— Так сегодня кролику Грише исполняется пять лет и дирекция решила, что удаву нужен свежий корм. — Смерть задумчиво изучала схему зоопарка, запутавшись в указателях.
— А, так ты за кроликом?
— Нет, я за удавом. Не привык он к живой пище, подавится.
— А кролик?
— А кролик проживёт еще год, поскольку удав подавится крысой, что забежала сегодня в его террариум.
— Подожди, — помощник полистал планшет. — А крыса? Крыса в ведомости есть?
— Крыса идёт бонусом. Совмещённый визит, — Смерть перевернула схему вверх ногами, что не помогло. — Совет такое любит. Называется «оптимизация логистики».
— А если крысу... ну... отогнать? Удав жив, все живы, никакой смерти.
— Можно, — согласилась Смерть. — Тогда удав съест Гришу, поперхнётся ухом и умрёт всё равно, только вместе с Гришей. Я считала варианты. Мой — единственный, где именинник доживает до торта.
— У кролика будет торт?
— Морковный. Дети из третьего класса принесут. Поэтому шевелись, у нас окно до одиннадцати.
Террариум нашёлся сам — точнее, его нашёл помощник, потому что читать указатели, как выяснилось, входит именно в его должностные обязанности. Удав лежал внутри толстым вопросительным знаком и смотрел на мир с сытым безразличием существа, которого всю жизнь кормили размороженным.
А вот кролик Гриша, сидевший в переноске у террариума в ожидании своей роли свежего корма, Смерть увидел сразу. И не испугался ни капли — повёл ухом и продолжил жевать. Звери вообще её видят всегда, но не боятся: у них к смерти нет вопросов, у них к ней просто нет документации.
— Он что, не понимает? — шёпотом спросил помощник.
— Понимает лучше нас с тобой. Просто у него сегодня день рождения, а страх в праздничный график не внесён.
В десять сорок семь из вентиляции деловито вышла крыса. Осмотрелась. Оценила террариум как жилплощадь с недостатками, но перспективную.
Смерть сняла с плеча косу.
— Так, — сказала она будничным тоном сантехника, пришедшего по заявке. — Работаем.
— А удава не жалко? — внезапно встрял помощник.
— Ну как сказать, у него должок где-то в пять лет, но его ведомость как-то случайно исчезла вместе с той крысой, которая наелась яда.
Смерть, подмигнув, что на самом деле невозможно, пустой глазницей, пошла выполнять свою работу, флегматично жуя морковную печеньку, которую утащила из кормушки кролика.
— Конечно. Если суммарная масса превышает пятьсот граммов. Иначе у нас коллективная душа не формируется, а за каждым по отдельности ходить — вечности не хватит.
— Поэтому мы пришли на этот склад, хотя по документации у нас профилактические визиты к пенсионерам? — Помощник сморщил нос, наблюдая, как дезинсектор сметает в совок большую коричневую кучу мертвых насекомых. — Да тут килограммов шесть будет... Кстати, а как это — профилактический визит смерти?
— Ну, у кого телефон сломается, кто кружку разобьет... — ответила Смерь, флегматично жуя печеньку, сидя на косе, как ведьма на метле.
— Что?
— Что? Ты думаешь у любимых вещей нет души? — Смерть повернула голову на бок, посмотрев на помощника. — Между прочим, даже у моего китайского флагмана есть искусственный интеллект, а значит и искусственная душа!
— Э-э-э, ты пользуешься телефоном?
— А как же! Смерть сайта, смерть аккаунта, смерть данных. Не говоря уже о смертях в игрушках! Особенно люблю в Доту приходить.
— В Доту? — переспросил помощник слабым голосом. — Зачем?
— Ну, во первых, не смотря на воскрешения, персонажи там умирают по настоящему. Да и призывают там меня чаще, чем во всех конфликтах мира вместе взятых, — Смерть стряхнула крошки с балахона. — «Смерть тебе», «сдохни», «мид, ты труп». Вслух, искренне, по сорок раз за матч. Неудобно игнорировать. Я же вежливая.
— И ты... приходишь?
— Прихожу. Стою за спиной, смотрю. Никто не оборачивается. Все думают, это лаги.
Помощник достал планшет и дрожащей рукой открыл новую форму.
— Так. Стоп. Тараканы — полкило, вещи — с душой, Дота — по призыву. Почему ничего из этого нет в документации?!
— Потому что документацию писал совет, — Смерть слезла с косы и пошла к выходу со склада. — А совет последний раз спускался на землю, когда тут было в основном море. С тех пор у них очень хорошая отчётность по трилобитам.
— А пенсионеры? У нас в плане пенсионеры!
— А мы к ним и идём.
Пенсионерка Зинаида Марковна не увидела ни Смерть, ни помощника — не заслужила ещё, в хорошем смысле. Зато их прекрасно видел телевизор «Рубин» тысяча девятьсот восемьдесят второго года выпуска. Он доживал последние дни и знал это: изображение держалось только если сверху положить утюг, а утюг Зинаида Марковна берегла.
— Это и есть профилактический визит, — тихо объяснила Смерть, не оборачиваясь. — Прихожу заранее. Чтобы, когда время придёт, он не боялся. Вещи, знаешь ли, боятся не смерти. Они боятся, что их вынесут на помойку раньше, чем они умрут.
Помощник стоял с планшетом наперевес и чувствовал, что в форме 7-Д нет ни одной подходящей графы. Вообще ни одной. Потом медленно убрал планшет в чемоданчик и сел рядом, на пол.
— А... долго ему?
— До конца чемпионата по фигурному катанию дотянет, — Смерть достала печеньку и положила половинку на телевизор. Просто так. — Он ради неё держится. Зинаида Марковна очень расстроится если пропустит, а так, может даже ремонтника вызовет в благодарность.
— Слушай, а если она вызовет ремонтника... это же срыв планового срока. Мне что, писать корректировку?
— Пиши, — Смерть поднялась и отряхнула балахон. — В графе «причина переноса» так и укажи: фигурное катание.
Помощник нерешительно посмотрел на неё.
— Такое точно пропустят?
— Не пропустят, просто положишь туда. — Смерть указала в сторону очень уверенного в себе пустого места.
— Оно тут откуда?
— Оно всегда там, где я. Так что с отчетностью проблем не будет.
Помощник молча кивнул и записал.
Форма 7-Д приняла запись молча. Это была единственная вещь во Вселенной, которая, как выяснилось, души не имела.
— Привет. Так, стоп. Почему ты меня видишь? Я же смерть, я прихожу только к тем, кто должен умереть!
— Ну, я приставлен верхним советом. Для контроля планов и помощи с отчётностью. Хочешь кофе?
С этих слов началась история личного помощника Смерти.
Смерть работала одна четырнадцать миллиардов лет, и всё это время документооборот у неё был устроен идеально: его не было.
— Я взял на себя смелость разобрать ваш график, — сказал помощник, балансируя подносом. — Две тысячи визитов на сегодня, из них восемьсот без уведомления. Верхний совет считает, что это неоптимально.
— Совет вообще много чего считает, — Смерть не открыла глаза, по уважительной причине: глаз у неё не было. Она сидела на собственной косе, как на жёрдочке, в позе, которую йоги назвали бы невозможной. — В основном чужие души и свою значимость. Ты кофе принёс или форму 7-Д?
— И то, и другое.
— Кофе давай. А форму положи вон в ту стопку.
Помощник посмотрел в указанном направлении. Стопки не было. Там вообще ничего не было, кроме очень уверенного в себе пустого места.
— Это... архив?
— Это дзен, — сказала Смерть, попивая кофе и не меняя позы. — Всё, что туда кладут, считается исполненным. Работает безотказно четырнадцать миллиардов лет. Аптайм — сто процентов.
По дороге на первый визит их встретил гопник на корточках у подъезда. Смерть гопник не увидел — не заслужил ещё. Зато прекрасно увидел помощника.
— О, — обрадовался он и для установления контакта отвесил пенделя. — Мелкий очкарик с чемоданчиком. Закурить есть?
В переулке за домом помощник остановился. Поправил перекошенные очки и помятую после дружеского досмотра одежду. Руки у него дрожали, как у человека, который всю жизнь заполнял графу «примечания» — и вдруг узнал, что в мире существуют примечания к нему самому.
— Никогда меня так не унижали! Я убью его, — сказал он тихо и очень отчётливо.
— Нельзя, — Смерть даже не обернулась.
— Почему это?!
— Во-первых, это нарушит отчётность. Его срок стоит в плане на послезавтра: кирпич уже согласован, крыша проинструктирована. Вклинишься — у совета поедет вся ведомость за квартал. Догадайся, кто будет писать объяснительную.
— А во-вторых?
— А во-вторых, — Смерть наконец посмотрела на него сверху вниз, с высоты своих двух с половиной метров и бесконечного стажа, — нельзя помощнику делать работу начальника. Это прописано, наверное, где-то у вас в регламентах. Я не читала. Мне было лень. Но звучит правдоподобно.
Помощник открыл рот. Закрыл. Открыл чемоданчик, достал термос и налил себе чаю. Зефирка всплыла в нём, как маленькая невинная душа.
— Послезавтра, значит, — сказал он, делая глоток. — Я лично проконтролирую этот кирпич.
Карета дёрнулась — резко, с тем характерным толчком, который бывает, когда что-то останавливается не плавно, а сразу — и она проснулась.
Она спала неглубоко — дорога, медведь, уже у неё на коленях, так спать удобнее, мысли о шестерёнках — так, дремала вполуха. Поэтому, когда карета встала и из-за передней перегородки донёсся звук выброса пара — громкий, сердитый, с тем свистом, который бывает у предохранительного клапана под нагрузкой — она сразу открыла глаза.
Родители тоже проснулись.
— Что случилось? — спросила мама.
Снаружи Отто уже слез с водительского места — она слышала его шаги по гравию, потом его бормотание, то особое бормотание специалиста, который смотрит на поломку и мысленно оценивает объём работы, не всегда цензурно.
Папа открыл дверь.
— Отто, — сказал он. — Что случилось?
