Спасаю.

Книги, которые горят в войнах. Книги, которые запрещают тираны. Книги, которые забывают народы. Книги, которые исчезают.

Я собираю их. Храню. Ношу с собой.

Мешок за спиной. Потом — сундук. Потом — телега. Потом — целый караван книг.

И однажды понимаю: нужно место.

Место, где книги будут в безопасности.

Место между мирами.

Где время не течёт. Где войны не достают. Где тираны не правят.

Междумирье.

Я строю портал. Не маленький. Огромный. Разлом в ткани реальности.

Использую всю свою магию. Всю силу. Всю волю.

Создаю пространство.

Библиотеку.

Зал за залом. Этаж за этажом. Стеллаж за стеллажом.

Место, которое существует нигде и везде одновременно.

Между всеми мирами.

Доступное из любого.

Нейтральная территория.

Вечное хранилище.

Моя библиотека.

Я заполняю её. Книга за книгой. Год за годом. Десятилетие за десятилетием.

Путешествую. Собираю. Спасаю.

Маг междумирья.

Хранитель забытого.

Строитель убежищ.

И устаю.

Боже, как я устаю.

От войн. От хаоса. От разрушения. От миров, пожирающих друг друга. От бесконечного бега. От невозможности спасти всё.

И однажды...

Останавливаюсь.

Закрываю двери.

Остаюсь внутри.

Здесь тихо.

Здесь безопасно.

Здесь можно читать.

Магия больше не нужна. Портал построен. Библиотека заполнена.

Можно просто... быть.

Библиотекарем.

Читателем.

Жителем междумирья.

Магия засыпает. Постепенно. Незаметно.

Я не пользуюсь ей. Не нуждаюсь в ней.

Она уходит в глубину. Дремлет. Ждёт.

А я живу.

Двести лет.

В тишине. В покое. В книгах.

Забывая.

Кем я был.

Что я мог.

Зачем построил это место.

Становясь просто...

Библиотекарем.

* * *

Тик-так.

Часы тикали в моей лапе.

Я сидел на полу библиотеки, глядя на них, и помнил.

Всё.

Слёзы текли по морде.

— Я забыл, — прошептал я. — Боже. Я... я забыл, кто я.

Морриган присела рядом, крыло мягко легло на плечо:

— Не забыл. Спрятал. Глу-убоко. Потому что у-устал. — Голос был мягким, протяжные «у» звучали как колыбельная. — Но магия никуда не делась, Лисёноу-ок. Она просто ждала. Пока ты не бу-удешь готов.

Я посмотрел на неё сквозь слёзы. Огромные зелёные глаза смотрели с пониманием, теплом, любовью:

— Ты знала?

— Всегда, — она улыбнулась клювом. — Почему ду-умаешь, я отправила письмо тебе? Не слу-учайному библиотекарю. Тебе. Магу-у между-умирья. Строителю порталов. Хранителю миров. — Пауза. — Тебе просто ну-ужно было... вспомнить.

Я закрыл глаза, сжимая часы в лапе.

Тик-так. Тик-так.

Магия.

Я чувствовал её.

Не снаружи. Внутри.

Спящую. Но просыпающуюся.

Медленно. Постепенно.

С каждым ударом часов.

С каждым воспоминанием.

Она возвращалась.

Я возвращался.

Не библиотекарь, который случайно спас четыре мира.

Маг, который всегда мог это сделать.

Просто забыл.

Я открыл глаза.

Посмотрел на Духа Прошлого, который смотрел на меня древними детскими глазами.

И понял.

Мы одинаковые.

Он бежал от боли, пожирая миры.

Я бежал от усталости, пряча магию.

Оба пытались забыть.

Оба не могли.

Прошлое не исчезает.

Его можно только... принять.

Я встал, держа часы.

Подошёл к Духу.

Присел перед ним.

— Твоего брата нельзя вернуть, — сказал я тихо. — Прошлое нельзя изменить. Ты знаешь это. Всегда знал.

Дух кивнул, слёзы текли.

— Но, — продолжил я, — смерть — не конец. Не для Духов Рождества. — Я сжал часы. — Настоящее можно... возродить. Не то же. Новое. Через искупление. Через жертву. Через того, кто убил.

Дух нахмурился:

— Что ты...

И в этот момент в библиотеке пробила полночь.

* * *

Большие напольные часы за спиной Духа ожили.

Маятник качнулся.

Механизм заскрежетал.

И часы начали бить.

БОМ.

БОМ.

БОМ.

Двенадцать ударов.

Полночь.

Но полночь в междумирье была вечной. Часы никогда не били.

Почему они бьют сейчас?

Дух Прошлого вскинул голову.

Морриган отступила на шаг, крылья слегка раскрылись. Перья на голове встали торчком. Большие зелёные глаза расширились.

Я поднялся, развернулся к часам.

И из них вышла фигура.

Нет, не вышла.

Выкатилась.

Часы.

Живые Часы.

Механизм высотой с двухэтажный дом. Шестерёнки вращались в прозрачной груди-корпусе. Стрелки двигались по окружности головы-циферблата. Маятник качался в центре торса, золотой грузик сверкал при каждом взмахе.

Тик-так. Тик-так.

Эбенезер Скрудж.

Ставший Часами в Мире Циклического Времени.

Он остановился посреди библиотеки, огромный, механический, живой.

Глаза-циферблаты смотрели на нас. Узнавали.

Рот-механизм открылся:

— ТИК, я, ТАК, пришёл, ТИК...

И застыл.

Потому что увидел Духа Прошлого.

Ребёнка со старческими глазами, сидящего у часов.

Брата того, кого он убил.

Часы-Скрудж задрожали. Шестерёнки заскрежетали. Маятник забился быстрее.

ТИК-ТАК-ТИК-ТАК-ТИК-ТАК!!!

И начал меняться.

* * *

Шестерёнки засветились.

Не золотым.

Зелёным.

Ярким, праздничным, рождественским зелёным светом, который разливался из самого сердца механизма.

Металл задрожал, смягчился, потёк как воск.

Бронза стала плотью.

Медь — кожей, тёплой и живой.

Сталь — костями, крепкими и настоящими.

Стрелки-руки округлились, обросли мышцами, пальцы проявились — длинные, сильные. Руки, которые могли обнять. Которые могли дарить.

Ноги-опоры выросли, стали человеческими — мощными, устойчивыми.

Грудь закрылась. Шестерёнки растворились в плоти — широкой, мускулистой, непокрытой. Но маятник остался. Не металлический. Живой. Бьющееся в центре груди сердце.

Тум-тум. Тум-тум.

Голова изменилась последней.

Римские цифры-корона растаяла, превратилась в волосы — тёмно-коричневые кудри, длинные, падающие на плечи.

Циферблаты-глаза моргнули. Стрелки исчезли. Появились зрачки — карие, тёплые, живые.

Черты лица проявились.

И я ахнул.

Потому что это было не лицо старого Скруджа.

Не изможденного узника.

Не скряги с морщинами жадности.

Молодое.

Лицо мужчины лет тридцати пяти. Может, сорока. Не больше.

Сильное. Открытое. С глазами, полными надежды, которую ещё не убили годы.

Скрудж, каким он был до.

До жадности. До одиночества. До разбитого сердца. До того, как потерял Белль. До того, как выбрал деньги вместо любви.

Лицо человека, который ещё мог любить.

Который помнил радость. Тепло. Рождество.

Лицо, которое Дух Прошлого показывал ему в видениях — и которое Скрудж потерял.

Но теперь вернулось.

Тело выросло. Стало огромным — три метра ростом, великан с широкими плечами и мощной грудью.

На плечи легла мантия — зелёная, простая, из грубой ткани, с белой меховой оторочкой по краям.

На голову опустился венок — из остролиста, ягод рябины, еловых веток. Он горел. Светился изнутри тёплым золотым светом, как рождественский светильник.

В правой руке материализовался рог изобилия — огромный, переполненный. Яблоки, апельсины, мандарины, орехи, конфеты, пряники — всё, что означало щедрость, изобилие, праздник.

В левой — факел. Длинный, с пламенем, которое пахло корицей, гвоздикой, ёлкой.

У ног появились тени. Двое детей — мальчик и девочка, худые, оборванные, жалкие.

Нужда и Невежество.

Как у Духа Настоящего в книге Диккенса.

Фигура выпрямилась во весь рост — огромная, сияющая, живая.

Вздохнула глубоко, грудью, в которой бился маятник-сердце.

Тум-тум. Тум-тум.

Открыла глаза — карие, молодые, весёлые.

Посмотрела на нас.

И засмеялась.

Громко. Радостно. Раскатисто. Как смеются в Рождество, когда вся семья за столом, когда камин горит, когда подарки под ёлкой, когда на душе тепло и светло.

«ХО-ХО-ХО!!!»

Смех прокатился по библиотеке, отразился от стеллажей, заставил книги зашелестеть страницами.

Дух Настоящего Рождества.

Не Скрудж.

Но и Скрудж.

Новый. Возрождённый. Искупивший.

Ставший тем, кого убил.

Вернувшийся к себе — к тому себе, которого потерял пятьдесят лет назад.

Молодой. Любящий. Щедрый.

Живой.

* * *

Он опустил взгляд.

Увидел Духа Прошлого у его ног.

Ребёнка со старческими глазами.

Брата.

Смех оборвался.

Лицо Духа Настоящего (лицо молодого Скруджа) исказилось болью, виной, горем.

Он опустился на колени — огромный великан, ставший маленьким перед ребёнком.

Рог изобилия и факел опустились на пол.

Руки — большие, сильные, тёплые — потянулись к Духу Прошлого.

— Брат, — прохрипел Дух Настоящего, и голос был глубоким, но дрожащим. — Мой брат.. Я...

Дух Прошлого смотрел на него.

Детские глаза, полные древней боли.

Старческие глаза, полные детского горя.

Слёзы текли по щекам.

— Настоящее? — прошептал он. — Ты... ты вернулся?

— Не я, — Дух Настоящего покачал головой. — Я умер. Скрудж убил меня. Но он... — Голос сорвался. — Он стал мной. Искупил. Стал Часами. Отсчитывал Настоящее. Держал время. Пожертвовал собой. И... воскресил. Не меня. Себя. Того себя, которого ты помнишь. Молодого. Доброго. Любящего.

Он протянул руки:

— Позволь мне освободить тебя, брат. Пожалуйста.

Дух Прошлого смотрел на него долго.

Потом медленно кивнул.

Дух Настоящего коснулся пут безвременья.

Они рассыпались. Просто растаяли под его прикосновением — светом, теплом, прощением.

Ребёнок со старческими глазами поднялся на ноги.

Маленький. Хрупкий.

Перед огромным великаном в зелёной мантии.

Они смотрели друг на друга.

Прошлое и Настоящее.

Брат и брат.

Убитый и убийца, ставший воскресителем.

И Дух Прошлого сделал шаг вперёд.

Обнял Духа Настоящего.

Маленькими детскими руками обхватил огромную шею.

И заплакал.

Не от горя.

От облегчения.

Дух Настоящего обнял его в ответ — осторожно, бережно, как обнимают что-то хрупкое и драгоценное.

И тоже заплакал.

Два Духа Рождества.

Воссоединённые.

Исцелённые.

Вернувшиеся домой.

Я стоял, глядя на них, и слёзы жгли глаза.

Морриган подошла, крыло обвило мои плечи, тёплое, мягкое.

Она тихо прошептала, протяжное «у» превратилось в мелодию:

— Ты сделал это, Лисёноу-ок. Ты спас их.

Я покачал головой:

— Не я. Скрудж. Он... он спас сам себя. И брата. Через жертву.

— Но ты дал ему-у шанс, — Морриган коснулась клювом моего уха (я вздрогнул от неожиданности, ухо дёрнулось). — Ты починил часы. Ты закрыл разломы. Ты привёл его сюда. — Пауза. Большие зелёные глаза посмотрели прямо в душу. — Ты вспомнил, кто ты. И это позволило им исцелиться.

Я посмотрел на неё — на пёстрые перья, сияющие в свете камина, на чёрный клюв, изогнутый в улыбке, на огромные зелёные глаза, полные тепла:

— А что теперь?

Морриган кивнула на Духов:

— Теперь... баланс восстанавливается.

И в этот момент в библиотеке появилась третья фигура.

* * *

Она не материализовалась.

Не вышла из портала.

Просто... была.

Словно всегда стояла в углу, в тени, и мы только сейчас её заметили.

Высокая. Худая. Закутанная в чёрный саван с капюшоном.

Лица не видно.

Только тьма под капюшоном.

И рука.

Костлявая. Бледная. Указывающая.

Дух Будущего Рождества.

Безмолвный Призрак.

Третий брат.

Он стоял неподвижно, указывая на Духов Прошлого и Настоящего, обнимающих друг друга.

И медленно кивнул.

Да.

Баланс восстановлен.

Три ипостаси Рождества воссоединены.

Дух Прошлого поднял голову, увидел Духа Будущего.

Улыбнулся сквозь слёзы:

— Брат. Ты тоже здесь.

Дух Будущего не ответил (он никогда не говорил).

Но протянул руку.

Дух Настоящего отпустил Прошлое, встал, подошёл к Будущему.

Взял его костлявую руку.

Сжал.

— Спасибо, — сказал он тихо. — За проклятие. За Скруджа. За... возможность.

Дух Будущего кивнул снова.

И три Духа Рождества встали рядом.

Прошлое — ребёнок со старческими глазами.

Настоящее — великан в зелёной мантии с лицом молодого Скруджа.

Будущее — безмолвный Призрак в чёрном саване.

Они стояли в моей библиотеке, в междумирье, где время не течёт.

И мир вокруг них начал светиться.

* * *

Не ярко. Мягко.

Золотым светом, исходящим из самих Духов.

Прошлое светилось серебром — цветом памяти, ностальгии, того, что было.

Настоящее — золотом — цветом радости, жизни, того, что есть.

Будущее — тьмой, но не пугающей. Тьмой возможности, потенциала, того, что может быть.

Три света смешались.

Переплелись.

Стали одним.

Рождество.

И я понял.

Разломы закрыты.

Не потому, что я залатал их.

А потому, что Духи Рождества воссоединились.

Баланс восстановлен.

Прошлое, Настоящее, Будущее — снова едины.

Время исцелено.

Дух Настоящего повернулся ко мне.

Улыбнулся — молодой, тёплой улыбкой Скруджа, который ещё помнил любовь:

— Спасибо, библиотекарь. Маг. Хранитель миров. — Он поклонился. — Мы в долгу.

Я моргнул:

— Я... не...

— В долгу, — повторил Дух Прошлого, подходя. — Ты дал нам шанс. Вспомнил себя. Привёл брата домой.

Дух Будущего просто кивнул.

И протянул мне что-то.

Маленькое. Светящееся.

Я взял.

Это была... песчинка? Звезда? Искра?

Нет.

Момент.

Замороженный момент времени.

Я посмотрел на Духа Будущего вопросительно.

Он указал на моё сердце.

Понял.

Подарок.

Момент времени, который я могу использовать. Когда захочу. Как захочу.

— Спасибо, — прошептал я.

Дух Будущего кивнул в последний раз.

И три Духа Рождества начали растворяться.

Не исчезать. Возвращаться.

Туда, где их место.

К Рождеству.

К балансу.

К вечности.

Последним ушёл Дух Настоящего.

Он посмотрел на меня молодыми глазами Скруджа и подмигнул:

— Счастливого Рождества, Реджинальд Фоксворт Третий.

И исчез, засмеявшись.

Библиотека опустела.

Тишина.

Только дыхание меня и Морриган.

Я стоял посреди зала, держа искру времени в лапе, и чувствовал, как мироздание выдыхает.

Закончилось?

Дело Мадам Цитаты. Глава девятая. В которой герой рисует мир из ничего по инструкции и теряет последнюю кисть

37
Читалка
Дело Мадам Цитаты. Глава девятая. В которой герой рисует мир из ничего по инструкции и теряет последнюю кисть
Дело Мадам Цитаты. Глава девятая. В которой герой рисует мир из ничего по инструкции и теряет последнюю кисть

Мир закрутился, время сжалось, реальность дёрнулась — и я оказался нигде. Не где-то в другом месте — именно нигде. Пустота — это отсутствие. То, что окружало меня, было присутствием отсутствия. Разница тонкая, но важная. Я стоял посреди мира, который перестал существовать, но не исчез. Мира, который был стёрт.

Уши встали торчком, улавливая то, чего не было. Нос дёргался, принюхиваясь к запахам, которых больше не существовало. Хвост распушился от дезориентации. Передо мной был город — точнее, концепт города. Контурный рисунок города. Линии. Только линии — чёрные, тонкие, точные, как чертёж архитектора, как набросок художника перед началом работы. Дома были не домами, а идеей домов. Улицы — не улицами, а замыслом улиц. Фонари — не фонарями, а линиями, намекающими на форму фонарей. Всё было двухмерным, плоским, нарисованным на невидимом холсте реальности.

Я поднял лапу — и она была единственной настоящей вещью в этом мире. Трёхмерной. Цветной. Материальной. Оранжевая шерсть, чёрные когти, розовые подушечки — всё кричало о существовании в мире, где ничего больше не существовало. Пожиратель Слов был здесь. И он не просто украл слова — он стёр всё. Реальность. Материю. Цвет. Звук. Жизнь. Остался только божественный чертёж. Замысел Творца. То, что неподвластно даже смерти — потому что это было до жизни и после смерти. Суть вещей. Эйдос. Платоновская идея, воплощённая в линиях.