— Привод, — сказал Отто из-под кареты. — Камень попал в зацепление. — Пауза, в которой было много всего. — Прошу прощения. Мне нужно бежать в усадьбу за помощью — здесь самому не справиться, нужны инструменты и второй человек, ну и другой транспорт вам пришлю.
— Далеко до усадьбы?
— Две мили. — Отто вылез из-под кареты — пожилой, но двигался быстро. — Господин Фламберг, прошу прощения. Я уже проверял механизм перед выездом, но от камней у него нет защиты, хотя я предупреждал герцога..
— Идите, — сказал папа. — Мы подождём.
Отто ушёл — быстро, с тем деловитым шагом человека, которому стыдно и который компенсирует это скоростью.
Стефани сидела в карете и смотрела на передний отсек.
Камень в механизме.
Она смотрела на пол у правой двери.
На два свободных болта. Значит это Отто их не завернул до конца.
* * *
Родители вышли.
Мама — сразу, с тем выражением человека, который два дня в карете и рад любому поводу размяться. Папа — следом, оглядываясь на Стефани.
— Мы здесь, — сказал он. — Рядом, так что не чуди.
— Хорошо, — сказала Стефани с видом оскорблённого достоинства.
Она сидела смирно и ждала.
За окном мама увидела поляну — небольшую, у края дороги, с той пожухлой ноябрьской травой, среди которой кое-где держались последние стебли чего-то зеленого.
— Леон, — сказала мама. — Это же золотой чернобыльник. И вон там — зверобой поздний.
— Хорошо, — сказал папа.
— Нет, ты не понимаешь, это редкий экземпляр для ноября. — Мама уже шла к поляне. — У него другой состав в поздних листьях, совсем другой.
— Леонора, — сказал папа.
— Пять минут, — сказала мама, уже собирая цветы на поляне.
Папа посмотрел на неё. Потом на карету. Потом — с тем выражением человека, который знает, что «пять минут» это не пять минут — пошёл следом.
Стефани выждала. Один. Два. Три.
Голоса отдалились — мама что-то говорила про состав алкалоидов в поздних листьях, папа отвечал короткими «угу» с нарастающим интересом.
Она вышла из кареты.
* * *
Под каретой пахло маслом и горячим металлом и немного — паром, который ещё не весь вышел.
Стефани лежала на спине на гравии и смотрела снизу на привод, забыв, что одета в приличное платье.
Она видела его сразу — камень, крупный, неправильной формы, застрявший точно между зубьями ведущей и ведомой шестерни. Не сверху — сбоку, там, где его не должно было быть вообще. И рядом — тяга, с неестественным изгибом: металл не лопнул, просто повело, небольшой изгиб, но достаточный, чтобы механизм заклинило.
Поршень давил. Шток тянул. Нагрузка ушла в тягу. Тягу и повело.
Она выбралась из-под кареты, поскольку поняла, что из кареты доступ к камню удобнее.
Посмотрела на пол у правой двери.
Два свободных болта.
Она открутила их — руками, без инструмента, потому что они и так были почти свободные. Потом два нормальных — с помощью ключа, который нашла в ящике под водительским сиденьем Отто. Там же — набор инструментов, небольшой, но правильный. Молоток. Ключи нескольких размеров. Зубило. Щипцы.
Она взяла молоток. Взвесила в руке.
Потом подумала и достала из мешочка свой.
Малый кузнечный молоток — тот самый, завёрнутый в шапку с медвежьими ушками. Лёг в руку правильно, как всегда, ложился.
Мама сказала «никаких инструментов».
Это инструменты Отто. Свой — только один. (Строго говоря, Стефани признавала, что это очень слабое оправдание.)
* * *
Камень выходил плохо.
Он застрял плотно — именно так, как застревают камни, которые попали случайно и при этом идеально вписались в зазор. Она работала аккуратно, без спешки — выбивать нужно было точно, не повредив зубья и крепления механизма. Три удара. Четыре. Пятый — с другого угла.
Камень вышел.
Упал на гравий с тем глухим стуком, который бывает у камней, сделавших своё дело.
Стефани смотрела на шестерни. Потом открутила тягу.
Металл был хороший — она видела это сразу. Изгиб вроде небольшой, но достаточный. Она положила тягу на гравий, подложила под неё плоский камень как наковальню, взяла молоток.
И остановилась.
«Импульс, — подумала она. — Крас говорила — не гасить, а перенаправить».
Она смотрела на тягу с тем лёгким раздражением мастера, который видит хорошую деталь в плохом состоянии. Это было не злость — просто та рабочая досада, которая появляется, когда что-то сделано неаккуратно или сломалось из-за недолжного ухода.
Она поймала это.
И перенаправила в глаза.
Видение вспыхнуло ярко.
Тяга открылась сразу — металл однородный, хороший, изгиб точно там, где она видела, без скрытых трещин. Но была ещё одна вещь — маленькая, почти незаметная: в месте крепления штока к кривошипу одна заклёпка сидела неплотно. Не критично сейчас, но через сотню миль стала бы.
И ещё — подшипник на валу. Износ неравномерный, чуть больше с одной стороны. Работает, но не идеально.
Стефани смотрела на всё это.
Потом начала работать.
* * *
Тягу она выправила первой — методично, с несколькими точными ударами, проверяя после каждого. Металл слушался хорошо — качественная сталь, но знание куда ударить позволяла ее поправить без особых усилий. Три удара, два выравнивающих, один контрольный.
Потом — заклёпка. Отто в ящике нашёлся запасной крепёж — небольшой, но подходящий. Она осадила старую, поставила новую, закрепила. Плотно.
Подшипник — тут сложнее. Она не могла его заменить — не было запасного. Но можно было перераспределить нагрузку, немного сдвинув посадку. Это заняло больше всего времени.
К тому моменту, когда она ставила тягу обратно, руки у неё были по локоть в масле. Рукава — тоже. На лице — не смотрела, но чувствовала, что там тоже есть масло.
Она закрутила болты пола. Все четыре — плотно, как должно быть.
Потом вылезла из-под кареты, где проверяла подвижность механизма.
Встала.
Отряхнулась.
Посмотрела на себя.
«Мама, — подумала она. — Мама меня убьёт».
Потом посмотрела на карету.
А потом — на водительское место.
* * *
Руль был точно такой, как она представляла по схеме — колесо на оси, с тем особым сопротивлением хорошего механизма. Педали — тормозная и для увеличения подачи пара. Несколько рычагов — она изучала их ещё в первый день, мысленно, наблюдая за Отто через переднюю перегородку.
Папа стоял у кареты.
Он смотрел на неё — на масло, на молоток в руке, на водительское место.
— Ты починила? — спросил он.
— Да, — сказала Стефани. — Тягу выправила, заклёпку поменяла, подшипник перепосадила. — Пауза. — Ещё два болта пола были плохо прикручены — теперь все нормально.
Папа смотрел на неё.
— Ты взяла инструменты из ящика Отто?
— Да.
— Мама говорила «никаких инструментов».
— Это инструменты Отто, — сказала невинно Стефани. — Я взяла у него.
Папа смотрел на неё ещё секунду.
Потом в его глазах появилось то выражение — хитрое, довольное, то самое, которое он умел скрывать, но не всегда успевал.
— Котёл нужно разогреть, — сказала Стефани. — Поможешь?
Папа посмотрел на котёл.
— Как маг огня, могу помочь, — сказал он.
— Отлично.
— Но вот Леонора будет не очень довольна. Особенно твоим видом.
Папа посмотрел на поляну. Потом на карету. Потом — с тем особым выражением человека, принимающего очень конкретное решение.
— Ну, зови маму, — сказал он ехидно. — Я займусь котлом.
* * *
Мама увидела её сразу, Стефани даже к поляне не успела подойти.
Не карету, не водительское место — её - Стефани, с маслом на руках и на лице, и на рукавах, с молотком в руке, стоящую у кареты с тем видом, с которым стоят люди, сделавшие что-то хорошее и знающие, что сейчас за это получат.
— Стефания, — сказала мама.
— Я починила карету, — сказала Стефани.
— Ты...
— Тяга была погнута, камень в шестернях, заклёпка свободная, подшипник изношен. — Стефани говорила быстро. — Всё исправила. Карета едет.
— Инструменты!
— Из ящика Отто, — сказала Стефани. — Не свои.
Мама смотрела на неё.
Потом на рукава.
Потом на молоток.
— Это твой молоток, — сказала мама. — Мы с твоим отцом лично его заказывали.
— Это маленький молоток, — сказала Стефани. — Для тонкой работы. Он в шапке был, наверное положила, когда из академии ехала.
Долгая пауза.
Мама сделала то, что она делала, когда была одновременно права и неправа — закрыла глаза на секунду, выдохнула, открыла.
— Садись в карету, — сказала она. — Я потом скажу тебе всё, что думаю.
— Я поведу карету, — сказала Стефани.
— Что?
—Я буду на водительском месте. Папа разогрел котёл.
Мама посмотрела на папу.
Папа смотрел в сторону с видом человека, который здесь случайно.
— Леон, — сказала мама с особой интонацией.
— Я просто разогрел котёл, — сказал папа.
* * *
Карета шла с натягом — не идеально, Стефани это чувствовала через руль, через те маленькие вибрации, которые говорят мастеру больше, чем любые слова. Подшипник давал себя знать — чуть больше сопротивления, с одной стороны, чуть неровный ход. Да и тяга не идеально ровная. Но карета двигалась. Нормально двигалась, достаточно быстро для последних двух миль.
Она держала руль обеими руками и смотрела на дорогу.
За спиной — мама, которая молчала с тем особым молчанием человека, который копит слова на потом. Папа рядом с ней, тоже молчал, но по-другому.
Дорога пошла вверх — пологий холм, сосны по обеим сторонам, те густые хвойные леса, про которые говорилось: «Айнвальд, единый лес». Тёмно-зелёные, с той особой плотностью, которая бывает у старого леса, который рос здесь долго и привык.
Потом за поворотом открылась усадьба.
* * *
Она была большой — не дворец, именно усадьба, но с той масштабностью, которая бывает у домов, строившихся несколько поколений подряд. Серый камень, высокие окна, башня с одной стороны. Ворота открытые. И у ворот — несколько человек.
Отто — запыхавшийся, только добежавший до усадьбы.
Рядом с ним — двое из челяди.
И ещё один.
Невысокий пожилой мужчина в тёмно-зелёном костюме — том же оттенке, что и карета. С той прямой спиной, которая бывает у людей, привыкших держаться правильно настолько долго, что это стало естественным. С белыми волосами, аккуратно убранными. И с улыбкой — мягкой, почти доброй, той улыбкой, которая первой бросалась в глаза.
Вторым бросался взгляд.
Стальной. Внимательный. Тот взгляд, который видит не то, что ему показывают, а то, что есть.
Стефани остановила карету у ворот.
Пожилой мужчина смотрел на неё.
Потом — на папу, который первым слез с кареты.
— Леон, — сказал он. Голос был ровным, тёплым, с той особой теплотой, которая может быть настоящей, а может быть отточенной до совершенства. — Рад тебя видеть.
— Альрик, — сказал папа, слегка поклонившись. Коротко, без лишних слов и движений.
Потом мужчина посмотрел в окно кареты — на маму, которая смотрела оттуда с видом человека, который одновременно рад, устал и немного удручён. Узнал её. Улыбнулся — чуть теплее, и эта улыбка выглядела настоящей.
А потом он посмотрел на водительское место.
На Стефани.
На масло на руках и лице.
На молоток, который она не убрала из-за масла на руках и рукоятке.
Молчание длилось секунду.
Потом Отто кашлянул.
— Ваша светлость, — сказал он. — Это... госпожа Стефания, она похоже устранила поломку. Я предупреждал — плохо защищен механизм, из-за этого камень спокойно попал в привод.
Альрик Лютенберг смотрел на Стефани.
Стефани смотрела на него.
Улыбка на его лице не изменилась — но что-то в ней стало другим. Что именно, она не могла сразу сформулировать. Не теплее и не холоднее. Просто — другим.
— Добро пожаловать в Айнвальд, внучка, — сказал он. — Прошу в дом.
* * *
Ванна была не просто ванной.
Это была купальня — большое помещение с каменным полом и двумя глубокими бассейнами, один больше, один меньше. Вода в меньшем была горячей — почти слишком горячей, той степени, которая сначала кажется невыносимой и потом становится единственно правильной. Несколько артефактов на стенах держали температуру, не давая воде остывать.
Мама вошла первой.
Остановилась.
Потом повернулась к Стефани.
— Вот, — сказала она. — Вот так должно всё выглядеть, когда живут правильно.
— У нас дома тоже хорошо, — сказала Стефани, осмотрев помещение.
— У нас дома хорошо, — согласилась мама. — Но вот так — это другое.
Они мылись долго — мама молча, Стефани тоже, с тем общим молчанием, которое бывает после дороги, когда говорить особо нечего, а просто быть рядом — уже достаточно.
Потом служанка принесла что-то горячее — чай, травяной, незнакомый, с тем вкусом, который бывает у трав северных лесов, немного смолистым, немного горьким, и при этом хорошим.
— Мама, — сказала Стефани.
— Что?
— Ты всё-таки скажешь мне что думаешь?
Мама молчала секунду.
— Потом, — сказала она. — После обеда.
— Это значит — что уже не скажешь, — сказала Стефани.
Долгая пауза.
— Ты починила карету, — сказала мама. — Хорошо починила. Отто сказал, что сам бы возился несколько дней. — Ещё пауза. — Но ты взяла молоток.
— Да.
— Я сказала «никаких инструментов».
— Да.
— Молоток был в шапке.
— Да.
Мама смотрела на неё.
— Но я забыла о том, что он в шапке, — сказала Стефани, сделав честные глаза. — Правда!
— Я верю, — сказала мама. — Именно поэтому — всё потом.
* * *
Обед был в малой столовой.
Не парадной — малой, с одним длинным столом и камином, с теми тёплыми тонами, которые бывают у комнат, в которых обедают часто и без церемоний. Но стол был накрыт правильно, и посуда была хорошей, и цветы — живые, что в ноябре означало либо магию, либо оранжерею, скорее всего и то и другое.
Дед сидел во главе.
Рядом с ним — дядя - Эрвин Лютенберг, старший сын, с той же прямой спиной и с той же точностью движений, только моложе и с чуть большей жёсткостью в лице. Он посмотрел на Стефани так, как смотрят на величину, которую нужно оценить.
Она посмотрела на него так же, вызвав у него одобрительную ухмылку.
Рядом с дядей — его жена, тихая женщина с умными глазами, которая до конца обеда почти ничего не говорила, но при этом слышала всё.
И дети. Несколько — разного возраста, от совсем маленьких до почти взрослых.
И одна — с той особой осанкой человека, привыкшего к академическим коридорам.
Стефани заметила её сразу.
Девушка лет двадцати, с тёмными волосами, убранными идеально - не для красоты, для удобства. С тем взглядом, который бывает у людей, знающих что-то, что ты не знаешь, и не торопящихся говорить.
За обедом они оказались рядом.
— Ты из академии? — спросила девушка тихо — не вопрос, скорее подтверждение.
— Да, — сказала Стефани. — Первый курс.
— Я знаю, — сказала девушка. — Меня зовут Лизель.
— Стефани.
— Я знаю, — сказала Лизель снова. — Ты починила дедову карету?
— Да.
— Он был доволен. — Лизель взяла бокал с соком. — Он не показывает, но я знаю, как он выглядит когда доволен .
Стефани посмотрела на деда — на ту улыбку, на тот взгляд.
— Он всегда так выглядит? — спросила она тихо.
— Нет, — сказала Лизель. — Иногда — по-другому. Когда не доволен. — Пауза. — Тогда улыбка та же, но в глазах другое.
Стефани смотрела на деда.
«Бывалый политик, — вспомнила она письмо. — Действия отвечают только за пользу роду».
— Спасибо, — сказала она Лизель.
— За что?
— За информацию.
Лизель посмотрела на неё.
— Ты мне нравишься, — сказала она. — Это редкость среди наших родственников.
* * *
После обеда начался хаос.
Не сразу — сначала дед сказал «вечером будет небольшой приём» таким тоном, которым говорят о вещах, о которых уже всё решено. «Небольшой» означало «около ста человек», это Стефани поняла по тому, как начала двигаться челядь.
Маму она потеряла почти сразу.
Нашла в своих покоях — вместе с тремя служанками, которые уже что-то раскладывали, что-то развешивали, что-то нагревали.
— Садись, — сказала мама.
— Что происходит?
— Приём. Ты едешь к дедушке и попадаешь на приём — это логично, Стефания, подумай.
— Ты знала?
— Я предполагала. — Мама взяла гребень. — Садись.
Стефани села.
Следующие два часа она сидела, стояла, поворачивалась, поднимала руки, опускала руки и думала о шестерёнках. Тёмно-зелёное платье оказалось правильным — мама была права, как обычно. Серебряная брошь с листьями пришлась точно туда, куда должна была. Волосы убрали вверх — не жёстко, мягко, с теми несколькими прядями, которые мама называла «это должно выглядеть естественно, а значит нужно постараться».
Папа заглянул один раз.
Посмотрел на всё это.
— Как на коронации, — сказал он.
— Леон, — сказала мама.
— Ухожу, — сказал папа.
— Ты говоришь это каждый раз, — сказал Стефани. — И каждый раз возвращаешься.
— Это потому, что интересно, — сказал папа и ушёл.
За стенами усадьбы начали прибывать кареты — одна, другая, потом сразу несколько. Голоса в коридорах, чьи-то шаги, смех откуда-то снизу. Усадьба наполнялась.
Стефани смотрела в окно и думала о том, что где-то там, в этом потоке людей, есть те самые родственники, которых она не знала, и политические связи, о которых предупреждал дедушка, и что-то ещё — то, что папа называл «тебя смотрят».
— Готово, — сказала мама.
Стефани посмотрела в зеркало.
Незнакомая девушка в тёмно-зелёном смотрела на неё в ответ. С правильной осанкой — академия поставила, Кестер закрепил. С тем взглядом, который она не умела описать, но который мама, видимо, видела — потому что мама посмотрела на неё с тем тихим выражением, которое появлялось редко.
— Хорошо, — сказала мама. — Пойдём.
* * *
Зал был полон.
Не переполнен — именно полон, с той правильной плотностью людей, когда места хватает и при этом пусто не бывает. Свечи в люстрах давали мягкий свет — магический, ровный, без мерцания. Музыканты в дальнем углу играли что-то негромкое.
Стефани стояла рядом с мамой и смотрела на всё это.
Дед перемещался по залу — от группы к группе, с той же улыбкой, с тем же взглядом. Папа стоял у окна и разговаривал с кем-то из мужчин — она видела по его спине, что разговор был нейтральным, не раздражающим, просто разговор.
Лизель появилась рядом — бесшумно, с тем академическим навыком перемещаться в толпе, который вырабатывается сам.
— Как ты? — спросила она.
— Нормально, — сказала Стефани. — Интересно.
— Это хороший ответ для начала, — сказала Лизель. — Потом будет по-другому. Особенно когда тебя официально всем представят.
— Лучше или хуже?
— Зависит от человека. — Лизель взяла бокал у проходящего слуги. — Для тебя — скорее интереснее. Ты такая.
— Какая?
— Та, которой всё интересно.
Стефани посмотрела на неё.
— Ты давно в академии?
— Третий год.
— Тебе там хорошо?
— Да, — сказала Лизель. — Лучше, чем здесь. Здесь нужно помнить слишком много.
Стефани поняла, что она имеет в виду.
Потом что-то изменилось.
Не сразу — постепенно, как меняется что-то, когда в комнате появляется новый человек, которого ещё не видишь, но уже чувствуешь по тому, как меняется воздух вокруг.
Она увидела — краем глаза — как дед пошёл к маме. Быстро, для деда — почти быстро. Лицо у него изменилось — та же улыбка, но в глазах было что-то другое, то самое, о чём говорила Лизель.
Он что-то говорил маме.
Мама слушала.
И лицо у мамы тоже менялось.
«Что-то случилось, — подумала Стефани. — Или случится.»
Она начала поворачиваться, когда сзади раздался голос.