Я сделал шаг вперёд — лапа ступила на контурную мостовую, и под ней ничего не было. Я не проваливался, но и не стоял на твёрдом. Я существовал поверх чертежа, как карандаш художника парит над бумагой.

— Боже мой, — прошептал я, и голос эхом прокатился по нарисованному миру. — Что здесь произошло?

Ответа не было. Только тишина — абсолютная, всепоглощающая, невозможная.

И тут я вспомнил: Остановись. Замри. Прислушайся. Совет Закладки Вечного Чтения. Слова Льюиса Кэрролла. Мудрость путешественника: в незнакомом месте сначала слушай, потом действуй. Я остановился. Замер. Сделал три шага назад (почему три? не знаю, показалось правильным). И прислушался.

Тишина была не пустой. В ней жили звуки. Три звука.

Первый: скрип. Тихий, почти неслышный — как карандаш скользит по бумаге, оставляя линию, как старое дерево скрипит на ветру, которого нет. Линии вокруг меня жили. Дрожали. Изгибались. Они не были застывшими — они были в процессе. Вечный набросок, вечное начертание, вечный замысел, который никогда не заканчивался. Скрип-скрип-скрип. Звук потенциала. Звук того, что может стать реальностью.

Второй: биение. Моё собственное сердце. Тум-тум. Тум-тум. Ритмичное, живое, настоящее — единственная реальность в мире концептов. Я был здесь, существовал, был материален, пока весь мир вокруг был только идеей. И это биение напоминало: ты жив, ты здесь, ты можешь действовать.

Третий: тиканье. Но не обычное, не физическое — концептуальное. Старый маятник в моей лапе не издавал звука, но я слышал его. Не ушами. Душой. Тик. Так. Тик. Так. Время шло — даже здесь, даже в мире, где ничего не осталось. Время продолжало существовать, потому что Время было концептом, идеей, замыслом, который невозможно стереть. И маятник напоминал: у тебя мало времени.

Я открыл глаза (когда успел закрыть?) и понял. Этот мир умирает. Не метафорически — буквально. Пожиратель Слов стёр его до основания, до чертежа, до замысла. И теперь даже замысел разрушается: линии истончаются, контуры блёкнут, мир схлопывается обратно в точку, из которой появился. В начале было Слово. Но Слова больше нет. Значит, будет конец. Большой Взрыв наоборот.

Я достал Книгу Будущих Подвигов, открыл на карте. Четвёртая точка больше не говорила [ДАННЫЕ УДАЛЕНЫ] — теперь она пульсировала красным, и надпись менялась: «Мир-концепт. Критическое состояние. Срок: канун Рождества, полночь. Если не восстановлен — схлопнется в точку. Большой Взрыв. Конец времени. Конец всему.»

Я посмотрел на небо — контурное, нарисованное тонкими линиями облаков и набросками звёзд. Небо темнело. Не физически — концептуально. Идея дня сменялась идеей вечера. Скоро будет ночь. Канун Рождества. И если к полуночи я не закончу...

Хвост опустился.

— Ладно, — сказал я вслух, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо, несмотря на панику. — Значит, нужно восстановить мир. До полуночи. Без проблем. Я всего лишь двухсотлетний библиотекарь, у меня нет магии, нет божественной силы, нет ничего, кроме упрямства и хорошего вкуса в литературе.

Я усмехнулся, усы подёрнулись:

— Чего ещё желать?

Первым делом — понять, как восстановить мир. Пожиратель Слов стёр слова, значит, может, нужно их вернуть? Написать заново? Я достал блокнот, открыл, приготовился писать — и замер. Когда я попытался написать слово «дом», буквы не появились. Чернила стекали со страницы, не оставляя следа. Слова не работали. Мир был стёрт глубже слов, до уровня замысла, до чертежа. Значит, нужно не писать. Нужно рисовать. Заполнить линии цветом, вдохнуть жизнь в чертёж, превратить двухмерный набросок в трёхмерную реальность. Дорисовать мир.

Я почти рассмеялся от абсурдности задачи.

— Отлично. Замечательно. Просто дорисовать мир. Целый мир. До полуночи. — Я покачал головой. — Клянусь всеми библиотеками, если я выживу, я напишу мемуары под названием «Как я провёл отпуск: гид по спасению вселенных для начинающих».

Хвост дёрнулся с раздражением и одновременно решимостью. Ладно. Нужны инструменты. Кисть. Краски. Палитра. Мольберт. Я огляделся: контурный мир был пуст — ни магазинов, ни мастерских, ни художников. Только линии, линии, линии. Придётся создавать самому. Из того, что есть.

Я сел на контурную скамейку (которая не ощущалась, но держала — парадокс) и высыпал содержимое карманов на контурную землю. Мешочек с розовыми и белыми зефирками. Бесконечный чайник с Эрл Греем. Две оставшиеся конфеты Ясности. Блокнот и чернила. Монокль. Оранжевый шёлковый плащ. Старый маятник-трость. Книга Будущих Подвигов. И книги — три книги, взятые из библиотеки перед путешествием.

«Алиса в Стране Чудес» — первое издание, с автографом Кэрролла. Священная. Неприкосновенная. «Сто лет одиночества» Гарсиа Маркеса — напоминание, что бывает и хуже. «Бесконечная шутка» Дэвида Фостера Уоллеса — тысяча семьдесят девять страниц, самая толстая книга, которую я когда-либо носил с собой.

Я посмотрел на «Бесконечную шутку». Потом на контурный мир, который нужно было раскрасить. Потом снова на книгу.

— Прости, Дэвид, — прошептал я, беря книгу в лапы. — Ты писал о бесконечности. Теперь твоя книга спасёт конечность. Это... поэтично, думаю.

Я открыл книгу. Форзац был большим, плотным, идеально подходящим для палитры. Аккуратно, с болью в сердце (это была книга, святыня, сокровище), я вырвал форзац. Звук рвущейся бумаги прозвучал как выстрел в тишине контурного мира. Палитра готова.

Теперь мольберт. Я огляделся в поисках плоской вертикальной поверхности — контурные стены были нематериальны, контурные двери тоже. Взгляд упал на сундук: потрёпанный, старый, верный спутник из мира в мир. Крышка — широкая, плоская, прочная. Я опустошил его, поставил вертикально, опёр о контурную стену. Мольберт готов.

Теперь краски. На земле передо мной лежало: розовые зефирки, белые зефирки, золотисто-коричневый чай, чёрные чернила, оранжевый шёлк плаща, прозрачные конфеты Ясности. Цвета. Я растёр розовую зефирку на форзаце — получилась розовая паста. Белую — белая. Капнул чая — золотисто-коричневый растёкся по бумаге. Чернила дали чёрную кляксу. Оранжевую нить, оторванную от подола плаща, размочил в чае, выжал — и получил оранжевую краску. Смешал розовый с белым — нежный рассветный оттенок. Коричневый с чёрным — тёмный, цвет земли. Оранжевый с белым — персиковый, цвет кожи. Капля конфеты Ясности сделала всё прозрачнее, светлее, живее.

Не полный спектр, но достаточно.

Теперь кисть. Самое сложное — кисти у меня не было. Ни щетины, ни волос, ни перьев. Но была шерсть. Моя шерсть. Я посмотрел на свой хвост, потом на грудь с густой мягкой шерстью, потом снова на контурный мир, который нужно было раскрасить.

Художник вкладывает душу в творение. Буквально.

— Ладно, — пробормотал я. — Это будет больно.

Я схватил пучок шерсти на груди, зажмурился и дёрнул. Боль пронзила острая, жгучая, глаза наполнились слезами, уши прижались к голове. В лапе — пучок моей рыжей шерсти. Я тяжело дышал.

— Никогда. Больше. Не буду. Смеяться. Над депиляцией, — прошипел я сквозь зубы.

Нашёл тонкую палочку — обломок от маятника-трости (отломил кусочек, извинился перед ним). Привязал шерсть к концу нитью из плаща. Кисть получилась странной, неровной, но функциональной. Я обмакнул её в розовую краску, подвёл к мольберту. Коснулся. Розовый мазок появился на дереве.

Кисть работала.

Я встал, держа кисть в правой лапе, палитру-форзац в левой. Старый маятник-трость прислонил к мольберту — он начал тикать громче. Тик. Так. Тик. Так. Метроном. Отсчёт времени. Небо темнело, контурные звёзды начинали проявляться. Канун Рождества. Сколько времени до полуночи?

Я не знал. Но маятник знал. Торопись.

Я взял глубокий вдох и вспомнил самые первые слова. Слова Творения.

«В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою.»

Я не Бог. Но сегодня мне придётся им стать — на одну ночь, на семь дней, сжатых в часы. Я педант. Я библиотекарь. Я помню Библию наизусть. И если уж восстанавливать мир, то строго по порядку, по инструкции, дословно.

Хвост выпрямился. Уши встали торчком. Усы перестали дрожать.

Я начал.

— День первый. «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет.»

Я обмакнул кисть в белую краску, смешанную с каплей конфеты Ясности, и нарисовал на мольберте простой круг — белый, сияющий, чистый. Первое, что создал Бог. Первое, что создаю я. Мазок за мазком круг заполнился цветом, засветился, засиял. Контурные линии вокруг меня вспыхнули: свет разлился по чертежу, заполняя пустоту, тьма отступила, линии стали чётче и живее.

— «И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы.» — Чёрная краска. Рядом с белым кругом — чёрный полукруг. Тьма. Свет и тьма, день и ночь, первое разделение. Контуры мира разделились: одна половина засияла, другая погрузилась в мягкую темноту. — «И назвал Бог свет днём, а тьму ночью. И был вечер, и было утро: день один.»

Маятник тикнул громче. ТИК. Один «день» завершён.

— День второй. «И сказал Бог: да будет твердь посреди воды, и да отделяет она воду от воды.» — Чёрный, разбавленный белым — серо-голубой. Сойдёт. Я нарисовал над белым кругом дугу. Небо. Твердь. Купол над землёй. Серо-голубая полоса протянулась от горизонта до горизонта. — «И создал Бог твердь, и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью. И стало так. И назвал Бог твердь небом. И был вечер, и было утро: день второй.»

ТАК. Два «дня». Маятник тикал быстрее — или мне казалось?

— День третий. «И сказал Бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так.» — Коричневая краска, золотисто-коричневая, цвет земли. Неровная линия горизонта. Контуры земли заполнились цветом, коричневый разлился по низу мира, образуя почву, камни, сушу. Потом серо-голубая между участками суши — море. — «И назвал Бог сушу землёю, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо.»

Зелень. Зелёного у меня нет. Коричневый, капелька чая, немного белого — зеленовато-коричневый. Не идеально, но узнаваемо. Точки, линии, штрихи на суше: трава, деревья, растения. Контуры ожили, покрылись цветом.

— «И была земля, и были деревья, и была трава. И был вечер, и было утро: день третий.»

ТИК. Три «дня». Руки начинали уставать, кисть из собственной шерсти была странной и неудобной — но работала.

— День четвёртый. «И сказал Бог: да будут светила на тверди небесной для отделения дня от ночи, и для знамений, и времен, и дней, и годов.» — Оранжевая, разбавленная белым. На небе — большой круг. Солнце. Оно засияло теплее, живее, чем просто белый свет. Рядом — маленький белый круг. Луна. Потом точки — десятки, сотни — звёзды усыпали твердь. — «И создал Бог два светила великие: светило большее, для управления днём, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды. И поставил их Бог на тверди небесной, чтобы светить на землю. И увидел Бог, что это хорошо. И был вечер, и было утро: день четвёртый.»

Я рисовал, рисовал, рисовал. Каждая звезда — мазок. Каждая точка — капля краски. Рука дрожала, кисть скользила, но я не останавливался. ТАК. Четыре «дня». Маятник тикал всё громче. Полночь приближалась.

— День пятый. «И сказал Бог: да произведет вода пресмыкающихся, душу живую; и птицы да полетят над землею, по тверди небесной.» — Силуэты рыб в воде: изогнутые линии, плавники, хвосты. Серебристый — белый с каплей чёрного. Силуэты птиц в небе: крылья, клювы. Коричневый. — «И сотворил Бог рыб больших и всякую душу животных пресмыкающихся, и всякую птицу пернатую по роду её. И увидел Бог, что это хорошо.»

Контуры ожили. Рыбы заплавали, птицы полетели. Я не останавливался.

— «И благословил их Бог, говоря: плодитесь и размножайтесь. И был вечер, и было утро: день пятый.»

ТИК. Пять «дней». Рука горела. Кисть начала терять шерсть — несколько волосков упали на палитру. Я не обратил внимания.

— День шестой. «И сказал Бог: да произведет земля душу живую по роду её, скотов, и гадов, и зверей земных по роду их. И стало так.» — Силуэты: четвероногие, рогатые, копытные, клыкастые. Коричневый, чёрный, белый — смешивал, мазал, создавал. Олени. Медведи. Волки. Лисы (конечно, лисы). Животные оживали, бегали по нарисованной земле.

— «И создал Бог зверей земных по роду их, и скот по роду его, и всех гадов земных по роду их. И увидел Бог, что это хорошо.»

Кисть дрожала в лапе. Шерсть осыпалась быстрее — ещё несколько волосков упали на палитру. Маятник бил всё громче. ТИК-ТАК! ТИК-ТАК! Полночь приближалась. Последнее творение. Венец.

Я произнёс слова, голос дрожал от усталости и решимости:

— «И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему.»

Самое сложное. Самое важное. Человек. Я обмакнул кисть в персиковую краску — оранжевый с белым, тщательно смешанные. Рука тряслась, но держалась твёрдо. Голова — мазок за мазком, круг, черты лица. Туловище — плечи, грудь, живот. Руки — две линии, раздваивающиеся на пальцы. Ноги — опора, основа, связь с землёй.

— «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его.»

Фигура ожила. Мужчина. Первый человек. Контур заполнился цветом, стал материальным, реальным. Но не всё.

— «Мужчину и женщину сотворил их.»

Краски оставалось мало — почти вся палитра исчерпана. Но достаточно. Для одной фигуры. Последней. Я подвёл кисть к мольберту. Рядом с мужчиной начал рисовать вторую фигуру. Голова — круг, черты лица: нос, глаза, рот...

Кисть дрогнула. Шерсть начала осыпаться быстрее — волосок за волоском, пыль на палитре.

— Нет, — прошептал я, уши прижались. — Не сейчас. Пожалуйста. Ещё немного.

Туловище. Плечи, грудь... Кисть крошилась. Шерсть превращалась в пепел прямо в моей лапе — тёплая, рыжая, моя, она отдавала последнее, что могла дать. Одна рука, линия, пальцы...

Маятник ревел. ТИК-ТАК-ТИК-ТАК-ТИК-ТАК!!!

Полночь. Секунды. Мгновения. Вторая рука. Начал мазок —

Кисть рассыпалась.

Просто рассыпалась. Шерсть превратилась в пыль, осыпалась сквозь пальцы как песок. Палочка выскользнула из лапы, упала на землю с глухим стуком. Кисти больше не было.

А фигура...

Незавершённая фигура. Женщина с одной рукой — без второй, без ног, без завершения. Наполовину нарисованная, наполовину концептуальная. Застыла на мольберте.

Я стоял, глядя на пустую лапу, на пыль, которая была кистью, на незавершённую фигуру, на мир, который был почти спасён. Почти. Но не до конца.

Маятник дал последний удар. ТИК. И остановился.

Тишина. Абсолютная тишина. Полночь наступила. Рождество началось. А мир всё ещё был незавершён. День шестой не окончен. Венец творения не создан. Человечество неполно.

Я опустился на колени, всё ещё держа пустую лапу перед собой, глядя на пыль, которая осыпалась на контурную землю.

— Я не успел, — прошептал я, и голос сорвался. — Я... я не успел.

Хвост безвольно лёг на землю. Уши опустились. Усы поникли. Вокруг меня контурный мир замер — ни звука, ни движения. Ожидание. Схлопнется ли мир в точку? Придёт ли Большой Взрыв? Или...

Я поднял голову и посмотрел на мольберт. На картину, которую создал. Свет и тьма. Небо. Земля и море. Растения. Звёзды. Рыбы и птицы. Животные. Мужчина. И незавершённая женщина. Почти весь мир. Почти всё творение. Почти.

В этой тишине, в этом ожидании, в этой незавершённости...

Дело Мадам Цитаты

Глава восьмая. В которой герой жертвует будущим ради настоящего, а прошлое становится механизмом

35
Читалка

Я поднял блокнот, готовый к следующей загадке и преодолению новых неприятностей.

Скрудж поднялся. Вокруг него вспыхнули последние символы — римские цифры, светящиеся круги, стрелки часов, складывающиеся в слова:

«Золотые зубы в ряд,

Крутятся, но не едят.

Время двигают вперёд,

В Судный День конец придёт.»

Я записал, уши встали торчком:

— Шестерёнки. Золотые шестерёнки Судного Дня.

— Да, — Скрудж кивнул. Под загадкой появилось последнее указание:

«Ищи там, где время тикает по кругу.»

Я закрыл блокнот, убирая его в карман. Хвост подёргивался — не от волнения, от чего-то другого. Предчувствия.

— Где время тикает по кругу, — повторил я. — Циклично. По замкнутому пути.

— Да, — Скрудж посмотрел на меня долгим взглядом. — Но будьте осторожны. Это место... другое. Опаснее предыдущих. Время там не просто движется. Оно считает. Отсчитывает. Тикает концу.

Я поправил монокль, нос дёрнулся:

— К какому концу?

— К Судному Дню, — Скрудж произнёс это тихо, почти шёпотом. — К моменту, когда все часы остановятся. Когда время кончится. Шестерёнки названы так неспроста. Они отсчитывают последние мгновения этого мира.

Тишина.

Я сжал трость-маятник (старую) в левой лапе, новый маятник держал в правой. Оба были тёплыми, живыми почти.

— Тогда мне лучше поторопиться, — сказал я. — Чем меньше времени до конца, тем важнее его спасти.

Скрудж почти улыбнулся — первая настоящая улыбка за всё наше знакомство:

— Идите, библиотекарь. И помните — носитель маятников управляет временем. Используйте это.

Я кивнул и направился к двери, опираясь на обе трости (старая и новая работали одинаково хорошо).

Хвост выпрямился. Уши торчком. Усы перестали дрожать.

Последний предмет.

Последнее испытание в этом мире.

И потом — дальше. К другим мирам. К другим разломам.

К финалу.

Я шагнул в ночь (или день, или что там было за дверью — в Мире Циклического Времени это всё ещё было загадкой).

* * *

Я вернулся к берегу Моря Времени.

Волны всё ещё текли — приливы и отливы, ускорение и замедление, туда-сюда, сюда-туда. Но теперь я понимал их ритм. Чувствовал. Два маятника в моих лапах резонировали с морем, настраивались на его частоту.

Я стоял на песке (который мерцал странно, переливаясь оттенками времени) и смотрел вдаль.

Море простиралось до горизонта.

Но теперь, в центре, там, где раньше был пустой горизонт, я видел что-то.

Острова.

Нет, не острова.

Шестерёнки.

Огромные золотые шестерёнки торчали из воды как скалы. Десятки их. Может, сотни. Разного размера — от маленьких (с карету) до гигантских (с дом). Все золотые, все зубчатые, все вращающиеся.

Медленно. Размеренно. Тикая.

Одни вращались по часовой стрелке. Другие — против.

И я понял, как добраться до центра.

Нужно было прыгать. С шестерёнки на шестерёнку. Как по ступенькам. Как по мосту из вращающихся островов.

Я взмахнул новым маятником — море подчинилось, расступилось, образуя путь к первой шестерёнке.

Шагнул в воду.

Время обхватило лапы, но не тянуло, не сопротивлялось. Я управлял им. Носитель маятников. Властелин этого моря.

Дошёл до первой шестерёнки, запрыгнул на неё.

Золотой металл под лапами был тёплым, шершавым, живым почти. Шестерёнка вращалась медленно — по часовой стрелке.

И мир вокруг меня дёрнулся.

* * *

Я стоял на шестерёнке.

Но рядом со мной, на соседней шестерёнке (которая вращалась быстрее), стоял я.

Другой я.

Моложе. Лет на десять моложе, может. Шерсть чуть рыжее, уши чуть острее, хвост чуть пушистее. Глаза — ярче, любопытнее.

Он смотрел на меня и улыбался:

— Ты постарел, — сказал молодой-я. — Но монокль всё ещё носишь. И плащ. Хорошо.

Я моргнул:

— Ты...

— Ты, — он кивнул. — Десять лет назад. Или вперёд. Зависит от направления вращения.

Шестерёнка подо мной сделала полный оборот — 360 градусов.

И я почувствовал, как что-то ушло.

Год. Один год моей жизни. Потерян. Стёрт. Шестерёнка, вращающаяся по часовой, забрала его.

Молодой-я исчез.

Я стоял один, тяжело дыша, уши прижались.

Один оборот — один год.

Скрудж не предупредил. Или предупредил, но я не понял.

Шестерёнки не просто вращались. Они считали. Отсчитывали жизнь.

По часовой — минус год.

Против часовой — плюс год.

Я посмотрел вперёд. Путь к центру лежал через десятки шестерёнок. Одни по часовой, другие против. Нужно было балансировать. Выбирать. Терять годы на одних, получать на других.

Хвост подёргивался от неопределённости.

Но выбора не было.

Я прыгнул на следующую шестерёнку.

* * *

Она вращалась против часовой.

Мир вспыхнул.

Я постарел. Мгновенно. Год добавился к моему возрасту. Спина чуть согнулась. Шерсть чуть поседела. Дыхание стало чуть тяжелее.

И рядом, на другой шестерёнке, стоял я.

Старше. Лет на двадцать старше. Седой. Усталый. Опирающийся на трость сильнее, чем нужно.

Он смотрел на меня с грустью:

— Ты ещё молод, — сказал старый-я. — Наслаждайся. Пока можешь.

— Я... — начал я.

Шестерёнка завершила оборот.

Старый-я исчез.

Я прыгнул дальше.

* * *

Следующая шестерёнка. По часовой. Минус год.

Я стал моложе. Энергичнее. Хвост выше, уши острее.

Молодой-я появился снова:

— Впереди ещё столько времени!

Исчез.

Следующая. Против часовой. Плюс год.

Постарел. Устал. Шерсть поседела чуть больше.

Старый-я:

— Времени так мало...

Исчез.

Ещё шестерёнка. И ещё. И ещё.

Я прыгал с острова на остров, терял годы и получал их обратно, видел себя молодым и старым, полным сил и изможденным.

Туда-сюда. Сюда-туда.

Как маятник. Как волны. Как сама жизнь.

Молодость и старость. Начало и конец. Энергия и усталость.

Всё качается. Всё вращается. Всё тикает.

И с каждым прыжком я видел себя. Разного. Множество версий, множество возрастов.

«Нас всегда было двое,» — вспомнились слова из песни, которую я когда-то где-то слышал.

Но версии исчезали. Одна за другой. Растворялись после каждого оборота.

Молодой я. Старый я. Средний я. Совсем юный я. Древний я.

Все исчезали.

«А теперь только я.»

Я прыгнул на последнюю шестерёнку — огромную, центральную, вращающуюся медленнее всех остальных.

И остался один.

На берегу золотого острова, окружённого морем времени.

Впереди, в центре шестерёнки, стоял человек.

* * *

Высокий, худощавый, в викторианском костюме. Волосы тёмные, зачёсанные назад. Лицо умное, задумчивое, с лёгкой улыбкой. Глаза — серые, глубокие, видящие слишком многое.

В руках он держал книгу. Не простую. «Алиса в Стране Чудес». Первое издание. С иллюстрациями Тенниела.

Он поднял голову, увидел меня, улыбнулся шире:

— Реджинальд Фоксворт Третий. Библиотекарь. Путешественник между мирами. Носитель двух маятников. — Голос был мягким, но сильным с английский акцентом. — Добро пожаловать.

Я остановился, уши встали торчком. Хвост замер.

— Вы... — начал я, но уже знал. — Льюис Кэрролл.

— Льюис Кэрролл, — он кивнул. — Чарльз Лютвидж Доджсон, если точнее. Математик. Писатель. Фотограф. — Пауза. — И само Время.

Он закрыл книгу, положил на золотую поверхность шестерёнки.

— Точнее, я — Время этого мира. Я пишу истории о времени. О том, как оно течёт неправильно, закручивается, останавливается, ускоряется. О Белом Кролике, который вечно опаздывает. О Безумном Шляпнике, с которым Время поссорилось. О девочке, которая падает в нору и обнаруживает, что время — относительно.

Он сделал шаг ближе:

— Вы прочли мою книгу. Вы и закладка цитировали её. «У нас всегда время пить чай.» Помните?

Я кивнул, нос дёрнулся:

— Помню.

— Хорошо, — Кэрролл улыбнулся. — Тогда вы понимаете, что время — не враг. Время — это возможность. Каждая секунда, каждая минута, каждый час — возможность прожить, прочесть, понять что-то новое.

Он повернулся, и я увидел, что позади него лежит предмет.

Блок золотых шестерёнок.

Размером с большую книгу. Может, чуть больше. Сложный механизм из десятков шестерёнок, сцепленных друг с другом, образующих единое целое. Золото сияло, металл был тёплым, живым. Сердце часов. Механизм Судного Дня.

Я сделал шаг вперёд:

— Мне нужны эти шестерёнки.

— Знаю, — Кэрролл кивнул. — Чтобы починить часы. Чтобы закрыть разлом. Чтобы спасти этот мир от Пожирателя Слов. Благородная цель.

Он присел на корточки, коснулся шестерёнок:

— Но всё имеет цену. Особенно в Мире Циклического Времени, где каждая секунда на счету. Вы прошли через шестерёнки-острова. Потеряли годы, получили их обратно. Балансировали на грани молодости и старости. Видели себя разным.

Он поднял голову, посмотрел на меня:

— Что вы готовы отдать за шестерёнки Судного Дня?

Тишина.

Вокруг тикало. Море шумело. Шестерёнки вращались. Время текло.

Я думал.

Что я могу отдать?

Воспоминание? Нет. Я только что вернул одно, отдавать другое — слишком больно и банально.

Имя? Нет. Реджинальд Фоксворт Третий — это не просто имя. Это личность, история, достоинство.

Годы жизни? Сколько? Десять? Пятьдесят? Столетие?

Монокль? Чайник? Зефирки?

Что достаточно ценно, чтобы купить последнюю часть механизма, который спасёт мир?

И тут меня осенило.

Я усмехнулся. Усы подёрнулись от хитрости, которая была бы достойна самого лиса.

Один день, — сказал я.

Кэрролл нахмурился:

— Один день? Из всей вашей жизни? Это... мало.

— Не просто день, — я поправил монокль, хвост выпрямился. — Один конкретный день. День, когда я умру.

Тишина стала абсолютной.

Кэрролл смотрел на меня долго. Потом медленно кивнул:

— Умно. Очень умно. — Он встал. — Вы отдаёте последний день своей жизни. День смерти. День, когда ваша история должна закончиться.

— Да, — подтвердил я.

— Вы понимаете последствия?

— Да, — я сделал глубокий вдох. — Без последнего дня... я никогда не умру. Буду жить вечно. Без конца. Без финала. Без покоя.

Кэрролл подошёл ближе, заглянул мне в глаза:

— Вечность, мистер Фоксворт. Не метафора. Не преувеличение. Вечность. Вы будете жить, пока существует время. А время существует, пока существует вселенная. Вы видели Эбенезера Скруджа. Видели, что делает с человеком невозможность умереть. Вы уверены?

Я думал о Скрудже.О его проклятье. О его изможденности. О голоде без еды. О жажде без воды. Об усталости без сна.

Но я думал и о другом.

О книгах, которые ещё не прочитаны. О мирах, которые ещё не спасены. О словах, которые ещё не написаны.

«Больше времени для чтения,» — подумал я с усмешкой.

А еще я думал о друзьях. О тех, кто верил в меня. О… Морриган.

— Уверен, — сказал я твёрдо.

Кэрролл молчал. Потом протянул руку:

— Тогда отдайте. День смерти. Последнюю страницу вашей истории. Финал, который никогда не будет написан.

Я взял его руку.

И почувствовал, как что-то ушло.

Не больно. Не страшно. Просто... пусто. Словно кто-то вырезал последнюю главу из книги моей жизни. Оставил обрыв. Незаконченность.

Я отпустил руку Кэрролла, почувствовав, как тяжесть лет уходит из моего, отныне, вечно молодого организма.

Он кивнул:

— Сделано. Вы больше никогда не умрёте, Реджинальд Фоксворт Третий. Поздравляю. Или соболезную. Не уверен, что правильнее.

Он наклонился, поднял блок золотых шестерёнок, протянул мне:

— Ваша плата принята. Шестерёнки Судного Дня — ваши. Чините часы. Закрывайте разлом. Спасайте мир.

Я взял блок. Тяжёлый, тёплый, живой. Шестерёнки тихо тикали в моих лапах, отсчитывая время, которое теперь было бесконечным для меня.

— Спасибо, — сказал я.

— Не благодарите, — Кэрролл покачал головой. — Вы заплатили. Честно. Хитро, но честно. — Он усмехнулся. — Вы и правда лис. В лучшем смысле этого слова.

Он поднял книгу — «Алису» — раскрыл на случайной странице, прочёл вслух:

«— Не могу поверить! — сказала Алиса.

— Не можешь? — переспросила Королева с жалостью. — Попробуй ещё раз: сделай глубокий вдох и закрой глаза.

— Нет, это бесполезно, — сказала Алиса. — Нельзя поверить в невозможное.

— Просто у тебя мало опыта, — заметила Королева. — В твоём возрасте я уделяла этому полчаса каждый день! Иногда я успевала поверить в шесть невозможных вещей до завтрака!»

Он закрыл книгу, посмотрел на меня:

— Вы только что сделали невозможное, мистер Фоксворт. Отдали смерть, чтобы спасти жизнь. Купили вечность, чтобы починить время. — Он кивнул с уважением. — Идите. Часы ждут. Скрудж ждёт. Мир ждёт. Пожиратель Слов не ждёт.

Я кивнул, хвост выпрямился.

Повернулся, держа блок шестерёнок в одной лапе, оба маятника в другой.

И пошёл обратно.

По шестерёнкам-островам. Прыгая, балансируя, теряя и получая годы (которые теперь были бесконечны).

Молодой-я и старый-я больше не появлялись.

Я был один.

«А теперь только я.»

Навсегда.

* * *

Я вернулся в башню с последней частью.

Скрудж стоял у сломанных часов, в той же позе, застывший во времени.

Он поднял голову, когда я вошёл. Увидел блок шестерёнок. Увидел моё лицо.

— Нашли, — сказал он. Не вопрос. Утверждение.

— Нашёл, — я положил блок на пол рядом с другими частями. Стрелки. Маятник. Шестерёнки. Всё собрано.

Скрудж посмотрел на меня долго:

— Что вы отдали?

Я усмехнулся устало, уши опустились:

— День. Последний день. День, когда должен был умереть.

Скрудж побледнел (ещё больше, что казалось невозможным):

— Вы... вы отдали смерть?

— Да.

— Значит, теперь вы...

— Буду жить вечно, — закончил я. — Как вы. Но по другой причине. Вы прокляты. Заперты в одной точке, без возможности что-то делать. Я просто... заплатил, но я свободен во всём.

Скрудж молчал. Потом тихо произнёс:

— Прости.

— Не надо, — я покачал головой. — Я выбрал. Осознанно. — Хвост подёргивался. — Больше времени для книг, приключений. Единственное проклятье моего бессмертия — я не буду стареть, пока стареют мои близкие и друзья. Но я и так живу дольше, чем большинство посетителей моей библиотеки.

Скрудж грустно улыбнулся.

Он посмотрел на три части, лежащие на полу. Потом на сломанные часы над нами.

— Пора, — сказал он.

— Пора, — согласился я. — Чиним?

— Не вы, — Скрудж покачал головой. — Я.

Я нахмурился, усы подёрнулись:

— Что?

Скрудж шагнул к центру зала. Встал под часами, там, где когда-то был маятник, там, где зиял разлом.

— Я сломал эти часы, — сказал он тихо. — Я убил Настоящее. Я разрушил время этого мира. Моя вина. Моя ошибка. Моё... преступление.

Он поднял руки, раскинул их в стороны:

— И теперь я исправлю. Единственным способом, который у меня есть.

Символы вспыхнули вокруг него — ярче, чем когда-либо. Римские цифры, стрелки часов, шестерёнки, пружины — всё закружилось, завертелось, образуя вихрь света.

— Я стану часами, — произнёс Скрудж, и голос его зазвучал эхом. — Я буду механизмом. Я буду Настоящим, которое убил. Я отсчитаю время, которое сломал. Пусть и на время, пока вы победите Пожирателя Слов, но сколько времени вам на это понадобится?

И началась трансформация.

* * *

Тело Скруджа изменилось.

Кожа затвердела, потемнела, стала металлической. Бронза, медь, сталь — разные оттенки, разные текстуры. Руки вытянулись, пальцы срослись, превратились в стрелки — длинные, острые, безжалостно точные.

Ноги погрузились в пол, стали опорами, колоннами, держащими весь механизм.

Грудь раскрылась, обнажая внутренности — не органы, а шестерёнки. Десятки, сотни шестерёнок, вращающихся, сцепленных, тикающих. Сердце стало осью, центром, от которого всё зависело.

Голова откинулась назад, волосы превратились в римские цифры, вырастающие из черепа как корона. Глаза стали циферблатами, показывающими время — разное время, множество времён одновременно.

Рот открылся, и из него вырвался звук:

ТИК. ТАК. ТИК. ТАК.

Скрудж стал Часами.

Живыми Часами. Огромными, сложными, бьющимися.

И три части на полу ожили.

Стрелки взлетели, притянутые невидимой силой. Впились в руки-стрелки Скруджа, слились с ними, стали одним целым. Бронзовая и медная стрелки заняли свои места.

Маятник взлетел следом. Подвесился к оси-сердцу, начал качаться. Туда-сюда, сюда-туда. Медленно, размеренно. Золотой грузик сверкал при каждом взмахе.