* * *
Голос был молодым. Лёгким. С той небрежной уверенностью, которая бывает у людей, привыкших к тому, что им всё позволено.
Стефани повернулась.
Молодой человек — примерно её возраста, может чуть старше. Скромный наряд, без лишних украшений. Простой серебристый обруч с одним сапфиром. Светлые волосы. Лёгкая улыбка.
Он смотрел на неё сверху вниз — не грубо, просто с той высоты, которая была у него, и с тем выражением человека, который сейчас скажет что-то, что считал остроумным.
— Привет, малышка.
Это было всё, что он успел.
* * *
Папа разрешил правый апперкот.
Она ударила правой.
Кулак пошёл снизу вверх — коротко, точно, с тем весом корпуса, который Кестер ставил три месяца. Правый апперкот, не левый. Именно тот, который папа называл правильным.
Она почувствовала контакт — чёткий, однозначный.
И увидела, как он летит.
Не далеко — но убедительно. В сторону, назад, в толпу, которая успела расступиться на удивление быстро — как будто кто-то уже знал или привык расступаться именно в таких случаях.
В зале стало очень тихо.
Потом — один голос. Женский, пожилой, с той степенью ужаса, которая бывает у людей, видящих очень конкретную катастрофу.
— Боже, она ударила наследного принца!
Стефани стояла. Смотрела на него.
Он поднялся — не сразу, с достоинством, с той медленностью, которая могла быть растерянностью, а могла быть намеренной. Потёр подбородок. Выпрямился.
И посмотрел на неё. Не зло. Не обиженно. Внимательно.
С тем выражением человека, который только что получил что-то неожиданное и пока не решил, что с этим делать. Но уже думает.
Стефани стояла и смотрела на него в ответ.
За её спиной — мама, которая была очень бледной. Дед, который перестал улыбаться. Папа, который где-то у окна — она не видела его лица, но чувствовала, что он смотрит.
Казалось бы, простой вопрос. Стефани умела собираться — она собралась в академию за полчаса, методично, без лишних слов: нужное в сумку, ненужное на место, инструменты отдельно, блокноты сверху. Тридцать минут, и всё готово.
Это было другое.
— Вот это платье, — сказала мама, извлекая из шкафа тёмно-зелёное, с серебряной отделкой по вороту.
— Оно тяжёлое, — сказала Стефани.
— Оно правильное. — Мама повесила его на дверцу шкафа и посмотрела критически. — К нему нужна брошь.
— У меня нет броши.
— У меня есть. — Мама уже шла к своему шкафу. — Та, серебряная, с листьями.
Из коридора донёсся голос папы:
— Возьми то синее. Оно ей идёт.
— Синее я уже взяла, — отозвалась мама.
— Тогда зачем спрашиваешь?
— Леон, иди пить чай.
— Я помогаю.
— Ты мешаешь.
Стефани сидела на кровати и смотрела, как мама раскладывает на кровати вещи — одну за другой, с той систематичностью, которая у неё появлялась в серьёзных делах. Тёмно-зелёное. Тёмно-синее — то самое, в котором она ходила на занятия. Белое, которое Стефани носила дважды в жизни и каждый раз боялась его испачкать. Серое, удобное, то самое «для хорошего случая».
— Мама, — сказала Стефани.
— Что?
— Мы едем на три дня.
— На пять.
— На пять. Зачем столько?
— Потому что мы не знаем, что там будет. — Мама говорила не останавливаясь, перебирая вещи. — Может быть официальный ужин. Может быть выезд. Может быть просто визит — но ты должна быть готова к любому варианту.
— Я могу взять кузнечную одежду на случай, если...
— Нет, — сказала мама.
— Но если там будет мастерская или...
— Нет.
— Мама.
— Стефания. — Мама повернулась и посмотрела на неё с тем выражением, которое не обсуждалось. — Ты едешь в герцогский дом Лютенберг. Ты будешь просто м... — она сделала паузу, — милой воспитанной леди на светском рауте. Никакой кузнечной одежды. Никаких инструментов. — Пауза. — Ты меня слышишь?
— Слышу, — сказала, надув губы, Стефани.
— Хорошо, — сказала мама и вернулась к вещам.
Из коридора снова донёсся папа:
— А молот она берёт?
— Леон!
— Просто спрашиваю.
— Иди пить чай!
Стефани смотрела в потолок.
(Молот она уже спрятала. Но об этом позже.)
* * *
Укладывание заняло два часа.
Не потому, что вещей было много — потому что каждая вещь требовала решения, а каждое решение требовало обсуждения, а каждое обсуждение приводило к папе, который периодически появлялся в дверях с кружкой чая и комментариями.
— Вот это слишком торжественно, — говорил он про тёмно-зелёное.
— Это в самый раз, — отвечала мама.
— Она будет выглядеть как на коронации.
— Она будет выглядеть достойно.
— Это разные вещи.
— Леон.
— Ухожу, ухожу.
Он уходил. Через пять минут возвращался.
— А серые перчатки взяли?
— Взяли.
— А запасные чулки?
— Леон, я занимаюсь этим тридцать лет.
— Я просто спрашиваю.
— Пей чай.
Стефани наблюдала за этим с тем чувством человека, который видит что-то знакомое и любимое и не хочет, чтобы оно заканчивалось. Мама и папа были такими всегда — мама методична и точна, папа ехидный и при этом внимательный ко всему. Они спорили именно так — без злости, с тем особым ритмом людей, у которых этот разговор происходит не в первый раз и не в последний.
— Мама, — сказала Стефани в какой-то момент.
— Что? — Мама раскладывала блузки.
— Ты сказала «никаких инструментов».
— Да.
— А блокнот можно?
Пауза.
— Блокнот — это не инструмент, — сказала мама. — Блокнот можно.
— А карандаши?
— Карандаши можно.
— А линейка?
Мама посмотрела на неё.
— Линейка — это почти инструмент.
— Линейка — это измерительный прибор, — сказала Стефани. — Совсем другое.
— Одну, — сказала мама. — Маленькую.
Стефани кивнула и пошла за линейкой.
* * *
Шапку с медвежьими ушками она упаковала первой — ещё до того, как мама начала раскладывать вещи. Просто положила в дорожную сумку, аккуратно, в отдельный мешочек, чтобы не мялась.
Молот она положила потом.
Малый кузнечный молоток — тот самый, которым делала амулет для Мирны Олдт, которым работала по тонким деталям. Небольшой. Лёгкий. Помещался в ладони. Она завернула его в шапку — аккуратно, так, чтобы металл не стучал — и убрала обратно в мешочек.
Шапка с медвежьими ушками и молот внутри.
Мама сказала «никаких инструментов».
Мама не уточнила насчёт вещей для сна.
(Это была, строго говоря, техническая правда. Стефани признавала, что технически это была не вся правда. Но технически — правда.)
* * *
Карета пришла утром.
Стефани стояла у окна и смотрела на неё, пока папа выносил сумки.
Это была не обычная карета.
Обычная карета — это лошади, деревянный корпус, кожаные рессоры, кучер на козлах. Эта была другой. Корпус — лакированный, тёмно-зелёный с серебряными вставками, цвета дома Лютенберг, массивный и при этом элегантный. Колёса большие, с металлическими спицами, с тем особым устройством подвески, которое Стефани не видела раньше, но сразу поняла — пружинная система, рассчитанная на плавный ход.
Спереди — место для водителя, с рулём. Настоящим рулём — колесо на оси, как она видела в описаниях в книге про старинные механизмы. Не поводья, а руль.
Сзади, между пассажирами и водителем — котёл. Небольшой, медный, встроенный центр кареты, с трубой для сброса пара и несколькими вентилями.
Рядом с котлом стоял маг огня — пожилой мужчина в дорожном плаще с эмблемой дома Лютенберг, с тем видом человека, который делал это много раз и не считал чем-то особенным.
— Доброе утро, — сказал он папе. — Я Отто. Буду вас сопровождать.
— Леон Фламберг, — сказал папа. — Сколько времени до Айнвальда?
— Мы проедем два города, Зейнхорн и Вальден, так что — около двух дней. — Отто посмотрел на небо. — Погода хорошая. Если не задерживаться — к вечеру второго дня будем на месте.
Стефани уже шла к карете.
— Стефани, — сказал папа, зная повадки дочки.
— Просто смотрю, — сказала она, не останавливаясь.
Она обошла карету вокруг. Постучала по колесу — металл, хороший, плотный. Посмотрела на подвеску — пружины стальные, с правильным натяжением. Заглянула под днище — ось цельная, без видимых дефектов.
Потом подошла к котлу.
Отто наблюдал за ней с профессиональным интересом.
— Как давление держит? — спросила Стефани.
Отто моргнул.
— Хорошо держит, — сказал он. — Я прогреваю каждые три часа, довожу до рабочей температуры. Потом — само идёт.
— Клапан предохранительный где?
— Вот. — Отто показал.
— Хороший. — Она осмотрела. — Двойной?
— Двойной, — подтвердил Отто. — После того как один раз не сработал одинарный — герцог приказал ставить двойные на все кареты.
— Правильно приказал.
Отто посмотрел на неё с тем выражением, которое бывает у людей, встретивших неожиданного собеседника.
— Вы мастер? — спросил он.
— Да, — сказала Стефани.
— Хорошая школа у вас, — сказал Отто. — Мало кто смотрит на предохранительные клапаны.
— Моя подруга, Дара Солнечная, лопнула котёл с одинарным клапаном, — сказала Стефани. — Я теперь всегда смотрю.
Отто засмеялся — коротко, но искренне.
Папа стоял рядом с видом человека, который не удивлён, но признателен, что хоть кто-то разделяет интерес его дочери.
— Садимся? — спросил он.
— Садимся, — согласилась Стефани.
Она достала блокнот ещё до того, как карета тронулась.
Первые полчаса она рисовала.
Не пейзажи — механизм. Схема кареты, вид сверху и вид сбоку, с подписями: вот котёл, вот передача усилия на колёса, вот рулевое колесо, вот подвеска. Она рисовала и думала о том, как это работает — как давление пара превращается в движение, как движение передаётся через ось к колёсам, как руль управляет направлением.
Это было интересно.
Стрекоза, — подумала она. — Томас с Эриком пытались сделать летательный аппарат с паровым котлом и забыли посчитать вес котла. А здесь котёл — часть конструкции, он в середине, он уравновешивает карету. Вес не враг, вес — это баланс, если его правильно распределить.
Она нарисовала стрелку и написала: «Котёл = балласт + двигатель. Распределение веса намеренное?»
Потом подумала и написала ниже: «Спросить у Отто».
Потом посмотрела в окно.
За окном шли осенние поля — те же, что она видела из дилижанса два месяца назад, только теперь с другой стороны. Деревья голые. Небо серое, плотное, то самое ноябрьское небо, которое отличается от октябрьского тем, что октябрьское ещё думает, а ноябрьское уже решило.
— Вот это поместье, — сказал папа, указывая в окно, — принадлежит семье Кайнер. Это дальние родственники по линии твоей бабушки по материнской стороне. Троюродные, кажется.
— Хорошие люди? — спросила Стефани для приличия.
— Средние, — сказал папа. — Дядя Фридрих пьёт немного, но управляет поместьем неплохо. Его жена — из Эскарров, маг земли, умная женщина.
— Угу, — сказала Стефани и вернулась к блокноту.
— А вон там, — сказала мама, указав в другую сторону, — начинаются земли виконта Нейссера. Это уже по папиной линии, пятая степень родства. Он служил при дворе герцога Морвейна, сейчас на пенсии.
— Понятно, — сказала Стефани.
Она нарисовала ещё одну деталь схемы — крепление оси к раме. Интересное крепление, с двойным кронштейном. Она бы сделала иначе — одинарный, но усиленный, меньше точек соединения означает меньше точек усиления.
— Стефани, — сказала мама.
— Слушаю.
— Ты слушаешь?
— Да. Виконт Нейссер, пятая степень родства, служил у Морвейна, теперь на пенсии.
Пауза.
— Хорошо, — сказала мама, немного удивлённо.
Стефани умела слушать вполуха. Это был навык, развитый еще в школе — когда в голове мысли о кузнице и способах ковки, учишься слышать то, что происходить вокруг.
К полудню она закончила схему кареты и начала думать о шестерёнках.
Передаточное число. Двадцать два градуса. Два опорных подшипника. Инструментальная северная сталь у Веерта.
Она нарисовала шестерню — ту самую, ведущую, с правильным углом зубьев. Потом ведомую. Потом ось между ними. Потом написала рядом вопрос: «Если шестерня не круглая, а эллиптическая — скорость передачи будет нелинейной. Это можно использовать для нарастающего усилия».
Это была новая мысль.
Она смотрела на неё.
Нелинейная передача усилия. Как будто пружина с переменной жёсткостью. Медленно в начале, быстро в конце. Это можно применить для...
— Вот этот город, — сказал папа, — это Зейнхорн. Мы не остановимся, но проедем через центр.
Стефани посмотрела в окно.
Зейнхорн был небольшим — чуть больше Айнбрука, с той же плотной застройкой, с той же центральной площадью, на которой сейчас стояли остатки праздничных прилавков — Оврин везде праздновали в одно время.
— Зейнхорн управляется бароном Вессом, — сказал папа. — Это по маминой линии, седьмая степень. Его отец был другом твоего деда Альрика.
— Они до сих пор дружат? — спросила Стефани.
— Барон умер три года назад, — сказал папа. — Его сын — другой человек. Более осторожный.
— Осторожный — это хорошо?
— Осторожный — это зависит от того, осторожный по отношению к кому.
Стефани кивнула и записала в блокнот: «Барон Весс — Зейнхорн. Папа дружил с Альриком. Сын — осторожный».
Потом посмотрела на запись.
Потом написала рядом: «Зачем я это записываю? Это политика. Политика скучная».
Потом зачеркнула второе.
Потом подумала и написало заново.
После Зейнхорна карета пошла по дороге вдоль реки — широкой, тёмной, той, что в ноябре выглядела как что-то серьёзное и медлительное. Деревья по берегам стояли почти голыми, только кое-где держались последние листья — бурые, скрученные, упрямые.
Стефани смотрела на реку.
Потом взяла блокнот.
Написала:
«Молот высек искры,
Заготовка на наковальне.
Руки кузнеца быстры…»
Остановилась.
Это была третья строчка. Дальше нужна была последнЯя, четвертая строчка, и она должна была рифмоваться. Желательно — со словом «наковальня».
Стефани думала.
«Наковальня» — «спальня». Нет.
«Наковальня» — «вальня». Это не слово.
«Наковальня» — «скандальня». Тоже не слово, но ближе к реальности.
Она смотрела на строчку.
— Что пишешь? — спросил папа.
— Ничего, — сказала Стефани и закрыла блокнот.
Папа посмотрел на неё с тем видом человека, который понимает больше, чем говорит, и решает не говорить.
Стефани смотрела в окно.
«Наковальня», — думала она. — Почему нет нормальных рифм к техническим словам.
Потом она заметила, что пол у правой двери кареты крепился на четырёх болтах, и два из них выглядели немного свободнее, чем должны были. Она потянулась к ним — просто посмотреть, просто пальцем проверить натяжение.
От мамы донёсся лёгкий кашель.
Стефани подняла взгляд.
Мама смотрела на неё.
Молча.
С тем выражением, которое не требовало слов.
Стефани убрала руку.
Откинулась на спинку сиденья и посмотрела в окно.
За окном была дорога, река и ноябрьское небо.
Два болта свободные, — думала она. — Это нужно сказать Отто. Не сейчас. Позже. Когда мама не смотрит.
Второй город — Вальден — они проехали к вечеру.
Вальден был другим — выше, темнее, с узкими улицами и высокими домами, с той плотностью застройки, которая бывает у городов, выросших вверх, когда расти в стороны было некуда. На улицах горели фонари — масляные, с маленькими стёклами, дающими жёлтый тёплый свет.
— Вальден — торговый город, — говорила мама. — Здесь пересекаются три торговых пути. Управляет виконт Тарн — это уже по папиной линии, четвёртая степень родства.
— По папиной линии это Фламберги? — уточнила Стефани.
— Нет, это дальние родственники по линии твоей бабушки по отцовской линии. — Мама говорила терпеливо, с той методичностью, которая появлялась у неё, когда она объясняла что-то важное. — У твоего отца тоже большая семья.
— У меня очень большая семья, — сказала Стефани.
— Да.
— И я не знаю почти никого из них.
— Именно поэтому мы едем к дедушке, — сказала мама.
Стефани посмотрела на папу.
Папа смотрел в окно с видом человека, который мог бы что-то сказать, но решил не говорить.
— Папа, — сказала Стефани.
— Что?
— Ты со своей семьёй общаешься?
— С некоторыми, — сказал папа. — С теми, которые нормальные. — Пауза. — Дядя Клас, ты его помнишь, приезжает периодически на Оврин. Тётя Вийке пишет письма. Остальные — по необходимости.
— А у мамы?
— У мамы сложнее, — сказал папа.
— Леон, — сказала мама.
— Это правда.
— Это не тема для кареты.
Они замолчали.
Стефани смотрела в окно на Вальден — на узкие улицы, на жёлтые фонари, на высокие дома, в некоторых окнах которых горел свет. Где-то за ужином сидели люди, которые были её родственниками в четвёртой или пятой степени, и они не знали о ней ничего, и она о них — тоже.
«Большая семья, — думала она. — Это как большой механизм. Много деталей. Некоторые работают хорошо. Некоторые — плохо. Некоторые нужно проверить, чтобы знать наверняка.»
Третий город был маленьким.
Даже не город — большая деревня, с постоялым двором, с несколькими лавками и с рынком, который работал даже в ноябре — небольшим, с десятком прилавков, но работал.
Стефани увидела его через окно кареты — и что-то в ней сразу сказало: «вот».
— Папа, — сказала она.
— Что?
— Можно остановиться?
— Нам не нужно останавливаться, — сказал папа. — Мы едем по графику.
— Там рынок.
— Я вижу.
— Пожалуйста.
Папа посмотрел на неё. Потом на маму.
Мама смотрела в окно с выражением человека, который видит, куда это ведёт, и принимает это.
— Отто, — сказал папа в специальную переговорную трубку на передней перегородке. — Останови здесь.
Карета остановилась.
Рынок пах так, как пахнут провинциальные рынки — едой, скотиной, сырой землёй и немного — деревом и металлом. Стефани шла между прилавками и смотрела. Здесь торговали всем: последними осенними овощами , мочёными яблоками в бочках, верёвками, гвоздями, тканью, мёдом.
И мишками.
Он стоял на прилавке у пожилой женщины, которая продавала мягкие игрушки — несколько маленьких, одна средняя и он.
Огромный.
Размером — примерно с Стефани. Тёмно-коричневый, плюшевый, с большими круглыми ушами и маленькими чёрными глазами-пуговицами. Выражение у него было то самое — невозмутимое медвежье спокойствие.
Стефани остановилась перед прилавком.
Смотрела на медведя.
Медведь смотрел в ответ.
— Папа, — сказала она.
Папа подошёл. Посмотрел на медведя. Потом на Стефани.
— Нет, — сказал он.
— Я его хочу.
— Ты восемнадцатилетний мастер-кузнец, едущий на представление к герцогскому дому.
— Я знаю.
— И ты хочешь плюшевого медведя размером с тебя.
— Да.
Папа смотрел на неё.
— Это глупо, — сказала Стефани. — Я знаю, что это глупо. И по-детски. — Она смотрела на медведя. — Но я его хочу.
Папа молчал секунду.
Потом повернулся к женщине за прилавком.
— Сколько? — спросил он.
Женщина назвала цену.
Папа заплатил без торга.
Стефани взяла медведя. Он был тяжёлым — плотный, хорошо набитый — и мягким, и пах немного деревом и немного шерстью. Она держала его обеими руками — он был почти с неё ростом, и держать его было как держать что-то большое и бесформенное, что не помещается нормально.
— Спасибо, — сказала она папе.
— Это глупо, — засмеялся папа. — Как ты его в карете повезёшь?
— На коленях.
—Вы не поместитесь.