Блок шестерёнок Судного Дня поднялся последним. Развернулся в воздухе, засветился. И встроился в грудь Скруджа-Часов. Золотые зубья сцепились с бронзовыми и медными, образуя единый, сложный, невероятный механизм.

ТИК. ТАК. ТИК. ТАК.

Часы пошли. Время вернулось.

* * *

Я стоял, не в силах пошевелиться, уставившись на трансформацию.

Скрудж больше не был человеком. Он был Часами. Механизмом высотой с двухэтажный дом. Шестерёнки вращались в его груди. Стрелки двигались по окружности головы. Маятник качался в центре торса.

И он был живым.

Глаза-циферблаты смотрели на меня. Узнавали.

Рот-механизм открылся, и голос прозвучал — эхом, многослойно, словно говорило само Время:

— Идите, ТИК, библиотекарь, ТАК, спасайте, ТИК, другие миры, ТАК, я, ТИК, буду здесь, ТАК, отсчитывать, ТИК, держать, ТАК, Настоящее, ТИК, пока, ТАК, вы не вернётесь…

ТИК. ТАК. ТИК. ТАК.

— Сколько? — прошептал я, хвост опустился. — Сколько вам держать?

— Пока, ТИК, не, ТАК, кончится, ТИК, — голос стал тише. — Пока, ТАК, все миры, ТИК, не спасены, ТАК, пока, ТИК, Пожиратель, ТАК, не остановлен…

ТИК. ТАК. ТИК. ТАК.

— Это может быть вечность, — сказал я.

— Я, ТИК, заслужил, ТАК, — ответил Скрудж-Часы. — За, ТИК, то, ТАК, что, ТИК, сделал...

Я смотрел на него. На сломанного человека, ставшего механизмом. На убийцу Рождества, ставшего Временем. На узника, ставшего спасителем.

— Спасибо, — сказал я тихо. — Эбенезер Скрудж. Спасибо за жертву.

Глаза-циферблаты моргнули. Может, это была улыбка. Трудно сказать.

— Идите... — прошептали Часы.

ТИК.

ТАК.

И разлом начал закрываться.

* * *

Дыра в центре механизма, сквозь которую сочилась пустота, начала затягиваться.

Края сползались. Пустота отступала. Тишина заменялась звуком — тик-так, тик-так — ритмичным, живым, настоящим.

Время возвращалось.

Я вышел из башни, чувствуя изменения.

Город снаружи выдохнул.

Хаос прекратился. Люди перестали мчаться или застывать. Они просто шли. Нормально. Линейно. Время текло правильно — вперёд, секунда за секундой, минута за минутой.

Здания перестали мерцать. Фонтан на площади бил водой, которая падала вниз, как и должна. Птицы летали с обычной скоростью.

Небо стало одним цветом — вечерним, золотисто-синим, красивым.

Мир Циклического Времени исцелился, становясь обычным миром.

Разлом закрыт.

Третий мир спасён.

Я стоял на площади, глядя на Спиральную Башню. Изнутри доносилось тиканье. Мерное, спокойное. Скрудж-Часы работали.

Отсчитывали Настоящее.

Держали время.

Пока я буду спасать остальные миры.

Хвост подёргивался от усталости и облегчения одновременно.

Я достал Книгу Будущих Подвигов. Открыл на карте.

Третья точка — «Мир Циклического Времени» — светилась ярко-зелёным.

Выполнено.

Четвёртая точка пульсировала красным: [ДАННЫЕ УДАЛЕНЫ]

Пятая точка мигала тревожно, надпись менялась: «Координаты недоступны. Критическое истончение.»

Под картой появилась новая запись:

«Три из пяти разломов залатаны. Два остались. Пожиратель Слов усиливается. Время на исходе. Спеши.»

Я закрыл книгу.

Усы подёрнулись от решимости. Уши встали торчком.

Впереди — ещё два мира. Ещё два разлома. И где-то там, в конце пути — Дух Прошлого Рождества. Существо, которое крадёт слова, чтобы спасти брата.

Трагедия, которую нужно остановить. Или исцелить. Или понять.

Портал открылся передо мной — спиральный, вращающийся, ведущий в неизвестность.

Я шагнул вперёд, держа старый маятник как посох.

Библиотекарь, который отдал смерть.

Лис, который будет жить вечно.

Герой, который спасает слова.

Мир закрутился, время сжалось, реальность дёрнулась — и я оказался где-то ещё.

Дело Мадам Цитаты. Глава седьмая

В которой герой ищет маятник, встречает забытый кошмар и учится отпускать страхи

38
Читалка

Скрудж произнёс вторую загадку, и слова материализовались в воздухе светящимися символами:

«Туда-сюда, сюда-туда,

Качается всегда.

Отсчитывает ход времён,

Но сам застыл, как сон.»

Я записал в блокнот, нос дёрнулся от концентрации:

— Маятник. Очевидно.

— Очевидно, — согласился Скрудж. Под загадкой появилась новая строка:

«Ищи там, где время идёт волнами, туда-сюда.»

Я нахмурился:

— Волнами? Как море?

— В Мире Циклического Времени, — Скрудж развёл руками, — всё возможно буквально. Ищите место, где время движется как волны. Приливы и отливы. Туда и обратно.

Я кивнул, убирая блокнот:

— Понял. Вернусь с маятником.

Хвост уверенно выпрямился. Уши встали торчком.

Я направился к двери.

* * *

Найти «место, где время идёт волнами» оказалось проще, чем я ожидал.

Город кончился внезапно — последнее здание, последняя улица, и дальше начиналось... ничто.

Нет, не ничто.

Море.

Я стоял на краю, глядя на водную гладь, и не мог поверить глазам.

Море Времени.

Вода была... странной. Не совсем водой. Она переливалась всеми оттенками — от прозрачного до серебристого, от золотистого до чёрного. И двигалась она не как обычная вода. Она текла волнами.

Буквально волнами времени.

Прилив накатывал на берег — и всё вокруг ускорялось. Трава росла, цвела, увядала за секунды. Птица пролетала мимо со скоростью стрелы. Облака мчались по небу.

Отлив откатывался — и всё замедлялось. Трава замирала. Птица повисала в воздухе. Облака останавливались.

Туда-сюда. Сюда-туда.

Качается всегда.

Я присел на корточки у воды, рассматривая прибой. Усы подёргивались от любопытства. Нос улавливал запах — озон, соль, что-то металлическое, что-то древнее.

— Где время идёт волнами, — пробормотал я. — Вот оно. Но где маятник?

Я поднял голову, осматривая берег.

Море простиралось до горизонта. Берег был пустынным — песок (или то, что выглядело как песок, но мерцало странно), редкие камни, водоросли (или то, что выглядело как водоросли, но шевелилось даже без ветра).

И вдали, метрах в ста от берега — остров.

Маленький, скалистый, с одинокой конструкцией на вершине.

Я прищурился, рассматривая.

Конструкция выглядела как... арка? Нет, как качели. Огромные качели, сделанные из металла — две вертикальные стойки и перекладина между ними. И с перекладины свисал маятник.

Длинный металлический стержень с грузиком внизу. Он качался. Туда-сюда, сюда-туда. Медленно, размеренно. С каждым взмахом вода под ним ускорялась или замедлялась, создавая волны времени.

Я встал, опираясь на трость-маятник (старый, сломанный). Хвост подёргивался в предвкушении.

— Ладно. Нужно добраться до острова.

Я посмотрел на воду. Она выглядела... опасно. Если прикоснуться — что произойдёт? Время ускорится? Замедлится? Я постарею на столетие за секунду? Или застыну навечно?

Проверять не хотелось.

Но другого пути не было.

Я сделал глубокий вдох. Достал мешочек с зефирками, съел одну для храбрости.

— Интересно, есть ли у меня есть море времени решить проблему с Морем Времени?

Я поправил монокль. Одёрнул плащ. И шагнул в воду.

* * *

Холод.

Не физический. Темпоральный.

Вода Моря Времени обхватила лапы, и я почувствовал, как время вокруг меня дёргается. Секунды растягивались, сжимались, вращались спиралью.

Я сделал ещё шаг. Вода поднялась до колен.

Прилив накатил и мир взорвался скоростью.

Солнце метнулось по небу как падающая звезда. День сменился ночью, ночь рассветом, рассвет полднем — всё за секунду. Я мчался вперёд, хотя шёл медленно, время несло меня, тянуло, ускоряло до невозможности.

Уши прижались к голове от перегрузки. Хвост распушился от паники.

«Слишком быстро слишком быстро слишком быстро...»

Я попытался сделать ещё шаг, но ноги не слушались. Тело двигалось быстрее мыслей. Дыхание сбилось. Сердце колотилось.

Отлив откатил и всё остановилось.

Время застыло. Замерзло. Сковало меня как лёд.

Я не мог пошевелиться. Не мог дышать. Даже мысли замедлились до состояния патоки. Секунды тянулись часами.

«Не... могу...»

Прилив снова — ускорение. Мир размывается. Я падаю вперёд.

Отлив — застывание. Паралич. Ужас.

Туда-сюда. Сюда-туда.

Я не справлюсь. Я утону в этом проклятом море. Время сожрёт меня, разорвёт на куски, растянет и сожмёт до...

Трость.

Трость в моей лапе.

Я смотрел на неё сквозь замедленное время. Металлический стержень. Потемневшая бронза. Грузик на конце.

Маятник.

Старый маятник.

Сломанный маятник.

Маятник этих часов.

И меня осенило.

Эти часы управляли временем этого мира. Этот маятник был их частью. Даже сломанный, даже оторванный — он всё ещё был связан с временем здесь.

Прилив начал накатывать снова —

Я взмахнул тростью.

Не случайно. Осознанно. Вправо. По направлению волны.

И волна подчинилась.

Ускорение не просто накатило — оно понесло меня. Как попутный ветер. Как течение реки. Я не боролся с ним. Я использовал его.

Шаг вперёд стал прыжком. Прыжок стал полётом. Вода под лапами неслась, подталкивая, ускоряя.

Я летел к острову.

Отлив начал откатывать —

Я взмахнул тростью влево. Против движения.

И замедление смягчилось.

Не остановка. Не паралич. Просто... медленность. Управляемая, контролируемая. Я шёл сквозь густое время, но не застревал. Трость резала сопротивление, как нож масло.

Ещё шаг.

Прилив — взмах вправо — ускорение — лечу вперёд.

Отлив — взмах влево — замедление — держу позицию.

Туда-сюда. Сюда-туда.

Я танцевал со временем.

Маятник на острове качался, создавая волны. Старая трость-маятник в моей лапе отвечала, управляя ими. Два маятника, старый и новый, сломанный и целый, вели диалог через море.

«Ты создаёшь волны,» — говорил новый маятник.

«Я управляю ими,» — отвечала трость.

Хвост выпрямился, помогая балансировать. Уши встали торчком, улавливая ритм. Усы дрожали от напряжения, но я улыбался.

Это было... невероятно.

Я пересекал Море Времени, управляя его течением, используя сломанную часть часов как ключ к самому времени.

Шаг за шагом. Взмах за взмахом.

Наконец — твёрдая земля под лапами.

Я выбрался на берег острова, тяжело дыша. Шерсть была мокрой — не от воды, а от времени. Странное ощущение, липкое и холодное.

Но я добрался.

Я посмотрел на трость в лапе с новым уважением:

— Спасибо, старина. Без тебя я бы не справился.

Металл потеплел под моими пальцами. Может, воображение. А может, и нет.

Я сидел минуту, приходя в себя. Потом поднял голову.

Конструкция с маятником возвышалась передо мной. Близко. Всего несколько шагов.

Я встал, отряхиваясь. Поправил монокль (чудом не потерянный). Пошёл к маятнику.

И остановился.

Потому что у подножия конструкции стоял я.

* * *

Не отражение.

Не тень.

Я.

Реджинальд Фоксворт Третий. Двухметровый лис в викторианском костюме. Без плаща — плащ лежал на земле рядом. Без монокля. В лапах — пустая чайная коробка и пустая вазочка для зефира.

Он стоял, глядя на меня.

И я узнал этот взгляд.

Отчаяние. Ужас. Абсолютное, всепоглощающее осознание катастрофы.

Я узнал «этот» день.

— Нет, — прошептал я, и хвост безвольно опустился. — Только не это.

Другой-я заговорил. Голос был моим, но моложе, более паническим:

— 12 октября 1873 года. Вторник. Утро. Я спустился на кухню. Открыл шкаф. И обнаружил...

Он поднял пустую чайную коробку.

— ...Что чай кончился.

Потом поднял пустую вазочку.

— ...И зефирки тоже.

Я стоял, не в силах пошевелиться. Уши прижались к голове. Усы дрожали.

— Это воспоминание, — сказал я вслух. — Я отдал его. Коллекционеру Моментов. Я больше не должен его помнить.

Другой-я покачал головой:

— Но ты помнишь. Ты всегда помнил. Ты просто не чувствовал. Не переживал. Коллекционер забрал боль, но не память. Эту травму ты никогда не сможешь забыть. А теперь...

Он сделал шаг ближе.

— ...А теперь Пожиратель Слов стёр барьер. Вернул боль. Вернул страх. Вернул это.

Воздух вокруг изменился.

И я оказался там.

На кухне. В своей библиотеке. 12 октября 1873 года.

Утренний свет струился через окно. Запах книг, пыли, старого дерева. Камин потрескивал. Всё было знакомым, уютным, домашним.

Кроме шкафа.

Открытого шкафа с пустой чайной коробкой и пустой вазочкой для зефира.

Я стоял перед ним, глядя на пустоту, и чувствовал, как поднимается паника.

«Как я мог забыть? Как я мог забыть?! КАК Я МОГ ЗАБЫТЬ КУПИТЬ ЧАЙ?!!»

Это была не просто неприятность. Это была катастрофа. Чай и зефирки были не роскошью. Они были необходимостью. Структурой дня. Утро начиналось с чая. День продолжался с чаем. Вечер заканчивался чаем. Чтение требовало зефирок. Размышления требовали зефирок. Существование требовало зефирок.

А теперь — ничего.

Пустота.

Я опустился на стул, держа голову в лапах.

«Это худший день моей жизни.»

И самое страшное — я знал, что это моя вина. Я забыл. Я не подготовился. Я подвёл сам себя.

«Что, если это повторится? Что, если я снова забуду? Что, если в следующий раз будет ещё хуже?»

Страх рос, заполняя всё пространство.

«Что, если...»

* * *

Видение дрогнуло.

Я моргнул, и кухня исчезла.

Я снова стоял на острове, у подножия конструкции с маятником. Другой-я всё ещё стоял передо мной, держа пустые ёмкости.

Но теперь я видел больше.

Вокруг него — вокруг меня — формировались другие сцены. Другие моменты.

Я, стоящий в магазине, покупающий чай. Огромное количество чая. Весь запас на месяц. На два. На три.

Я, проверяющий запасы зефира каждое утро. Дважды. Трижды.

Я, паникующий каждый раз, когда коробка становится полупустой.

Я, живущий в страхе повторения.

Полтора века.

Полтора века я позволял одному дню контролировать мою жизнь.

Я посмотрел на другого-себя:

— Ты боишься, что это повторится.

— Да, — ответил он просто.

— Ты боишься, что я снова забуду.

— Да.

— Ты боишься, что я снова подведу себя.

— Да.

Я сделал глубокий вдох. Хвост выпрямился. Усы перестали дрожать.

— Но я не забыл, — сказал я тихо. — Посмотри.

Я полез во внутренний карман плаща. Достал мешочек с зефирками. Полный. Розовые, пухлые, идеальные.

— Зефирки. Месячный запас. Купленные на Ярмарке Абсурда.

Достал бесконечный чайник Эрл Грея.

— Чай. Бесконечный. Подарок от Морриган.

Положил обе вещи на землю перед другим-собой.

— Я не забыл. Я подготовился. Я учился полтора века. Я всегда помню. Всегда проверяю. Всегда покупаю с запасом.

Другой-я смотрел на зефирки и чайник.

— Но что, если они кончатся? — прошептал он. — Что, если чайник сломается? Что, если зефирки закончатся? Что, если...

— Тогда я справлюсь, — оборвал я. — Потому что это был не конец света. Это был день без чая. Неприятный? Да. Ужасный? Да. Но не катастрофа.

Я присел на корточки перед ним:

— Ты знаешь, что я сделал в тот день? После того, как обнаружил пустой шкаф?

Он покачал головой.

— Я надел плащ. Вышел из дома. Пошёл в магазин. Купил чай и зефирки. Вернулся. Заварил чай. Съел зефирку. И продолжил жить.

Я улыбнулся:

— Это был худший день, потому что я позволил ему быть худшим. Потому что я раздул неприятность до катастрофы. Но на самом деле...

Я встал, протягивая лапу:

— ...На самом деле это был просто день. Плохой день. Один из тысяч. И он прошёл. Как проходят все дни.

Другой-я смотрел на мою лапу. Потом медленно протянул свою.

Наши лапы соприкоснулись.

И видение начало растворяться.

Кухня исчезла. Пустые ёмкости исчезли. Другой-я стал прозрачным, как дым.

— Спасибо, — прошептал он. — За то, что помнишь. За то, что учился. За то, что не забыл урок.

— Я не забуду, — пообещал я. — Но я больше не буду бояться.

Он улыбнулся — грустно, но с облегчением — и исчез совсем.

Я стоял один на острове.

Страх ушёл.

Воспоминание осталось, но боль исчезла.

Я повернулся к конструкции с маятником.

Он качался. Туда-сюда. Сюда-туда. Медленно, размеренно. Отсчитывая время, которое больше не пугало меня.

Я подошёл, взялся за стержень маятника.

Потянул.

Он поддался легко. Крепление наверху щёлкнуло, отпуская. Маятник соскользнул в мои лапы.

Тяжёлый. Холодный. Настоящий.

Новый маятник.

Я поднял его, рассматривая при свете, который стал ярче — будто мир одобрял.

Длинный металлический стержень из полированной стали. На конце — грузик в форме слезы, золотистый, тёплый даже на ощупь. Красивая работа. Безупречная.

И в момент, когда я снял его с крепления море вокруг острова замерло.

Волны остановились. Прилив застыл на полпути. Отлив завис в воздухе. Время перестало качаться.

Всё стало тихим.

Я посмотрел на новый маятник в правой лапе. Потом на старую трость-маятник в левой.

И понял.

Пока новый маятник был на месте — он управлял морем, создавая волны. Теперь, когда я снял его — власть перешла ко мне.

«Носитель маятника управляет временем.»

Я сделал осторожный шаг к воде. Она не двигалась. Застывшая гладь, зеркальная, идеально спокойная.

Взмахнул новым маятником вправо.

Море ожило.

Волна времени покатилась от острова к берегу, ускоряя всё на своём пути. Чайка пролетела за секунду от горизонта до горизонта. Облако промчалось по небу.

Взмахнул влево.

Волна откатилась. Время замедлилось, потекло вспять. Чайка вернулась. Облако отступило.

Я усмехнулся, усы подёрнулись от удовольствия:

— Вот это да.

Я стоял на острове, держа в каждой лапе по маятнику — старый и новый — и чувствовал, как время этого мира слушается меня.

Пора возвращаться.

Я шагнул в воду.

На этот раз море не сопротивлялось. Оно подчинялось.

Я шёл по поверхности, и время под моими лапами текло так, как я хотел. Взмах — ускорение, несёт вперёд. Взмах — замедление, даёт отдохнуть. Никакой борьбы. Никакого сопротивления.

Я управлял морем.

Через несколько минут я стоял на берегу, держа оба маятника.

Посмотрел на новый — блестящий, совершенный.

Посмотрел на старый — потемневший, сломанный, но верный.

— Спасибо вам обоим, — сказал я тихо.

И направился обратно в башню.

* * *

Я вернулся в башню на закате.

Или на рассвете.

Или в полдень.

В Мире Циклического Времени было всё ещё трудно сказать наверняка.

Скрудж ждал у сломанных часов, в той же позе. Он поднял голову, когда я вошёл:

— Нашли?

Я кивнул, протягивая новый маятник. Металл сверкал в тусклом свете башни.

— Нашёл.

Скрудж взял маятник, и тот вспыхнул тёплым золотым светом. Символы закружились вокруг — римские цифры, стрелки часов, светящиеся круги.

— Хорошо, — сказал он тихо. — Это правильный маятник. Вторая часть собрана.

Он положил маятник на пол рядом со стрелками.

Три предмета. Стрелки лежали рядом — бронзовая и медная, слабо светящиеся. Маятник рядом — стальной стержень с золотым грузиком, излучающий тепло.

Скрудж посмотрел на меня:

— Что случилось там? На острове?

Я опустился на обломок шестерёнки, усталый. Хвост обвился вокруг лап. Уши опустились.

— Встретил старый страх, — ответил я просто. — Воспоминание, которое я отдал давно. Оно вернулось. Пожиратель Слов... он становится сильнее, да?

Скрудж кивнул медленно:

— Да. Чем больше слов он крадёт, тем сильнее становится. Барьеры рушатся. Даже те, что были созданы магией.

— Я понял, — я достал мешочек с зефирками, съел одну. На этот раз Скрудж не отвернулся. Просто смотрел. — Но я справился. Принял воспоминание. Отпустил страх.

— Это... хорошо, — Скрудж произнёс это так, будто не был уверен, что такое возможно. — Отпустить страх. Трудная вещь.

— Очень трудная, — согласился я. — Но необходимая.

Мы сидели в тишине. Часы возвышались над нами, всё ещё сломанные, всё ещё молчаливые.

Наконец Скрудж поднялся:

— Осталась одна часть. Блок золотых шестерёнок Судного Дня. Самая важная. Сердце часов.

Я поднял блокнот, готовый к следующей загадке и преодолению новых неприятностей.

Дело Мадам Цитаты. Глава шестая

В которой герой встречает проклятого скупца, слушает трагическую историю и ищет двух сестер

40
Читалка

Разлом был внутри часов.

Я понял это сразу, как только начал внимательно рассматривать механизм. Шестерёнки, застывшие в неподвижности. Цепи, провисшие как мёртвые змеи. Пружины, лопнувшие и скрученные. И в самом центре, там, где все части сходились к главной оси, где должен был находиться механизм баланса —

Дыра.

Не физическая. Метафизическая. Разрыв в ткани реальности размером с кулак, сквозь который сочилось... ничто. Пустота. Тишина настолько абсолютная, что она почти звучала.

Я подошёл ближе, опираясь на маятник-трость. Металл стучал по каменному полу — тук, тук, тук — размеренно, успокаивающе.

Нос дёргался, улавливая запахи. Пыль. Металл. Время — да, время пахло, странно, но факт. Пахло как старые книги, смешанные с чем-то электрическим, озоном перед грозой.

Уши встали торчком, улавливая звуки. Тишина была не абсолютной — где-то далеко тикало. Слабо, еле слышно, но тикало. Как сердцебиение умирающего мира.

Я присел на корточки перед разломом, вглядываясь в пустоту.

И увидел движение.

Внутри часового механизма, за шестерёнками, в тени —

Фигура.

Человек.

Хвост невольно распушился от тревоги.

— Кто здесь? — позвал я, и голос эхом прокатился по залу.

Тишина.

Потом — шорох. Скрип. Звук шагов по металлу.

И из тени между шестерёнками вышел старик.

Высокий, худой, словно скелет. Одежда — викторианский костюм, когда-то дорогой, теперь потрёпанный, выцветший. Волосы седые, длинные, спутанные. Лицо изможденное, с глубокими морщинами, впалыми щеками. Глаза...

Глаза были страшными.

Пустыми. Усталыми. Глазами человека, который не спал столетие и знает, что никогда не уснёт.

— Вы... — начал я.

— Эбенезер Скрудж, — представился, поклонившись, старик голосом, который звучал как скрип ржавых петель. — Стерегущий Часов. Проклятый. Узник. — Он посмотрел на меня долгим взглядом. — А вы — лис. Библиотекарь. Путешественник между мирами. Реджинальд Фоксворт Третий, если я не ошибаюсь.

Уши дрогнули от удивления:

— Откуда вы...

— Я вижу время, — Скрудж сделал жест рукой, и в воздухе вспыхнули светящиеся символы — римские цифры, стрелки часов, вращающиеся круги. Слова материализовались в виде светящихся знаков, парящих вокруг него. — Я вижу всё, что было, что есть, что будет. Проклятие Духа Будущего Рождества. Я знаю, кто вы. Знаю, зачем пришли. Знаю, что вы хотите закрыть разлом.

Он шагнул ближе, и я увидел его лучше при свете символов.

Изможденность была не просто от возраста. Это было истощение абсолютное. Кожа натянута на кости, глаза ввалились, руки дрожат. Губы потрескались. Человек, который умирает от голода, жажды, усталости — но не может умереть.

— Боже мой, — прошептал я, усы подёрнулись от сочувствия. — Вам нужна помощь. Вода, еда...

— Не могу, — оборвал Скрудж. Вокруг него вспыхнули новые символы — кубок, разбивающийся на осколки, хлеб, превращающийся в пыль, кровать, объятая пламенем. — Часть проклятия. Я не могу есть. Не могу пить. Не могу спать. Только существовать. Вечно. В этой точке времени. В этой башне. Никогда не насыщаясь. Никогда не утоляя жажду. Никогда не отдыхая.

Он засмеялся — звук был ужасен, как треск ломающихся костей.

— Справедливое наказание, не правда ли? За то, что я сделал.

Я медленно встал, хвост опустился:

— Что вы сделали?

Скрудж посмотрел на сломанные часы. Символы вокруг него погасли. Он протянул руку, коснулся замершей шестерёнки.

— Я убил Рождество, — сказал он тихо.

И начал рассказывать.

* * *

Слова Скруджа превращались в образы.

Светящиеся стрелки часов появлялись в воздухе, формируя сцены. Римские цифры складывались в фигуры. Время материализовалось, показывая прошлое.

Я смотрел, завороженный, уши прижались к голове от напряжения.

— Это было много лет назад, — начал Скрудж. — Я был другим. Скупым. Жестоким. Одиноким. Вы знаете историю — все знают историю. Диккенс написал о ней книгу.

В воздухе появилась фигура — силуэт скряги, согнутого над конторскими книгами.

— В ночь перед Рождеством ко мне пришли Три Духа. — Вокруг фигуры материализовались три силуэта — один светлый, один яркий, один тёмный. — Дух Прошлого Рождества. Дух Настоящего Рождества. Дух Будущего Рождества. Они показали мне моё прошлое, моё настоящее, моё будущее. Показали, каким я стал. Каким стану, если не изменюсь.

Силуэты вращались вокруг скряги, показывая сцены — детство, одиночество, смерть.

— Диккенс написал, что я изменился, — голос Скруджа стал горьким. — Что я проснулся утром новым человеком. Добрым. Щедрым. Что я понял урок и исправился.

Он засмеялся снова — звук был полон боли.

— Ложь. Красивая ложь. Правда... правда была страшнее.

Сцена изменилась.

Силуэт скряги стоял перед часами — такими же, как в этой башне. Огромными, механическими, тикающими. Три Духа окружали его. Часы показывали без пяти полночь.

— Они пришли слишком поздно, — прошептал Скрудж. — Я был слишком сломлен. Слишком напуган. Я не понял урока. Я понял только одно — что меня судят. Что меня осуждают. Что меня хотят изменить насильно.

И я... я взбунтовался.

Силуэт схватил что-то тяжёлое — кочергу, лом.

— Дух Настоящего стоял ближе всех к часам. Добрый. Яркий. Смеющийся. Он протягивал руку, приглашая меня к празднику, к теплу, к жизни. — Скрудж закрыл глаза. — А я ударил по часам.

БОМ.

Символы в воздухе вспыхнули ярко-красным.

Силуэт замахнулся. Ударил часы.

Часы разлетелись.

Шестерёнки полетели в стороны. Стрелки сорвались. Маятник упал. И в последний удар полуночи, когда должно было наступить Рождество.

Дух Настоящего Рождества исчез.

Просто исчез. Растворился. Погас как свеча.

— Часы были его жизнью, — Скрудж открыл глаза, и в них были слёзы. — Часы отсчитывали время до Рождества. Настоящий момент. Здесь и сейчас. Радости. Тепла. Праздника. Когда я сломал часы в последний удар полуночи... я убил момент. Убил настоящее. Убил Рождество.

Тишина.

Я стоял, не в силах пошевелиться, уставившись на сцену в воздухе. Хвост безвольно повис.

— Дух Будущего Рождества, — продолжал Скрудж тихо, — проклял меня. Он показал мне не моё возможное будущее. Он создал настоящее проклятое будущее. Вечность в этой башне. Голод без еды. Жажда без воды. Усталость без сна. Жизнь без смерти. Узник времени, которое я сам сломал.

Новые символы вспыхнули — цепи, замки, часы без стрелок.

— А Дух Прошлого Рождества... — Скрудж посмотрел на разлом в часах. — Он обезумел от горя и пытается всё исправить. Вернуть брата. Спасти Настоящее. Он думал — если стереть слова, стереть записи, стереть память о том, что случилось... то прошлое изменится. И Настоящее вернётся.

Я выдохнул, уши дрогнули:

— Но это не работает так.

— Нет, — Скрудж покачал головой. — Прошлое нельзя стереть. Можно только забыть. А забвение... забвение убивает сильнее, чем любое проклятие. Дух Прошлого крадёт слова, но не возвращает брата. Он только разрушает миры. Создаёт разломы. Истончает реальность.

Он подошёл к разлому, протянул руку. Пальцы прошли сквозь пустоту, словно сквозь воду.

— И я не могу его остановить. Я здесь. Застыл. Наблюдаю, как он уничтожает всё, пытаясь спасти то, что уже мёртво.

Я сжал трость-маятник, усы топорщились от решимости:

— Но я могу.

Скрудж посмотрел на меня:

— Вы?

— Я уже латал разлом, — сказал я твёрдо. — В Мире Безупречной Логики. Я могу залатать и этот. Что нужно сделать?

Скрудж молчал долго. Потом медленно кивнул:

— Починить часы. Если часы снова пойдут — разлом закроется. Настоящее вернётся. Не Дух — его не вернуть. Но момент. Здесь и сейчас. Время, которое течёт правильно.

Он обошёл механизм, указывая на пустые места:

— Нужны три части. Новый маятник — старый сломан безвозвратно. Стрелки — сорваны, потеряны. И блок золотых шестерёнок Судного Дня — главный механизм, сердце часов. Без них часы не пойдут.

Я достал блокнот, записывая:

— Где их найти?

Скрудж поднял руку. В воздухе появились три символа — светящиеся загадки, написанные римскими цифрами и вращающимися стрелками.

— Я не могу сказать без задания, это условие Духа Будущего Рождества. Я дам вам загадки, — сказал он. — Отгадаете — получите указание. Не отгадаете... — он пожал плечами, — ...будете искать вечность. В Мире Циклического Времени это возможно буквально.

Я поправил монокль, нос дёрнулся от напряжения:

— Я слушаю.

Скрудж произнёс первую загадку, и слова материализовались в воздухе светящимися буквами:

«Две сестры бегут по кругу,

Одна быстра, другая туга́.

Встречаются лишь дважды в сутки,

Но никогда не обнимутся в попутке.»

Я задумался. Две сестры. Бегут по кругу. Одна быстрая, другая медленная. Встречаются дважды в сутки...

— Часовая и минутная стрелки, — сказал я.

Скрудж кивнул. Под загадкой появилась новая строка:

«Ищи там, где время стоит, но идёт.»

Я нахмурился:

— Где время стоит, но идёт? Это парадокс.

— Добро пожаловать в Мир Циклического Времени, — сухо ответил Скрудж. — Здесь парадоксы — обычное дело.

Я записал указание в блокнот и убрал в карман:

— Значит сначала надо найти стрелки?

— Да, — Скрудж кивнул. — И когда найдете, вернитесь. Я помогу установить их и скажу следующую загадку.

Я повернулся к выходу, потом остановился:

— А что будет с вами? Когда разлом закроется?

Скрудж посмотрел на свои руки — изможденные, дрожащие:

— Не знаю. Может, проклятие снимется. Может, нет. — Он усмехнулся устало. — Честно говоря, мне всё равно. Я заслужил это. За всё, что сделал. Ведь ты понял, что этот мир был нормальным, до того, как я сломал часы?

— Вы ошиблись, — сказал я тихо. — Это не то же самое, что быть злодеем. Все ошибаются.

— Некоторые ошибки, — Скрудж посмотрел на сломанные часы, — убивают Рождество и ломают время.

Я ничего не ответил. Просто кивнул и направился к двери, опираясь на трость-маятник.

— Библиотекарь, — окликнул Скрудж.

Я обернулся, уши повернулись к нему.

— Спасибо, — сказал он просто. — За то, что пытаетесь. Мало кто пытается исправить чужие ошибки.

Я кивнул снова и вышел из башни.

Впереди был город, где время сходило с ума.

И две стрелки, спрятанные в парадоксах.

«Там, где время стоит, но идёт.»

Хвост подёргивался в предвкушении.

* * *

Я вернулся через несколько часов.

Или через несколько минут.

Или через несколько дней.

В Мире Циклического Времени было трудно сказать наверняка. Но когда я толкнул дверь башни и вошёл внутрь, Скрудж всё ещё стоял у сломанных часов, в той же позе, словно и не двигался.

Может, и не двигался. Проклятие держало его в одной точке времени.

Я подошёл ближе, держа в лапах две стрелки.

Скрудж поднял голову:

— Нашли?

Я кивнул, протягивая стрелки. Часовая — короткая, толстая, из потемневшей бронзы. Минутная — длинная, тонкая, изящная из полированной меди.

— Нашёл.

Скрудж взял стрелки, повертел, и они вспыхнули слабым светом. Символы закружились вокруг них — римские цифры, светящиеся круги.

— Хорошо, — сказал он. — Это правильные стрелки. Первая часть собрана.

Он осторожно положил их на каменный пол рядом с механизмом.

— Где вы их нашли?

Я усмехнулся, опускаясь на ближайший обломок шестерёнки как на стул. Хвост обвился вокруг лап.

— История забавная. Вы не поверите.

— Попробуйте, — Скрудж сел напротив, скрестив руки. — У меня есть время. Вечность времени, если точнее. Или безвременья.

Я достал мешочек с зефирками, съел одну. Скрудж отвернулся — привычный жест боли — но ничего не сказал.