— Поместимся. Я компактная и сяду ему на колени.
Папа смотрел на неё с тем выражением, которое означало «спорить бесполезно» — и при этом был доволен. Она это видела, даже если он не показывал.
Они вернулись к карете.
Мама стояла у кареты и смотрела на них. Потом на медведя.
— Леон, — сказала она.
— Это она захотела, — сказал папа.
— Это огромный медведь.
— Я вижу.
— Куда мы его...
— На колени, — сказал папа. — Она говорит, что поместится у него на коленях. Если у него есть колени.
Мама смотрела на Стефани. На медведя. Снова на Стефани.
Потом что-то в её лице изменилось — та особая мамина черта, когда она понимала, что сейчас не нужно быть правой, а нужно быть мамой.
Она улыбнулась.
— Хорошо, — сказала она. — Садитесь.
Медведь действительно поместился в карете — с некоторым трудом, с переговорами между Стефани и папой о том, кто куда двигается, и с тем финальным результатом, когда Стефани сидела на коленях у медведя и они оба занимали примерно треть всего доступного пространства.
Стефани держала его лапы руками и смотрела в окно.
— Имя ему придумала? — спросил папа через некоторое время.
— Нет ещё.
— Надо придумать.
— Буду думать.
— Можно назвать в честь наковальни, — сказал папа совершенно серьёзно. — Рифмы всё равно нет.
Стефани посмотрела на него.
— Откуда ты знаешь про рифму?
— Я видел твой блокнот, когда ты закрывала.
— Папа!
— Случайно, — сказал папа, сделав честное лицо. — Я случайно увидел слово «наковальня» в четвертой строчке и случайно понял, что дальше ничего нет.
Мама смотрела в окно и делала вид, что не слышит. Но плечи у неё немного тряслись.
— Это было личное, — сказала Стефани.
— Разумеется, — согласился папа, подняв правую руку. — Я ничего не видел.
Карета ехала дальше.
За окном — ноябрьская дорога, поля, редкие деревни. Отто периодически разжигал котёл — мягкий жар шёл от передней перегородки, и в карете было тепло, именно та степень тепла, которая бывает в дороге, когда всё правильно.
Стефани сидела на медведе и смотрела на схему кареты в блокноте.
Два болта у правой двери, — вспомнила она. — Нужно сказать Отто на следующей остановке.
Потом посмотрела на медведя.
Невозмутимые чёрные пуговичные глаза.
— Наковальня, — попробовала она вслух.
Медведь не возразил.
— Нет, — решила Стефани. — Это плохое имя для медведя.
Торговка галантерейного ряда звалась Нинель Фёдоровна и была женщиной монументальной — занимала пространство основательно. За прилавком она сидела как на троне, и вид у неё был как у человека, которого жизнь удивить уже не может.
До сегодняшнего дня.
Бульонов подошёл к прилавку, огляделся и сразу увидел то, что искал — большое эмалированное ведро, стоявшее за прилавком у ног торговки. Из ведра флегматично торчал плавник.
— День добрый, — сказал он.
— И вам не хворать, товарищ офицер, — ответила Нинель Фёдоровна вежливо, но показывая, что нервы ей дороже.
— Красивая рыба, — сказал Бульонов, кивнув на ведро.
Торговка не ответила. Только посмотрела — быстро, почти незаметно — на ведро и обратно на полковника.
— Живая? — спросил он.
— Декоративная, — сказала она после паузы. — Для аквариума.
— Понятно. — Бульонов оглядел её фартук — мокрый по нижнему краю, с характерными пятнами. — А пахнет от вас, Нинель Фёдоровна, не галантереей.
Женщина нахмурилась.
— Это что за намёки?
— Никаких намёков. — Бульонов присел на корточки — медленно, чуть ли не со скрипом, от чего Варвара сделала инстинктивное движение помочь, но сдержалась — и заглянул в ведро. На него снизу вверх смотрела крупная черная рыба, явно не очень довольная тем, как она здесь оказалась. — Это молодой осётр?
— Это моя рыба. Для аквариума.
— Осётр в аквариуме — это смело, — сказал Бульонов, поднимаясь. — Обычно их держат в рыбном ряду на продажу. Как вон там, за поворотом. В больших аквариумах.
Нинель Фёдоровна молчала.
— В суматохе оцепления у аквариума, вероятно, никого не было, — продолжал Бульонов спокойно. — А рыба дорогая, говорят вкусная. Вы явно давно хотели попробовать, а тут и случай удобный. Только не рассчитали, что осётр — рыба крупная, живая и сильная. Пока несли, он сопротивлялся та, что пришлось запах рыбы отбивать.
Он кивнул на флакон одеколона, который был спрятан под пакетом в мусорке, стоявшей под прилавком.
— А потом вы быстро ходили в хозяйственный ряд за ведром, чтобы рыбу живой и свежей донести до дома.
Нинель Фёдоровна смотрела на него исподлобья. Потом — с неожиданным достоинством — сказала:
— Ладно, признаю, бес попутал. Забирайте свою рыбу и не мешайте мне работать.
— Ну, не все так просто, — сказал Бульонов без иронии. — Варвара Сергеевна составит протокол.
Варвара уже достала блокнот. Торговка тяжело вздохнула и сложила руки на коленях.
Рыба в ведре флегматично шевельнула хвостом.
* * *
Игорь нашёл их там же — пришёл с пакетом, дожёвывая на ходу пирожок, и сходу начал докладывать.
— Полковник, я всё записал. Значит, так. — Он раскрыл блокнот и начал читать. — У цветочного ряда стоят двое мужчин, оба нервничают, но у одного корзина с цветами и он явно продавец, это не то. У кассы застрял старик с тележкой, ругается, что его не выпускают, у него лекарства дома, это тоже не то. У молочного ряда женщина в синем пальто дважды прошла мимо одного и того же места, но она, кажется, просто потеряла кошелёк. Возле выхода на Садовую стоит мужчина, уже давно стоит, ещё когда я шёл за пирожками — стоял, и когда возвращался — всё ещё стоял.
Он поднял глаза от блокнота.
— Серое пальто, плотный, среднего роста. Бритый — без бороды. На щеке пластырь. Стоит давно, щеки красные от мороза.
Бульонов взял пирожок из пакета.
— Пластырь на щеке, говорите?
— Да. Небольшой.
— Игорь. — Бульонов откусил, прожевал, наслаждаясь вкусом. — Если человек несколько дней носил густую рыжую бороду, а потом сбрил её быстро — что остаётся на коже?
Игорь моргнул. Потом медленно заговорил, задумавшись.
— Раздражение, — сказал он. — Красные щёки. И если порезался при спешке — пластырь.
— Именно.
— Это... — Игорь посмотрел на блокнот, потом на полковника, потом снова на блокнот. — Это же он?
— Это он.
Игорь выпрямился с таким видом, будто только что защитил диссертацию. Варвара беззвучно улыбнулась, стоя за спиной стажера.
— Пирожки отдайте, — сказал Бульонов.
— Ах, да! — Игорь протянул пакет. — Там три с мясом, два вам, как просили, два Варваре. И с капустой один, это мой был, но я уже...
— Вижу, — сказал Бульонов, беря пирожок и отдавая оставшиеся племяннице. — Идём.
* * *
Гайдук стоял у выхода на Садовую — там, где Игорь его видел. Серое пальто, пластырь на красной щеке. Без бороды он выглядел моложе и растеряннее, чем на ориентировке — что, впрочем, не помогло ему.
Он увидел их раньше, чем они подошли.
— Стоять, полиция! — сказала Варвара.
Гайдук не растерялся.
Он рванул влево — через цветочный ряд, между прилавками, где рядами стояли горшки с цветами и можно было петлять. Бульонов неспешно двинулся следом, оставив процесс поимки на молодых.
Варвара решила действовать иначе.
Она не побежала. Она шагнула к ближайшему прилавку, взяла табуретку, согнав с нее торговца, и бросила её точно под ноги Гайдуку.
Гайдук споткнулся, взмахнул руками и рухнул между горшками с хризантемами — громко, опрокинув вазы, пролив воду и подняв облако лепестков.
Игорь быстро бросился к нему и навалился всем весом, не давая встать.
— Сижу! — крикнул он на весь ряд. — Точнее, вы арестованы!
Варвара подошла, застегнула наручники на руках, которые вывернул Гайдуку стажер и выпрямилась.
Бульонов подошёл последним, прожёвывая пирожок.
Посмотрел на Гайдука. На лепестки хризантем в его волосах. На Игоря, который никак не мог отдышаться, но не вставал.
— Попался, голубчик, — сказал полковник без особого торжества. — Хорошая идея, но свежее бритье тебя и выдало.
Гайдук смотрел в потолок и молчал.
Торговка хризантем смотрела на горшки, потом на Варвару, потом снова на горшки.
На улице Игорь пристроился рядом с Бульоновым и некоторое время шёл молча. Потом не выдержал.
— Полковник, а вы сразу поняли, что запах одеколона — это торговка?
— Не сразу, — сказал Бульонов. — У прилавка с ведрами, когда понял, что запах дальше не идет.
— А пластырь, вы же сразу догадались?
Бульонов посмотрел на него.
— Игорь, ты тоже догадался.
— Ну, вы меня навели.
— Игорь. — Полковник остановился у трамвайной остановки. — Наводят того, кто не может идти сам. Я задал вопрос — вы сразу ответили. У вас мало опыта, но вы внимательны и умны. Не всякий поймет, к чему я задал тот вопрос.
Игорь обдумывал это некоторое время.
— Значит, я могу написать в рапорте, что...
— В рапорте пишут факты, — сказал Бульонов. — Что заметили подозреваемого. Что сообщили детали. Как задержали. Остальное начальству не интересно.
Игорь кивнул — медленно, с видом человека, который уже формулирует первый абзац.
Варвара поравнялась с ними, убирая телефон.
— Машина будет через пять минут.
— Хорошо, — сказал Бульонов.
— Пирожок был вкусный?
— Да, мясо свежее, тесто нежное.
— Это потому, что я брал в той палатке, которую посоветовал один из продавцов, — немедленно сообщил Игорь. — Там хозяйка сама лепит, я спросил, она сказала, что с шести утра, и мясо прокручивает сама, а не покупной фарш…
Подошёл трамвай.