— Ладно, — я начал. — Значит, так. В конце я стою посреди площади, держу в лапах две стрелки часов. А рядом со мной две сестры — антропоморфные белки, если вам интересно — обнимаются и плачут от счастья. Одну зовут Тика, другую Така.

Скрудж нахмурился:

— Сестры? Причём тут сёстры? Загадка была про стрелки часов.

— Загадка была про двух сестёр, — поправил я, уши дрогнули от удовольствия рассказывать. — Вы же сами сказали: «Две сестры бегут по кругу, одна быстра, другая туга». Я тоже сначала подумал про часовую и минутную стрелки. Искал статую, механизм, что угодно. А ответ был буквальным.

— Буквальным?

— Две настоящие сестры. Тика и Така. Они жили в доме на центральной площади. И у них были стрелки — семейная реликвия, висела на стене. Они отдали мне их.

Скрудж наклонил голову:

— Просто так отдали? Семейную реликвию?

— Нет, не просто так, — я покачал головой. — В благодарность. За то, что я их помирил.

— Помирили? — символы вокруг Скруджа вспыхнули с интересом.

— Попросил их посмотреть друг на друга, съев конфеты Ясности. Действительно посмотреть. И они увидели. Увидели, как время течёт вокруг сестры по-другому. Как секунды растягиваются или сжимаются. Как всё это время они не ссорились характерами — они ссорились со временем. Тика жила в быстром потоке. Для неё минута была как час. Така — в медленном. Для неё час был как минута. Когда они договаривались встретиться «через час», каждая понимала это по-своему. Тика ждала вечность по её меркам. Така приходила мгновенно по своим. Обе искренне не понимали, в чём дело. И поэтому устраивали скандал.

— О чём?

Я откинулся назад, опираясь на трость:

— Тика кричала, что Така вечно опаздывает. Така кричала, что Тика вечно торопится. Одна жаловалась: «Я жду тебя вечность, а ты приходишь через три часа!» Вторая: «Я только пришла, а ты уже уходишь через пять минут!» Обе были абсолютно уверены, что правы.

— О, они не просто поссорились, — я фыркнул. — Они не разговаривали друг с другом лет сто. Может, двести. Трудно сказать в этом мире. Жили в одном доме, но в разных комнатах. Встречались только утром и вечером — «дважды в сутки», как в загадке — и каждый раз устраивали грандиозный скандал.

Скрудж кивнул медленно:

— Значит, вы их помирили. Хорошо. Хорошее дело. — Он посмотрел на меня. — Но как вы вообще их нашли? Откуда узнали, что именно эти сёстры — разгадка?

Я фыркнул:

— Случайно. Чистая случайность. Я искал совсем другое.

— Что искали?

— Статую, часы, механизм, — признался я. — Когда услышал «где время стоит, но идёт», я подумал про статую с работающими часами внутри. Логично, правда? Статуя или часы стоят, время, то есть стрелки идут. Парадокс решён.

Скрудж усмехнулся — первая улыбка за весь разговор:

— Разумный вывод.

— Разумный, но неправильный, — я покачал головой. — Я бродил по площади, высматривая статуи. Прошёл мимо дома Тики и Таки три раза. Три! И каждый раз слышал их ссору. Первый раз подумал: «Какие шумные соседки.» Второй раз: «Боже, они всё ещё ссорятся?» Третий раз...

Я замолчал, вспоминая.

— Третий раз? — подтолкнул Скрудж.

— Третий раз я остановился, — сказал я. — Потому что услышал конкретные слова. Тика кричала: «Ты бегаешь по кругу, как часовая стрелка, всё быстрее и быстрее!» А Така отвечала: «А ты ползёшь, как минутная, еле-еле!»

Я поднял лапу:

— И тут меня осенило. Две сестры. Одна быстра, другая туга. Они сами сравнивали себя со стрелками. Загадка была не метафорой. Загадка была описанием.

— Вы вошли к ним?

— Вошёл, — я кивнул. — Постучал. Дверь открыла Тика — маленькая рыжая белка в фартуке, вся в муке, явно готовила. Глаза красные от слёз. Спросила, что мне нужно. Я сказал: «Простите, я не хотел подслушивать, но... вы случайно не знаете, где найти стрелки часов?»

Скрудж фыркнул:

— Прямолинейно.

— Иногда прямолинейность работает, — я пожал плечами. — Тика посмотрела на меня, потом на Таку — та стояла в глубине комнаты, такая же маленькая белка, но в синем платье — потом снова на меня. И сказала: «У нас есть стрелки. На стене. Но они нам дороги. Это всё, что осталось от родителей.»

— И что вы ответили?

— Я сказал правду, — ответил я. — Что мне нужны стрелки, чтобы починить сломанные часы. Что от этих часов зависит... много чего. Весь мир, можно сказать. Но что я не могу взять их насильно. Только если они сами отдадут.

Скрудж кивнул:

— И они отказались?

— Тика отказалась, — уточнил я. — Така... Така посмотрела на меня и спросила: «А вы можете починить нас?» Я не понял сразу. Спросил: «Что именно починить?» Она махнула лапой на Тику: «Нас. Сестёр. Мы... мы не можем найти общий язык. Сто лет живём вместе, и всё время ссоримся. Одна и та же ссора, снова и снова. Как будто время закольцевалось.»

Я усмехнулся:

— В Мире Циклического Времени это было почти буквально правдой.

— И тогда вы их помирили, — Скрудж завершил историю.

— Тогда я съел конфету, — подтвердил я. — Увидел потоки. Показал им. Объяснил. Они поняли. Обнялись. Заплакали. Мы попили чая с зефиром. И они отдали стрелки.

Я замолчал, глядя на стрелки на полу.

— Знаете, что Така сказала напоследок?

— Что?

— «Мы встречаемся дважды в сутки — утром и вечером. Сто лет мы использовали эти встречи для ссор. Теперь будем использовать для чая. Спасибо, что показали нам, как.»

Скрудж молчал долго. Потом тихо произнёс:

— Хорошая история. С хорошим концом.

— Да, — я кивнул. — Редкость в наше время.

Мы сидели в тишине. Стрелки лежали на полу, слабо светясь. Сломанные часы возвышались над нами, молчаливые и мёртвые.

Наконец Скрудж поднялся:

— Что ж. Первая часть готова. Осталось две. Маятник и шестерёнки. Справитесь?

Я встал, опираясь на трость-маятник. Уши встали торчком, хвост выпрямился:

— Справлюсь.

Но усталость накатывала. Поиск стрелок занял время — много времени, даже по меркам этого безумного мира. Тело требовало отдыха.

Я достал бесконечный чайник, налил себе чашку. Скрудж отвернулся, но на этот раз я заметил, как он сглотнул. Старая привычка. Тело, помнящее жажду, даже если утолить её невозможно.

— Простите, — сказал я тихо.

— Не извиняйтесь, — Скрудж покачал головой. — Вам нужны силы. Пейте. Я привык.

Я допил чай молча. Убрал чайник обратно в карман.

— Я готов, — сказал я, поворачиваясь к выходу. — Я готов выслушать следующую загадку.

— Уверен? — Скрудж посмотрел на меня. — Это будет сложнее. Стрелки были первым испытанием. Самым простым.

Я усмехнулся, усы подёрнулись:

— У меня есть чай, зефирки и упрямство двухсотлетнего библиотекаря. Этого достаточно.

Скрудж почти улыбнулся:

— Тогда слушайте. Время не ждёт. Даже здесь. Особенно здесь.

Я достал блокнот и приготовился писать, опираясь на трость-маятник. Хвост подёргивался в предвкушении.

Впереди — ещё два поиска.

Ещё два парадокса.

Ещё два куска механизма, который, может быть, спасёт этот мир.

И может быть — освободит проклятого старика в башне.

Дело Мадам Цитаты. Глава четвертая

В которой герой попадает в мир, где всё объяснимо, кроме одного фонтана, и учится создавать из неудач

44
Читалка
Дело Мадам Цитаты. Глава четвертая. В которой герой попадает в мир, где всё объяснимо, кроме одного фонтана, и учится создавать из неудач
Дело Мадам Цитаты. Глава четвертая. В которой герой попадает в мир, где всё объяснимо, кроме одного фонтана, и учится создавать из неудач

Мир Безупречной Логики встретил меня тишиной.

Не пустой тишиной, как в моей библиотеке утром. Не напряжённой, как перед грозой. Это была тишина упорядоченная. Тишина, в которой каждый звук занимал своё строго отведённое место и не смел выбиваться из общей гармонии.

Я стоял на идеально ровной площади, вымощенной светло-серым мрамором. Плиты были одинакового размера — я знал это, даже не измеряя, просто чувствовал. Швы между ними образовывали безупречную сетку. Ни одна плита не выступала, не проседала, не отличалась оттенком — все были одного и того же холодного светло-светло-серого тона.

Небо над головой было серым. Не просто серым — серо-синим, градиентом от более светлого у горизонта до более тёмного в зените. Ни облачка. Солнце висело под углом ровно сорок пять градусов к горизонту, но само солнце было лишь более ярким пятном серости, отбрасывая тени предсказуемой длины и густоты.

Воздух был комнатной температуры. Двадцать два градуса Цельсия. Ни холоднее, ни теплее. Влажность — пятьдесят процентов. Идеально.

Вокруг площади возвышались здания.

Они были... правильными. Геометрически безупречными. Прямые углы, симметричные фасады, окна одинакового размера, расположенные на равном расстоянии друг от друга. Все здания были выполнены в оттенках холодного серого — от почти белого до глубокого антрацитового. Колонны были строго вертикальны. Карнизы — строго горизонтальны. Всё было выверено, рассчитано, логично.

Красиво? Не уверен. Скорее — совершенно. Но в этом совершенстве было что-то... холодное. Как старая выцветшая фотография. Как мир, лишённый эмоций.

Я сделал шаг вперёд. Звук каблука по мрамору прозвучал чётко, ясно, с предсказуемым эхом, которое длилось ровно 1,3 секунды.

— Добро пожаловать в Мир Безупречной Логики, — раздался голос.

Я обернулся.

Передо мной стоял... человек? Антропоморфное существо в любом случае. Высокое, худощавое, в строгом сером костюме — среднего нейтрального серого оттенка, без единого отклонения в тоне. Лицо было гладким, симметричным, с правильными чертами, кожа цвета светлой золы. Волосы зачёсаны назад без единого выбившегося волоска, тёмно-серые, почти графитовые. Глаза серые, спокойные, оценивающие — цвета утреннего тумана.

На груди значок из матового металла серебристо-серого оттенка с надписью серо-черными буквами: «Профессор Силлогизм. Академия Причин и Следствий. Отдел Приёма Гостей.»

— Я Реджинальд Фоксворт Третий, — представился я, протягивая лапу. — Библиотекарь.

Профессор Силлогизм посмотрел на мою лапу, на меня, снова на лапу, потом пожал её ровно три раза.

— Рукопожатие зафиксировано, — сказал он деловито. — Приятно познакомиться, мистер Фоксворт. Ваше прибытие было зарегистрировано системой мониторинга межпространственных переходов ровно сорок две секунды назад. Вы здесь по делу?

— Да, — я достал Книгу Будущих Подвигов, открыл на странице с картой. — Мне нужно найти место истончения реальности. Разлом, через который...

— Фонтан, — перебил профессор. — Вы говорите о Фонтане.

— Фонтане?

— Следуйте за мной. — Он развернулся и зашагал по площади. — Я провожу вас. По пути объясню.

Я поспешил за ним.

Мы шли по идеально прямой улице. Здания по обеим сторонам были одинаковой высоты, выполненные в различных градациях серого — одно в более тёмных тонах графита, другое в светлых оттенках дымчатого. Фонари стояли на равном расстоянии, их металл был цвета потускневшего серебра. Даже деревья (да, здесь были деревья) росли в ровных рядах, их стволы пепельно-серые, листва — различных оттенков мышиного, от светлого до почти чёрного, подстриженная в форму идеальных сфер.

— Мир Безупречной Логики, — начал профессор Силлогизм, не оборачиваясь, — основан на принципе причинно-следственной связи. Каждое явление имеет причину. Каждая причина порождает следствие. Ничто не происходит случайно. Всё объяснимо. Всё предсказуемо. Всё логично.

— Звучит... упорядоченно, — осторожно сказал я.

— Это прекрасно, — в голосе профессора впервые прозвучала эмоция. Гордость. — Мы не знаем хаоса. Не знаем случайностей. Не знаем...

Он замолчал.

— Чего вы не знаете? — подтолкнул я.

— Алогичности, — выдохнул он, и в голосе была боль. — Мы не знали. До недавнего времени.

Мы свернули за угол.

И я увидел это.

В центре просторной площади, окружённой зданиями Академии Причин и Следствий (высокие серые стены цвета грозового неба), зияла дыра.

Не трещина. Не разлом. Дыра. Идеально круглая, около трёх метров в диаметре, словно кто-то вырезал кусок реальности гигантским сверлом.

И из этой дыры, с силой гейзера, бил фонтан сгущённого молока.

Я остановился, уставившись.

Густое, непрозрачное, серо-белое сгущённое молоко взмывало вверх на добрых пять метров, затем падало вниз, разбрызгиваясь по краям дыры. Воздух пах приторной сладостью. Лужа молока цвета разбавленного пепла растекалась по светло-серому мрамору, пачкая его липкой массой чуть более тёмного оттенка.

Вокруг дыры стояла группа людей (или существ — в серых костюмах различных оттенков все выглядели почти одинаково, различаясь лишь градацией тона). Они что-то измеряли, записывали, спорили, указывали на фонтан.

— Что... — начал я.

— Фонтан, — повторил профессор Силлогизм с таким отчаянием, какое я редко слышал. — Он появился три дня назад. Мы не знаем почему. Мы не знаем как. Мы не можем объяснить.

— А сгущённое молоко...

— Мы пытались, — он сжал кулаки. — Боже, как мы пытались. Мы выдвинули сто сорок семь гипотез. Провели тысячу двести восемьдесят три эксперимента. Построили шестнадцать математических моделей.

Он указал на группу у дыры:

— Вон профессор Дедукция утверждает, что это результат смещения тектонических пластов реальности, которое создало разрыв в континууме, через который просачивается материя из параллельного измерения, где молочные продукты являются базовым строительным материалом вселенной.

Один из учёных у дыры — высокий, в очках с серыми линзами — громко произнёс:

— ...следовательно, логически обоснованно, что фонтан состоит из сгущённого молока, потому что...

Фонтан хлюпнул.

И вместо молока из дыры забил густой джем.

Тёмно-серый, почти серо-чёрный джем с градиентом к более светлым оттенкам угольного на краях струи.

Профессор Дедукция замер на полуслове, побледнел (стал ещё более светло-серым, почти призрачным) и упал в обморок.

— Видите? — прошептал профессор Силлогизм. — Каждый раз, когда мы пытаемся логически объяснить фонтан, он меняется. Молоко, джем, виски, кошачий корм, расплавленное золото, снег, песок... Всё в различных оттенках серого, но всегда разное. Он издевается над логикой.

Я подошёл ближе к дыре, рассматривая её. Края были неровными, рваными, словно что-то прогрызло реальность. И сквозь эти края сочился... не джем уже. Теперь что-то серебристо-серое и сверкающее, переливающееся различными оттенками металлического блеска.

— Это истончение, — сказал я тихо. — Разрыв между мирами. Через него проникает Пожиратель Слов.

— Пожиратель... Слов? — профессор нахмурился. — Что за существо?

— Существо, которое крадёт язык, — объяснил я, не отрываясь от дыры. — Оно проникает через такие разломы, питается словами, оставляя за собой молчание. Вы заметили изменения? Люди начали забывать слова? Книги пустеют?

Профессор побледнел ещё больше, став цвета утреннего тумана:

— Да. В библиотеке Академии... некоторые тома. Страницы белеют. Мы думали, это чернила выцветают, но...

— Это не чернила, — я достал Книгу Будущих Подвигов, открыл на нужной странице. — Мне нужно залатать этот разлом. Закрыть дыру. Остановить истончение.

— Как? — профессор схватил меня за плечо. — Мы три дня пытаемся! Все наши методы бесполезны!

Я посмотрел на страницу. Текст мерцал, формируя новые строки:

«Разлом в Мире Безупречной Логики вызван избытком рациональности. Чтобы залатать, необходимо внести элемент иррационального творчества. Создайте инструмент, который соединяет логику и абсурд.»

Ниже появилась сноска мелким шрифтом:

«Рекомендуется: Швейная Машинка для Измерений. Ингредиенты: лучшие детали от худших изобретений. Место поиска: Музей Благородных Неудач, западное крыло Академии.»

Я перечитал дважды:

— Швейная машинка для измерений?

— Что? — профессор заглянул в книгу. — Это... это не имеет смысла. Швейные машинки шьют. Они не измеряют.

— Именно поэтому это сработает, — пробормотал я. — Логика вашего мира не может справиться с алогичностью. Нужен инструмент, который принимает парадокс.

— Но как...

— Музей Благородных Неудач, — я посмотрел на него. — Где это?

Профессор колебался, потом кивнул:

— Следуйте за мной.

* * *

Музей Благородных Неудач располагался в западном крыле Академии, в длинном зале с высокими потолками и рядами витрин.

Зал был выдержан в оттенках холодного серого — стены цвета старого пергамента, пол из полированного камня графитового оттенка, потолок серо-чёрный с серо-серебристыми балками. Витрины были сделаны из стекла с лёгким дымчатым оттенком.

Но не это бросалось в глаза.

Бросались в глаза изобретения.

Зал был заполнен ими. Сотни, тысячи механизмов, устройств, машин. Все они были выполнены в различных оттенках серого металла — от светлого серебристого до тёмного стального. Все они были созданы с безупречной логикой, математической точностью, инженерным совершенством.

И все они были совершенно бесполезны.

Профессор Силлогизм вёл меня вдоль витрин, останавливаясь у каждой:

— Часы Абсолютного Времени, — он указал на изящный хронометр в корпусе цвета потускневшего золота (здесь — светло-серого с лёгким металлическим блеском). — Показывают идеально точное время. Вечно. Безошибочно. Но только когда на них не смотрят. Стоит взглянуть — они останавливаются.

— Логично, — пробормотал я. — Наблюдение влияет на систему.

— Весы Эмоциональной Массы, — следующая витрина. Весы из тёмно-серого металла с чашами цвета облачного неба. — Измеряют вес чувств. Сожаление весит три килограмма. Радость — пятьсот грамм. Любовь — восемь килограммов и двести грамм. Очень точно. Совершенно бесполезно.

— Но детали качественные?

— Безупречные. Всё в музее сделано из лучших материалов. Провал был не в исполнении, а в концепции.

Мы прошли дальше. Я рассматривал экспонаты, пытаясь понять, что мне нужно.

Компас Оптимального Решения — указывал на самое логичное решение любой проблемы. Проблема в том, что самое логичное решение почти всегда было худшим в реальной жизни. Стрелка компаса была изящной, из намагниченного металла серебристо-серого оттенка, блестящая даже в тусклом свете.

Линейка Причинности — измеряла расстояние между причиной и следствием. В теории полезно. На практике показывала, что большинство следствий отстоят от причин на «бесконечность». Шкала была выгравирована на пластине цвета полированной стали с невероятной точностью.

Ножницы Силлогизма — разрезали любой аргумент пополам, показывая его слабые места. Отличный инструмент для философов. Ужасный для дружеских отношений. Лезвия были цвета тёмного графита, остры как бритва, металл высочайшего качества.

Молоток Очевидности — каждый удар делал вещи более очевидными. После трёх ударов любой предмет становился настолько очевидным, что переставал существовать. Рукоять из тёмно-серого дерева с текстурой, металлическая часть цвета старого железа.

Иголка Точности — шила с абсолютной точностью. Настолько точной, что нить проходила между молекулами ткани, не соединяя их. Иголка из закалённого металла светло-серого оттенка, тоньше волоса, блестящая.

Я остановился у последней витрины.

— Эта, — сказал я тихо.

Профессор посмотрел:

— Иголка Точности? Один из наших самых элегантных провалов. Теоретически совершенная. Практически бесполезная.

— Именно, — я достал блокнот, начал записывать. — Мне нужна эта иголка. И стрелка от компаса. И лезвия от ножниц. И шкала от линейки. И...

Я обернулся, осматривая зал.

— И механизм от часов. И пружины от весов. И... — я увидел ещё одну витрину в углу, — что это?

Профессор проследил за моим взглядом:

— А, это. Катушка Бесконечной Нити. Производила нить, которая никогда не заканчивалась. Звучит полезно, но нить была сделана из чистой логики. Она могла соединить только утверждения, но не предметы.

Нить на катушке светилась слабым серебристым светом, переливаясь оттенками от почти белого до светло-серого.

— Идеально, — я записал. — Мне нужны все эти детали.

— Зачем? — профессор смотрел на меня с недоумением. — Что вы собираетесь...

— Швейную машинку для измерений, — ответил я просто. — Машину, которая шьёт разрывы в реальности, измеряя расстояние между логикой и абсурдом.

Тишина.

Потом профессор медленно кивнул:

— Это... это не имеет смысла.

— Именно поэтому это сработает.

* * *

Нам дали пустую мастерскую на верхнем этаже Академии.

Светлая комната с большими окнами, через которые проникал серо-синий свет, верстаком посередине из тёмно-серого дерева, инструментами на стенах — всё в оттенках холодного металлического серого. Профессор Силлогизм лично принёс все детали из музея, аккуратно разложив их на столе.

Я стоял, глядя на коллекцию механизмов, и внезапно почувствовал... растерянность.

Я библиотекарь. Я работаю со словами, книгами, текстами. Я не инженер. Не изобретатель. Я даже полку собрать могу только по подробной инструкции (и то с третьей попытки).

А теперь я должен был создать швейную машинку из деталей провальных изобретений.

— Проблема? — спросил профессор.

— Я не знаю, с чего начать, — признался я.

— Логически?

— Это не про логику, — я потёр переносицу. — Это про... творчество. Интуицию. Я должен почувствовать, как детали соединяются.

Профессор нахмурился:

— Чувствовать? Это ненаучно.

— Может быть, — я взял иголку Точности, покрутил в лапах. Металл был холодным, гладким, серебристо-серым. — Но создание чего-то нового — это всегда прыжок в неизвестность. Это не алгоритм. Это...

Я замолчал, глядя на иголку.

И вдруг подумал о книгах.

О том, как авторы создают их. Не по формуле. Не по правилам. Они берут слова — самые обычные слова, которые существуют тысячи лет — и соединяют их по-новому. Создают что-то, чего не было. Историю. Мир. Смысл.

Из старого — новое.

Из провалов — успех.

Из худшего — лучшее.

— Каждая из этих деталей, — сказал я медленно, вслух размышляя, — провалилась, потому что была слишком совершенна. Слишком точна. Слишком логична. Каждая пыталась быть абсолютной. А абсолюты... не работают в реальном мире.

Я взял стрелку компаса — серебристую, блестящую, намагниченную:

— Компас указывал на самое логичное решение. Но жизнь редко следует логике. — Положил стрелку на верстак. — Что, если использовать его наоборот? Не для указания, а для соединения? Стрелка как основа, как ось?

Профессор молчал, наблюдая.

Я съел зефирку и взял механизм от часов — крошечные шестерёнки цвета полированной стали, пружины из серо-серебристого металла, колёсики графитового оттенка:

— Часы показывали время, пока на них не смотришь. — Я начал прикреплять механизм к стрелке, используя инструменты с верстака. — Что, если это не баг, а фича? Машинка, которая работает, пока ты не наблюдаешь процесс? Которая шьёт интуитивно?

Руки двигались сами. Я не думал. Я чувствовал.

Прикрепил лезвия ножниц по бокам — тёмно-графитовые, острые — они будут разрезать аргументы, разделять логику и абсурд, чтобы сшить их заново.

Добавил шкалу линейки вдоль основания — стальную пластину с точнейшими градуировками — она будет измерять расстояние между причиной и следствием, между разрывом и целостностью.

Вставил пружины весов в механизм — серебристо-серые спирали — они дадут натяжение, упругость, способность возвращаться к форме.

И наконец, протянул нить от катушки через иголку.

Нить из чистой логики — светящаяся слабым серебристым светом, переливающаяся оттенками от почти белого до серого. Иголка абсолютной точности — блестящая, холодная, идеальная.

Вместе они создадут шов, который соединит несоединимое.

Я работал час. Может, два. Время текло странно, будто мир затаил дыхание, наблюдая. За окном серо-синее небо медленно темнело, приобретая более глубокие оттенки графитового.

Профессор Силлогизм стоял молча, не мешая. Иногда подавал инструмент. Иногда придерживал деталь. Но в основном просто смотрел, и в его серых глазах было что-то, чего я не видел раньше.

Удивление.

Наконец я вставил последнюю деталь — крошечный маховик от весов, тёмно-серого металла — и отступил.

На верстаке лежала швейная машинка.

Странная, асимметричная, составленная из несочетаемых частей. Стрелка компаса торчала как носик — серебристая. Шестерёнки часов вращались сами по себе, хотя их никто не заводил — стальные, блестящие. Лезвия ножниц поблёскивали по бокам — графитовые, острые. Шкала линейки светилась тусклым светом вдоль основания. Иголка дрожала, словно живая — серебристо-серая, идеально тонкая.

Вся конструкция переливалась оттенками серого — от почти белого до глубокого чёрного — создавая игру света и тени на металлических поверхностях.

Это было... красиво.

Не в смысле «правильно». В смысле «целостно». Все детали, которые провалились по отдельности, вместе создали что-то работающее.

— Боже мой, — прошептал профессор Силлогизм. — Это... это алогично. Это не должно работать. Но оно...

— Существует, — закончил я. — Потому что творчество не подчиняется правилам. Творчество создаёт правила.

Я осторожно взял машинку. Она была тёплой (единственная тёплая вещь в этом холодном сером мире), вибрировала слегка, словно мурлыкала.

— Пора проверить.

* * *

Мы вернулись к фонтану.

Он всё ещё бил из дыры, но теперь это был не джем и не молоко. Теперь это были... буквы. Россыпи букв всех оттенков серого — от серо-белого до угольно-чёрного — вылетающих из разлома, кружащихся в воздухе, падающих на землю и исчезающих.

Украденные слова.

Я подошёл к краю дыры, держа швейную машинку.

— Что вы собираетесь делать? — профессор стоял позади, вместе с группой других учёных — все в различных оттенках серых костюмов.

— Зашить, — ответил я просто.

Опустился на колени рядом с разломом. Поставил машинку на светло-серый мрамор. Взялся за маховик — холодный металл графитового оттенка.

И начал крутить.

Машинка ожила.

Иголка задвигалась — вверх-вниз, вверх-вниз — с невероятной скоростью, оставляя серебристый след в воздухе. Нить из чистой логики потянулась, блестя светло-серым светом. Лезвия ножниц щёлкали, разрезая границу между мирами. Шкала линейки светилась слабым свечением, измеряя расстояние до целостности.

Я направил иголку к краю разлома.

И она вошла в ткань реальности, как в обычную материю.

Шьём.

Стежок. Ещё один. Ещё.

Нить соединяла края разлома, стягивала их, латала дыру. Медленно. Методично. Стежок за стежком. Серебристая нить образовывала узор на фоне серого мира — единственная яркая, почти светящаяся линия.

Фонтан забурлил, словно сопротивляясь. Буквы посыпались сильнее — серые, тёмно-серые, чёрные — образуя слова, фразы, крики:

«НЕТ»

«ОСТАНОВИ»

«Я ДОЛЖЕН»

«СЛОВА НУЖНЫ»

«СПАСТИ»

Но я не останавливался.

Крутил маховик. Шил. Соединял.

И думал.

Думал о том, что творчество — это не создание из ничего. Это пересоздание. Взять то, что есть — слова, идеи, детали — и соединить по-новому. Найти связь там, где её не было.

Увидеть целое в разрозненных частях.

Любой автор берёт горку букв алфавита и создаёт бесконечность историй.

Любой изобретатель берёт металл, дерево, стекло и создаёт то, чего не существовало.

Творчество — это видеть возможности.

И ещё — творчество — это принимать несовершенство.

Эти детали провалились, потому что стремились к абсолюту. Но я не стремился. Я просто делал. Не идеально. Но достаточно. Не безупречно. Но оно работало.

И в этом несовершенстве была сила.

Последний стежок.

Я провёл иголку через край разлома, связал концы серебристой нити узлом.

И разлом закрылся.

Не моментально. Медленно, будто затягивающаяся рана. Края сползались, уменьшая дыру. Фонтан слабел, буквы падали реже.

Наконец остался только крошечный шрам в воздухе — тонкая серебристая линия шва, единственная яркая деталь в монохромном мире.

Тишина.

Я сидел на коленях, держа швейную машинку, и тяжело дышал. Лапы дрожали.

Но разлом был закрыт.

— Невероятно, — прошептал профессор Силлогизм, подходя ближе. Его серое лицо выражало изумление. — Вы... вы зашили реальность. Это алогично. Это невозможно. Это...

— Сработало, — закончил я, поднимаясь. — Потому что иногда невозможное — это просто то, что никто не пробовал.

Шрам в воздухе мерцал серебристым светом, но держался. Слова больше не утекали.

Разлом залатан.

Я убрал швейную машинку во внутренний карман (она уменьшилась сама, подстраиваясь под пространство — полезная особенность магических артефактов).

Достал Книгу Будущих Подвигов. Открыл на карте.

Вторая точка — «Мир Безупречной Логики» — светилась слабым серебристым светом вместо обычного зелёного (здесь даже цвет подтверждения был серым).

Выполнено.

Третья точка пульсировала более тёмным оттенком: «Мир Циклического Времени. Спиральная Башня.»

Под надписью появился новый текст:

«Портал откроется на месте залатанного разлома. Произнесите парадокс. Войдите в спираль.»

Я подошёл к шраму в воздухе. Коснулся его лапой. Серебристая линия была тёплой, живой — единственная тёплая вещь в холодном сером мире.

И произнёс:

— Этот шов одновременно начало и конец. Он закрывает прошлое и открывает будущее.

Он соединяет разорванное и разделяет связанное.

Шрам вспыхнул ярким серебристым светом.

Раскрылся.

И превратился в портал — спиральный, закрученный, вращающийся против часовой стрелки, сияющий всеми оттенками серого от почти белого до глубокого чёрного.

— Спасибо, — сказал я, оборачиваясь к профессору Силлогизму. — За помощь. За детали. За... веру.

— Спасибо вам, — профессор снял очки с серыми линзами, протёр их. — Вы показали нам, что логика — не единственный путь. Что творчество... тоже имеет силу.

Я кивнул, поправил монокль, одёрнул плащ.

И шагнул в спираль.

Мир закрутился, завертелся, серые оттенки смешались в калейдоскоп, время сжалось и растянулось одновременно.

И я оказался там, где вчера было завтра, а завтра было сегодня.

В Мире Циклического Времени.

Дело Мадам Цитаты. Глава третья.

В которой герой попадает на Ярмарку, торгуется абсурдом и находит послание от мёртвого автора

45
Читалка

Глава третья. В которой герой попадает на Ярмарку, торгуется абсурдом и находит послание от мёртвого автора, изображение №1

Ярмарка Абсурда встретила меня ударом по всем органам чувств одновременно.

Я шагнул из портала — мир вывернулся наизнанку, реальность хрустнула, как сухарик — и внезапно оказался посреди... хаоса.

Нет, не хаоса. Хаос подразумевает отсутствие порядка. Здесь же был особый порядок. Абсурдный. Нелогичный. Но безусловно существующий.

Я стоял на площади, вымощенной разноцветной брусчаткой. Вернее, брусчатка считала себ разноцветной, хотя все камни были серыми. Но каждый из них настаивал на своём оттенке с таким упрямством, что в конце концов начинал его излучать. Синий камень под моей левой лапой тихонько гудел на ноте ми-бемоль.

Вокруг площади громоздились здания. Если это можно было назвать зданиями.

Одно было построено из застывшего тумана. Другое — из воспоминаний о кирпичах (не из самих кирпичей, а именно из воспоминаний). Третье вообще отказывалось существовать в трёх измерениях и периодически становилось плоским, как театральная декорация, а потом снова обретало объём.

Небо над головой было... я не уверен, что это было небо. Скорее, концепция неба. Голубое, но не совсем. С облаками, которые двигались в разные стороны одновременно. Солнце висело справа, но тени падали слева, и это никого не смущало.

Воздух пах корицей, старыми книгами, морем и почему-то арбузом. Все запахи одновременно, но не смешиваясь.

А люди...

Вернее, не люди. Существа.

Ярмарка кишела ими.

Антропоморфный жираф в цилиндре продавал «бутылки с эхом вчерашнего дождя». Трёхголовая кошка (все три головы спорили друг с другом о цене) предлагала «воспоминания о вещах, которые никогда не происходили». Существо, которое одновременно было и ящерицей, и стопкой книг, и запахом лаванды, торговало «тенями от несуществующих деревьев».

Повсюду были вывески. Их было слишком много, они налезали друг на друга, спорили за место, меняли текст на ходу:

«ЛАВКА ПРОТИВОРЕЧИЙ — Мы открыты, когда закрыты»

«МАГАЗИН НЕВОЗМОЖНОГО — Только для тех, кто не верит»

«БАНК ПАРАДОКСОВ — Возьмите кредит на то, что у вас уже есть!»

«БИРЖА НЕЛЕПОСТЕЙ — Курс здравого смысла упал до нуля!»

Шум стоял невообразимый. Торговцы выкрикивали предложения, покупатели торговались, где-то играла музыка (три оркестра одновременно, каждый в своём ритме), звенели колокольчики, хлопали крылья, скрипели телеги.

Я стоял, ошеломлённо вращая головой, и пытался осмыслить происходящее.

— Первый раз на Ярмарке, милорд? — раздалось рядом.

Я вздрогнул и обернулся.

Передо мной стоял... крот? Да, определённо крот. Антропоморфный, в жилетке и с моноклем (хороший вкус!), опирающийся на трость. Шерсть седая, морда добродушная, глаза за стёклами монокля мудрые и чуть насмешливые.

— Да, — признался я, поправляя свой монокль в ответ. — Впервые. И несколько... ошеломлён.