На улице пахло ноябрём, хризантемами и рыбой — последнее, вероятно, от Нинель Фёдоровны, которую как раз провожал участковый через площадь. Осётр в ведре покачивался в такт её шагам.
Красивая была рыба. Жалко, конечно.
* * *
Из архива дел полковника А. Бульонова. Пётр Гайдук задержан, этапирован по назначению. Нинель Фёдоровна Крюкова получила административный штраф. Осётр возвращён в аквариум рыбного ряда и, по имеющимся сведениям, был выкуплен аквариумистом любителем. Игорь Хиронович Варченко написал рапорт на четырёх страницах, из которых по делу — полторы. Варвара Бульонова потом долго отчитывала его, но рапорт оставила без изменений. Торговка хризантем получила компенсацию. Полковник потом часто заходил на рынок — покупать пирожки.
Квашеная капуста, солёная рыба, горячее масло из ларька с пирожками, прелая листва с соседнего сквера, дешёвый табак, дорогой табак, резина сапог, псина, мандарины, керосин, кофе, чей-то завтрак, хлорка и стиральные порошки — всё это висело в воздухе плотным слоем и категорически отказывалось разделяться на составные части.
Полковник Бульонов стоял у входа и дышал.
За спиной галдела очередь задержанных на оцеплении — рынок закрыли час назад, и несколько сотен покупателей теперь ждали, пока их выпустят по одному через главный вход. Кто-то ругался. Кто-то требовал начальника. Женщина с ребёнком плакала. Участковый устало объяснял что-то высокому мужчине в дублёнке.
— Ну как? — спросил Игорь Хиронович с готовностью, встав рядом и тоже потянув носом воздух.
— Никак, — сказал Бульонов.
— То есть?
— То есть здесь невозможно ничего учуять конкретно. Рынок — это не стерильная операционная. Это шум. Обонятельный шум.
Игорь немедленно записал это в блокнот с таким видом, будто полковник только что сформулировал новую теорему.
Бульонов покосился на него и решил не комментировать.
Варвара тем временем уже разговаривала с участковым у торгового ряда. Полковник двинулся к ним, постукивая тростью по мокрой брусчатке. Игорь затрусил следом, не отрываясь от блокнота.
Дело было простым по условию и сложным по исполнению: некий Пётр Гайдук, арестованный за мошенничество крупного масштаба, но сбежавший во время транспортировки, был опознан час назад на рыбном ряду. Вызванный наряд Гайдук заметил — и растворился. Рынок оцепили, но он большой — семь выходов. Народу задержанных на рынке было несколько сотен, исключение сделали только для женщин с детьми, но некоторые не хотели уходить без мужей.
— Кто-нибудь видел, куда он пошёл? — спросила Варвара участкового.
— Пара человек. Говорят, шёл в сторону мясного ряда. Потом — всё, потеряли.
— Приметы?
— Серое пальто, шапка-ушанка, рыжие борода и волосы. Среднего роста, плотный.
Варвара повернулась к дяде.
— Серое пальто и борода на ноябрьском рынке — половина покупателей. Единственное, что снижает круг поиска, это цвет волос.
— Да, задача не из лёгких, — согласился Бульонов. — Пошли пройдёмся.
— Просто пройдёмся?
— Просто пройдёмся.
Варвара бросила на дядю короткий взгляд, в котором читалось: «Я понимаю, что ты задумал что-то важное, но пока не знаю что». Затем она кивнула.
* * *
Они шли медленно — Бульонов впереди, Варвара рядом, Игорь чуть сзади с блокнотом, успевая одновременно что-то записывать и не спотыкаться. Полковник не смотрел по сторонам. Он смотрел под ноги и дышал.
Рынок жил даже в оцеплении. Торговцы переговаривались между собой через прилавки, обсуждая форс-мажор. Кто-то грел руки над жаровней. Старик с лотком семечек задремал прямо на табуретке — задержание его не касалось, или он решил, что не касается.
Рыбный ряд пах рыбой, свежей и не очень. Мясной — кровью, опилками, холодом из холодильников. Молочный — парным молоком, творогом, деревенским маслом. Овощной — землёй, капустным рассолом, прелостью. И везде, фоном, запах людей — пот, одеколоны, духи, лекарства, чужие истории.
Очень много всего. Ничего конкретного.
«Он мог пойти куда угодно, — думал Бульонов, шагая. — Если умный — сменил шапку, спрятал бороду под воротник, затерялся среди задержанных и ждёт, пока выпустят. Если не очень умный — прячется. Если бы был совсем глупый — уже попытался бы уйти через выход и теперь сидел бы у участкового. Хотя глупых мошенников я не встречал».
— Он мог уйти через любой выход ещё до оцепления, — сказала Варвара.
— Мог. Но не ушёл.
— Откуда уверенность?
— Его опознали в десять сорок. Отдел находится в пяти минутах от рынка. Оцепление выставили в десять пятьдесят. Десять минут — это немного для большого рынка. Он либо не успел, либо не захотел уходить сразу.
— Зачем оставаться?
— Затем, что ему здесь что-то нужно.
Варвара обдумала это.
— Встреча?
— Или товар. Например документы. — Бульонов пожал плечом. — Пока не знаю.
— Тогда зачем мы ходим, если не знаем?
— Думаем.
— Думаем или нюхаем?
— Одно другому не мешает. Хотя, не зная его запаха, мне будет сложнее его вычислить.
Игорь поднял руку, как на уроке. Варвара закрыла глаза.
— Полковник, а если он переоделся? Я читал, что опытные преступники держат смену одежды.
— Игорь.
— Да?
— Где вы читали про опытных преступников?
— В вашем деле восемьдесят девятого года! Там был похожий случай — человек на рынке сменил куртку и...
— В том деле, — сказал Бульонов, — человек сменил куртку, но не сменил обувь. Его взяли по следам грязи. Да и я сразу вёл его по запаху.
Игорь сделал быструю пометку в блокноте, а Варвара покосилась на дядю.
— Ты сейчас преступника ловишь или урок ведёшь?
— Я излагаю факты, которые помогут Игорю понять суть происходящего.
— То есть — учишь.
— Если угодно.
— А мне ты ничего не объяснял, когда я только начинала.
— А ты и не спрашивала.
Варвара ошарашенно открыла рот, пытаясь что-то ответить, но дядя уже пошел дальше.
* * *
Они свернули в галантерейный ряд — пуговицы, нитки, отрезы ткани, запах красителей и машинного масла от швейных принадлежностей. Торговки переговаривались вполголоса, поглядывая на троицу с профессиональным интересом. Бульонов остановился.
Что-то было не так.
Он прикрыл глаза. Запах красителей перебивал сильный запах одеколона. Дешёвый, резкий, явно нанесённый недавно и в избытке — на кожу или намеренно разлитый на землю. Так наносят, когда хотят перебить другой запах — пот, запах страха, что-то ещё.
«Интересно. Очень интересно».
— Здесь кто-то пользовался одеколоном, — сказал он. — Недавно. Минут двадцать назад.
— Гайдук?
— Не знаю. Кто-то нервный с дешёвым одеколоном.
— На рынке полно народу с одеколоном.
— Не в таком количестве. Это не утреннее нанесение — это попытка чем-то накрыться.
— Полковник, — сказал Игорь, подойдя к прилавку, — вот тут, смотрите.
Он указал на землю у прилавка. В мокрой грязи — след. Один, неполный, но характерный: широкий рифлёный протектор, левый ботинок, размер сорок четвёртый или сорок пятый.
Варвара присела, рассмотрела.
— Участковый говорил, что арестант плотный, среднего роста. Сорок четвёртый размер подходит.
— Подходит, — согласился Бульонов. — Но это не показатель. С таким размером на рынке треть мужчин.
— Но вдруг он стоял здесь? Прятался за прилавком? Потом ушёл — туда? — Варвара указала в сторону хозяйственного ряда.
— Поскольку других зацепок нет — пойдём туда.
Хозяйственный ряд встретил их резкими запахами скипидара, олифы, хозяйственного мыла и резины, отчего Бульонов поморщился. Здесь было тише — торговцы скобяными товарами оказались людьми флегматичными и оцепление переносили стоически, кто читал газету, кто просто сидел, уставившись в пространство. Один дремал, подложив под голову моток верёвки.
Бульонов прошёл вдоль прилавков, остановился у дальнего — где торговали вёдрами и тазами — и понюхал воздух.
Дешёвый одеколон. Такой же резкий, как в галантерейном ряду.
— Владелец одеколона был здесь, — сказал он. — И совсем недавно.
— Значит, он не ушёл с рынка, — сказала Варвара.
— Или вернулся.
— Зачем возвращаться?
Бульонов не ответил сразу. Он опустился на табуретку у прилавка, облокотился на трость и задумался.
«Вот что не складывается. Одеколон слишком резкий. Слишком намеренный. Человек, который хочет спрятаться, не поливает себя одеколоном — он старается быть незаметным во всём, включая запах. Если только он не знает, что его ищут по запаху. Но откуда ему это знать. Или одеколон — не его».
— Дядя, — сказала Варвара. — О чём думаешь?
— О торговке в галантерейном ряду, — сказал Бульонов и встал. — Пойдём обратно.
— Зачем?
— Спросить кое-что. — Он уже шёл в ту сторону. — Игорь, вы голодны?
— Ну... с утра только кофе выпил...
— Идите купите пирожков. Вон там, у входа. И по дороге — посмотрите на людей. Просто посмотрите. Не ищите Гайдука, не думайте про дело. Просто идите и смотрите. Мне два с мясом.
Игорь переглянулся с Варварой.
— Хорошо, — сказал он неуверенно и пошёл.
Варвара дождалась, пока он отойдёт достаточно далеко.
— Зачем ты его отправил?
— У него не замыленный взгляд. Он не знает, что именно искать — значит, увидит то, что мы уже не замечаем.
— Думаешь этот метод сработает?
— Ну, Игорь парень умный и внимательный, — сказал Бульонов. — Увидит преступника — хорошо, нет, ну хоть запомнит, как выглядят люди в раздражении и волнении.