— Нормальная реакция, — кивнул крот. — Все поначалу ошеломлены. Потом привыкают. Или сходят с ума. Второе случается реже, чем думают. — Он протянул лапу. — Мортимер Молсворт, гид по Ярмарке. К вашим услугам.

— Реджинальд Фоксворт Третий, — я пожал лапу. — Библиотекарь.

— Библиотекарь! — Мортимер просиял. — Превосходно! Значит, вы человек... вернее, лис... культурный. Понимаете ценность знаний. Не то что эти варвары, которые приходят за «бутылками с криками прошлого года» или «носками, которые всегда тёплые, но никогда не существовали». — Он фыркнул. — Что привело вас на Ярмарку, мистер Фоксворт?

Я достал Книгу Будущих Подвигов из внутреннего кармана. Открыл на странице с картой. Точка «Ярмарка Абсурда» светилась слабым серебристым светом, а под ней мерцала надпись: «Подготовка».

— Мне нужны... припасы, — сказал я осторожно. — Зефирки. Розовые. Много. И, возможно, что-то ещё полезное для путешествия между мирами.

Мортимер заглянул в книгу, присвистнул:

— О-о-о. Книга Будущих Подвигов. Том... — он прищурился, — две тысячи четыреста семнадцатый? Внушительно. Значит, вы не просто турист. Вы на задании.

— Против моей воли, — пробормотал я. — Но да.

— Самые интересные задания всегда против воли, — философски заметил крот. — Ну что ж, мистер Фоксворт. Зефирки — это к мадам Сахарине, торговке сладостями. А «что-то полезное» — это вам к старому Корвусу в лавку «Забытые Ненужные Вещи». Но сначала вопрос.

Он посмотрел на меня внимательно:

— У вас есть чем платить?

Я замер.

Чем платить.

Я даже не подумал об этом. У меня были... что у меня было? Несколько золотых монет в кошельке, оставшихся с прошлого путешествия. Но что-то подсказывало, что на Ярмарке Абсурда обычные деньги не работают.

— Э-э-э...

Мортимер вздохнул:

— Так и знал. Новички всегда забывают. На Ярмарке, мистер Фоксворт, валюта особая. Мы торгуем абсурдом.

— Абсурдом?

— Абсурдными историями. Абсурдными предметами. Абсурдными идеями. Чем нелепее, тем ценнее. — Он постучал тростью по брусчатке. — Например, вон тот господин с головой в виде аквариума — он только что купил вечный календарь на вчера, расплатившись историей о том, как его бабушка выиграла в шахматы у собственной тени. Очень ценная история. Тень обиделась и ушла, теперь он без тени.

Я моргнул:

— Он правда без тени?

— Разумеется. Абсурд на Ярмарке имеет свойство становиться реальностью. Будьте осторожны с тем, что рассказываете. — Мортимер прищурился. — Но вы библиотекарь. У вас наверняка есть абсурдные истории. У всех библиотекарей есть.

У меня было.

Два столетия работы с книгами, магией и читателями породили коллекцию совершенно невероятных историй. Вопрос был — какую рассказать?

— У меня есть, — сказал я медленно. — Но как я узнаю, что она достаточно абсурдна? Что она... ценная?

— Если история заставит торговца рассмеяться, поёжиться или задуматься о природе реальности — она ценная, — объяснил Мортимер. — Если торговец начнёт спорить, почему это невозможно, — она очень ценная. Если торговец потребует доказательств — вы богач.

Я кивнул, убирая Книгу Будущих Подвигов обратно в карман:

— Понятно. Тогда... веди меня к мадам Сахарине.

* * *

Лавка «Сладкие Противоречия» располагалась в здании, которое одновременно было пряничным домиком и готическим собором. Стены из марципана соседствовали с витражами из карамели. Дверь была украшена барельефами из шоколада, изображающими сцены, которые менялись, пока на них смотришь — то это было чаепитие, то битва драконов, то просто абстрактные узоры.

Над дверью висела вывеска из застывшего мёда:

«СЛАДКИЕ ПРОТИВОРЕЧИЯ»

«Мадам Сахарина, кондитер»

«Продаём сладости, которых не существует, и существующие сладости, которых быть не должно»

Мортимер толкнул дверь, и колокольчик звякнул мелодией, которая пахла ванилью.

Внутри было... уютно.

Неожиданно уютно для лавки в мире абсурда. Деревянные полки, уставленные банками, коробками, корзинами. Всё было аккуратно, чисто, с этикетками, выведенными каллиграфическим почерком. Пахло сахаром, карамелью, мятой и чем-то фруктовым.

За прилавком стояла пожилая мышь. Серая шерсть, круглые очки, передник в цветочек, добродушная улыбка. Она что-то насыпала в бумажный пакет и завязывала его ленточкой.

— Мортимер! — она просияла. — Привёл клиента? Хороший мальчик. Держи. — Она протянула ему конфету (которая была одновременно красной и синей, не фиолетовой, не полосатой, а именно каюрасной и синей, словно вы смотрите через стерео очки, поочерёдно закрывая то левый, то правый глаз).

Мортимер принял конфету с поклоном:

— Мадам Сахарина, позвольте представить — мистер Реджинальд Фоксворт Третий, библиотекарь. Ему нужны зефирки. Розовые. Много.

Мадам Сахарина посмотрела на меня поверх очков. Глаза были умными, острыми, несмотря на добродушную внешность.

— Зефирки, говоришь? Розовые? — Она задумалась. — У меня есть зефирки розовые, которые на самом деле белые, но считают себя розовыми. Есть зефирки розовые, которые розовые только по вторникам. Есть зефирки, которые розовые, пока на них не смотришь. Какие именно вам нужны, молодой человек?

Я поправил монокль:

— Мне нужны зефирки, которые розовые всегда, независимо от обстоятельств, и которые при этом... существуют в обычной реальности. Я путешествую между мирами, и мне нужны припасы, которые не исчезнут, не изменят цвет и не превратятся в философскую концепцию.

— Ах, практичный клиент! — мадам Сахарина всплеснула лапками. — Как редко! Обычно приходят за «зефирками из снов» или «зефирками, которые помнят вкус детства». А ты хочешь просто... розовые зефирки. Которые работают.

— Именно, — подтвердил я. — У вас есть такие?

— Конечно есть. — Она полезла под прилавок и вытащила большую стеклянную банку. Внутри были зефирки — идеально розовые, пухлые, аппетитные. Обычные. Нормальные. Почти скучные на фоне всего безумия вокруг. — Вот. «Зефирки Разумных Ожиданий». Розовые, сладкие, съедобные, стабильные во всех известных реальностях. Скучные, но надёжные.

Я уставился на банку с таким облегчением, что чуть не всплакнул:

— Сколько?

— Одна хорошая абсурдная история, — сказала мадам Сахарина. — Про библиотеки, книги, читателей. Мне нравятся такие истории. И она должна быть правдой. Я чувствую ложь за километр, милорд.

Правдивая абсурдная история про библиотеку.

У меня их было сотни.

Я обдумал варианты. История про читателя, который вернул книгу через сто лет и потребовал компенсацию за испорченное настроение? История про том, который исчезал из каталога каждую полночь? История про...

Нет. Я знал, какую рассказать.

Я сделал глубокий вдох:

— Однажды, — начал я, — ко мне в библиотеку пришёл читатель. Антропоморфная черепаха, пожилая, в очках. Попросила книгу. Я спросил, какую. Она сказала: «Ту, которую я прочту завтра».

Мадам Сахарина наклонила голову, заинтересованно.

— Я объяснил, — продолжал я, — что не могу выдать книгу, которую она прочтёт завтра, потому что не знаю, какую она выберет. Она посмотрела на меня с огромным терпением и повторила: «Ту, которую я прочту завтра». Мы спорили двадцать минут. Я предлагал каталог. Она качала головой. Я предлагал жанры. Она повторяла: «Ту, которую я прочту завтра».

— И что ты сделал? — спросила мадам Сахарина, чуть улыбаясь.

— Я закрыл глаза, — признался я, — подошёл к полке наугад, вытащил первую попавшуюся книгу и отдал ей. Она взяла, кивнула с видом «наконец-то ты понял» и ушла. На следующий день она вернулась, вернула книгу и сказала: «Спасибо. Это была именно та книга, которую я прочла вчера».

Тишина.

Мортимер тихонько хихикнул.

Мадам Сахарина смотрела на меня несколько секунд, потом медленно кивнула:

— Хорошая история. Правдивая. Абсурдная. И в ней есть... мудрость. — Она взяла банку с зефирками, пересыпала их в холщовый мешочек и протянула мне. — Держи. Этого хватит на месяц путешествий. А если будешь экономить — на два.

Я принял мешочек с благоговением:

— Благодарю.

— И вот ещё, — она достала маленький бумажный свёрток. — Возьми. Бесплатно. «Конфеты Ясности». Когда запутаешься, съешь одну. Поможет увидеть суть.

Я взял свёрток, растроганный:

— Вы очень добры, мадам.

— Я просто стара и помню, каково быть молодым и растерянным, — она похлопала меня по лапе. — Удачи тебе, библиотекарь. Что бы ты ни искал — найди. Что бы ни защищал — сохрани.

Я поклонился и вышел из лавки, крепко сжимая мешочек с зефирками.

Первая задача выполнена.

* * *

— Теперь к Корвусу, — сказал Мортимер, ведя меня по узким улочкам Ярмарки. — Старый ворон странный, даже по меркам этого места. Но если кому-то нужна вещь полезная и необычная — это к нему.

Мы петляли между лавками. Миновали «Магазин Завтра» (торговал вещами, которые будут изобретены через сто лет), «Аукцион Сожалений» (продавали возможность переиграть прошлые решения), «Лотерею Обещаний» (главный приз — обещание, которое точно сдержат).

Наконец остановились перед невзрачной лавкой в конце переулка.

Здание было... старым. Настоящим старым, не магическим. Серое дерево, покосившаяся дверь, выцветшая вывеска:

«ЗАБЫТЫЕ НЕНУЖНЫЕ ВЕЩИ»

«Корвус, антиквар»

«Покупаю и продаю то, что больше никому не нужно»

— Вот здесь, — Мортимер кивнул на дверь. — Я здесь подожду. У меня с Корвусом... философские разногласия.

— О чём? — не удержался я.

— О том, существует ли время, — невозмутимо ответил крот. — Он говорит, что нет. Я говорю, что да. Мы не разговариваем третье столетие.

Я решил не уточнять и толкнул дверь.

Колокольчик каркнул. Буквально каркнул, как ворон.

Внутри было темно, пыльно и тесно. Лавка была забита вещами. Книгами, шкатулками, часами, зеркалами, картинами, статуэтками, лампами, посудой, инструментами. Всё это громоздилось на полках, висело на стенах, стояло на полу, свисало с потолка.

И пахло... временем. Старыми вещами. Забытыми историями.

— Клиент, — прокаркал голос из глубины лавки.

Из-за шкафа вышел ворон.

Антропоморфный, высокий, худой, в чёрном сюртуке, который видел лучшие дни. Перья седые на концах. Глаза — жёлтые, умные, древние. В клюве он держал трубку (не зажжённую).

— Библиотекарь, — констатировал он, оглядывая меня. — Лис. Путешествует. Ищет что-то конкретное или просто смотрит?

— Конкретное, — ответил я. — Мне сказали, у вас есть вещи... полезные для путешествий между мирами.

— Всё, что у меня есть, полезно, — Корвус прошёлся вдоль полок, перебирая предметы. — Вопрос в том, полезно для чего. Компас, который показывает на то, что ты потерял? Зонт, который защищает от времени? Перчатки, которые позволяют держать воспоминания?

Я задумался. Всё это звучало соблазнительно, но...

— У вас есть что-то, что помогает с книгами? — спросил я. — Я библиотекарь. Мне нужно что-то, что поможет понять тексты, найти информацию, расшифровать...

Корвус остановился. Повернул голову (на полные сто восемьдесят градусов, что было жутковато).

— Закладка, — сказал он просто.

— Простите?

— Закладка. — Он полез на верхнюю полку, разгребая хлам. — Где-то здесь была... ага!

Он вытащил старую книгу. Потрёпанную, в коричневом переплёте, без названия на обложке. Страницы пожелтевшие, пахнущие плесенью.

И между страниц торчала закладка.

Тонкая, шёлковая, тёмно-синего цвета, с золотой вышитой каймой. На ней была вышита надпись на латыни: «Verba volant, scripta manent» — «Слова улетают, написанное остаётся».

Корвус протянул мне книгу:

— Вот. Закладка Вечного Чтения. Магический артефакт. Вставь её в любую книгу — она расскажет тебе всё о книге. Умеет говорить. Любит цитировать. Привязывается к книге, пока её не вытащишь.

Я взял книгу осторожно. Закладка была тёплой на ощупь, словно живая.

— Она... говорит?

— Конечно говорит, — фыркнул Корвус. — Ты думаешь, я продаю обычные закладки? Вытащи её. Она покажет сама.

Я аккуратно вытащил закладку из книги.

И она заговорила.

Голос был тонким, мелодичным, слегка педантичным:

— «В этой книге триста сорок две страницы. Автор не указан. Год издания — тысяча восемьсот двадцать третий. Жанр — дневник. Последняя запись сделана зимой. Автор писал о потере. О Рождестве. О духах.»

Я замер:

— О духах?

— «Да. О Рождественских духах. Записи фрагментарны. Но есть одна интересная страница. Хотите, процитирую?»

— Да, — выдохнул я.

Закладка помолчала, словно листая невидимые страницы памяти, потом прочла:

— «А что, если Эбенезер Скрудж победил духов Рождества?»

Мир вокруг словно замер.

Я уставился на закладку:

— Что?

— «Это единственная строчка на странице сто двадцать семь. Остальное размыто. Но внизу есть подпись.»

— Какая? — прошептал я, хотя уже знал ответ.

— «Чарльз Диккенс. Реджинальду Третьему.»

Книга выпала из моих лап.

Я стоял, не в силах пошевелиться, и в голове кричало только одно:

«Диккенс. Знал. Обо мне. Написал. Мне. Послание.

«Что, если Скрудж победил духов Рождества?»

Пожиратель Слов. Дух Рождества. Скрудж.

Это было связано. Как-то. Каким-то невозможным образом.

Корвус поднял книгу с пола, отряхнул:

— Интересная реакция. Значит, это важно?

— Да, — я сглотнул. — Очень. Я... я могу купить закладку? И книгу?

— Закладку — да. Книгу — бесплатно. — Корвус протянул мне оба предмета. — Она всё равно никому, кроме тебя, не нужна. Твоё имя на ней. Твоя судьба.

— Чем платить? — я схватился за карман, доставая... что? Что можно предложить за артефакт, который знает всё о книгах?

— У тебя есть что-то абсурдное? — Корвус прищурился. — Предмет. Не история. Предмет.

Я лихорадочно обшарил карманы. Монокли — нет, они нужны. Блокноты — нет. Перья — нет. Что у меня было абсурдного?

И тут я вспомнил.

Полез в самый дальний карман плаща и вытащил... лампочку.

Обычную стеклянную лампочку. Но внутри неё, вместо нити накаливания, была крошечная звёздочка, мерцающая темнотой. Лампочка вечной ночи. Подарок от одного чудаковатого изобретателя, которому я когда-то помог найти книгу по алхимии.

— Лампочка вечной ночи, — сказал я. — Даёт свет, который делает темнее. Абсурдно?

Корвус взял лампочку, повертел:

— Очень. Сделка.

Мы обменялись предметами.

Я сунул закладку в книгу обратно (она тихонько прошелестела: «Спасибо. Приятно снова быть полезной»), а книгу — во внутренний карман, рядом с Книгой Будущих Подвигов.

— Удачи, библиотекарь, — сказал Корвус, провожая меня к двери. — И помни: не всё, что написано, правда. Но всё, что забыто, когда-то было важным.

Я вышел из лавки в задумчивости.

Мортимер ждал снаружи:

— Нашёл, что искал?

— Да, — пробормотал я. — И намного больше, чем ожидал.

* * *

Мы вернулись на центральную площадь. Я остановился, доставая Книгу Будущих Подвигов. Открыл на странице с картой. Первая точка — «Ярмарка Абсурда» — теперь светилась зелёным. Выполнено.

Вторая точка пульсировала: «Мир Безупречной Логики».

— Спасибо за помощь, Мортимер, — я протянул лапу кроту. — Вы очень помогли.

— Пожалуйста, — крот пожал лапу. — Возвращайся, если выживешь. Хорошие библиотекари редкость.

Я усмехнулся:

— Постараюсь выжить. Хотя бы ради того, чтобы вернуть Диккенсу его «Большие надежды».

Открыл Книгу на странице со второй точкой. Под названием «Мир Безупречной Логики» появился текст:

«Для активации портала произнесите вслух утверждение, которое логически непротиворечиво, но эмоционально абсурдно.»

Я задумался.

Логически непротиворечиво, но эмоционально абсурдно.

И произнёс:

— Я, Реджинальд Фоксворт Третий, библиотекарь, добровольно отправляюсь спасать мир от существа, которое пожирает слова, используя только чай, зефирки и педантичность.

Воздух треснул.

Портал открылся — идеально круглый, светящийся холодным белым светом, геометрически выверенный.

Я шагнул внутрь.

Ярмарка Абсурда исчезла.

И я оказался в мире, где даже безумие подчинялось строгим правилам.