Не просто «знакомо» — именно так, с точностью до слоёв. Первый слой — лаванда, потому что мама раскладывала засушенные пучки в каждом шкафу и за каждым занавесом, и за два месяца отсутствия Стефани успела забыть, насколько это был сильный запах. Второй слой — металл, тонкий, почти неуловимый, но постоянный, тот фоновый запах, который пропитывал всё в доме Фламберг-Лютенбергов за годы и никуда не уходил даже когда мама капитально мыла все. Для мага воды это не было проблемой. Третий слой — что-то из кухни, тёплое и сложное, что могло быть тушёным мясом с кореньями или пирогом с яблоками, или тем и другим сразу, потому что мама с кухаркой готовили именно так — сразу много, сразу хорошо, с тем пониманием, что большой стол — это не расточительство, а правильный порядок вещей, когда в доме есть кузнец.
Стефани стояла в прихожей и дышала.
— Ты стоишь и нюхаешь, — констатировал папа из-за её плеча, снимая плащ.
— Да, — сказала Стефани.
— Это нормально, — сказал он. — Я сам так делаю, когда возвращаюсь с рынка.
— Леон, — сказала мама из кухни, — ты уходишь на два часа.
— Два часа — это тоже время.
Стефани улыбнулась.
Гостиная была, как всегда, контрастная — левая половина тяжёлая, тёплая, с каменными подоконниками и балками потолка, и тем особым освещением, которое бывает, когда большой очаг горит в дальнем углу и свет идёт оттуда. Правая половина светлее, прохладнее, с чуть влажными стенами — аура мамы, которая оседала на камне и никуда не уходила. Посередине — стол, большой, дубовый, с тем количеством царапин и отметин, которое накапливается за двадцать лет хорошей жизни.
На столе уже стояла еда.
Много еды.
— Мама, — сказала Стефани, заходя в кухню.
— Садись, — сказала Леонора Лютенберг, не оборачиваясь от плиты. — Ты с дороги.
— Я не голодная.
— Ты с дороги, — повторила мама тоном, который не обсуждался.
Стефани села.
Ужин был долгим и тихим, и очень вкусным — тушёное мясо с кореньями и травами, именно так, как она и думала, с тем густым тёмным соусом, который получается только если томить несколько часов и добавлять вино в правильный момент. Хлеб свежий — она слышала запах ещё у двери, но только сейчас поняла, что это был именно хлеб, тот, с семенами, который мама пекла по воскресеньям и по особым случаям. Яблочный пирог ждал на краю стола — она видела его краем глаза, но делала вид, что не видит, потому что если смотреть прямо, то сразу хочется, а надо сначала нормально поесть.
Папа рассказывал про дела в городе. Он как сын маркграфа отвечал именно за этот город, не смотря на то, что в городе был свой мэр.
Мама слушала и иногда добавляла что-то — точно, коротко, тем способом, которым говорят люди, прожившие вместе достаточно долго, чтобы не тратить слова там, где хватает одного.
Стефани слушала их обоих и ела, думая, что вот это — именно то, чего не хватало во флигеле академии. Не кузница, не горн, не инструменты — всё это было во флигеле, и было хорошим. Но вот этого — двух людей за большим столом, лаванды и металла в воздухе, хлеба с семенами и тушёного мяса — этого не было. Семьи. Как же она соскучилась.
— Ты молчишь, — заметил папа.
— Слушаю, — сказала Стефани.
— Это новость, — сказал папа. — Обычно ты думаешь вслух.
— Я отвыкла думать вслух, — сказала Стефани. — В академии всегда кто-то рядом. Когда размышляешь вслух, обязательно начинают переспрашивать, отвлекая от мысли.
— Это плохо?
— Не думать вслух? — Она подумала. — Нет, но я стала чаще записывать мысли.
Мама смотрела на неё с тем выражением, которое Стефани видела редко — внимательным, тихим, как будто мама читала что-то между словами и была довольна тем, что нашла.
— Расскажи про друзей, — сказала мама.
И Стефани рассказала — про Дару и шляпу, про Томаса и три книги одновременно, про Эрика и записную книжку. Про стрекозу с паровым котлом, которой забыли посчитать вес котла. Про Мирну Олдт и зверобой в металлургии. Про то, как Дара лопнула учебный котёл на уроке физики, потому что хотела понять принцип давления изнутри.
Папа засмеялся на стрекозе.
Мама засмеялась на котле.
Яблочный пирог оказался именно таким, как она и ожидала — с корицей и мёдом, с той хрустящей корочкой сверху, которая получается только в маминой духовке по маминому рецепту, который она не записывала никогда, потому что «руки помнят».
Стефани съела два куска. Хотела три, но поняла, что не влезет.
* * *
Комната была такой же.
Это было первое, что она заметила, войдя, — что всё на своих местах. Не просто «не тронуто», а именно — на своих местах, как она оставила, как всегда и было. Мама не переставляла вещи в её отсутствие, это было давним правилом, принятым без слов.
Кровать у окна — то самое окно, которое смотрело на восток и летом давало первый утренний свет прямо в лицо, что было неудобно и при этом почему-то ощущалось, что так правильно. Стол у стены с полкой над ним — блокноты старые, школьные, ещё с детства, стопкой, и рядом несколько технических книг по кузнечному делу, зачитанных до мягкости обложек. Шкаф в углу — там висели вещи, которые она не взяла в академию, которые были «для дома».
И мишки.
Их было много.
Стефани остановилась у полки над кроватью и смотрела на них.
Полка шла вдоль всей стены — широкая, со специальными небольшими бортиками, которые папа прибил именно для этой цели, когда коллекция начала разрастаться. Мишки стояли в несколько рядов — разные, совершенно разные, объединённые только общим силуэтом.
Первый — тряпичный, старый, потёртый до состояния, когда ткань уже не ткань, а что-то мягкое и безымянное. Это был самый первый, подаренный ещё до того, как она научилась ходить, и он занимал место в дальнем углу полки не потому, что красивый, а потому что первый.
Рядом — деревянный, вырезанный кем-то из местных мастеров, с грубоватыми чертами и той основательностью, которая бывает у вещей, сделанных из твёрдого дерева людьми, которые уважают материал.
Потом — стеклянный, прозрачный, с пузырьком воздуха внутри, который двигался если наклонить. Это был подарок от мамы на десятилетие.
Еще десяток плюшевых мишек, подарки или просто купленные на её детское «Хочу!». Особенно когда она попросила мишку в тринадцать лет, уже будучи увлеченной кузнечным делом.
Потом шли её работы.
Первая литая форма — небольшой медвежонок из олова, кривоватый, с одним ухом чуть длиннее другого. Ей было двенадцать лет, и Грюнвальд показывал, как работать с литьём. Она три раза переплавляла, прежде чем получилось достаточно хорошо, чтобы оставить. Этот медвежонок был четвёртым — с кривым ухом, которое она уже не стала исправлять, потому что решила, что так даже лучше.
Рядом — из бронзы, лучше. Ей было тринадцать. Именно после того, как она отлила этого мишку, она попросила плюшевого.
Потом — из меди, ещё лучше, с проработанной шерстью, которую она набивала тонким зубилом. На работу она потратила целых два месяца. Четырнадцать лет.
Потом — железный, маленький, плотный, тяжёлый для своего размера. Это был первый, который она сделала полностью самостоятельно, без Грюнвальда рядом, тайком, когда мастер уехал в соседний город. Пятнадцать лет.
И последний — кованый, не литой. Стефани подняла его — тяжёлый, с поверхностью, имитирующую шерсть, с теми мелкими следами ковки на гладких участках, которые остаются, если не шлифовать до зеркала, а оставить немного живыми. Это был прошлый год. Семнадцать. Лучший из всех. Она сдавала Грюнвальду экзамен по ювелирной ковке, и он дал ей официальное звание мастера.
Она поставила его обратно.
— Ты их проверяешь? — сказал голос.
Папа стоял в дверях.
— Просто смотрела, — сказала Стефани.
— Мама их протирала каждую неделю, — сказал он. — Каждую. Все ряды.
Стефани посмотрела на него.
— Не говори ей, что я сказал, — добавил папа. — Она скажет, что просто пыль стирала.
Стефани кивнула.
Он ушёл.
Она ещё немного постояла у полки.
Потом достала шапку с медвежьими ушками из сумки и повесила на гвоздь у кровати — рядом с теми, которые были ей уже малы.
* * *
Утром она пошла к Грюнвальду.
Не сразу — сначала завтрак, долгий и тёплый, с кашей на молоке и мёдом и горячим чаем, который мама заваривала правильно, с точностью до градуса, и который поэтому был другим, чем в академии. Потом — недолгая прогулка через город, потому что Айнбрук готовился к Оврину и это было видно: у домов стояли пучки последней соломы, кое-где уже начинали плести Хранителя, на центральной площади готовили прилавки для ярмарки.
Кузница Грюнвальда пахла правильно.
Не как её флигель — там был новый горн, новые инструменты, новый кирпич. Здесь было старое, выдержанное, то, что накапливается десятилетиями работы — запах угля, который впитался в стены, запах металла, который не уходит никогда, и что-то ещё, совсем тонкое, что Стефани не могла назвать, но всегда знала как «запах правильной кузницы».
Грюнвальд стоял у наковальни — проверял молот и остальные инструменты, как всегда, проверял с утра, с той профессиональной придирчивостью, которая отличает мастера от хорошего кузнеца.
Увидел её.
Смотрел долго.
— Явилась, — сказал он.
— Явилась, — согласилась Стефани.
— Не выгнали?
— Пока нет.
Грюнвальд хмыкнул — тем звуком, который у него означал одобрение.
— Садись, — сказал он. — Расскажи.
Она рассказала.
Не всё сразу — Грюнвальд не любил, когда рассказывали всё сразу, он предпочитал методично, с деталями. Сначала — академия в общем, флигель, горн. Потом — каток с трещиной, как чинила, как нагревала чугун медленно.
— Правильно? — спросил Грюнвальд.
— Правильно, — сказала Стефани. — Шов держит.
— Опиши.
Она описала — угол трещины, температуру нагрева, форму из огнеупорной глины с песком, заливку. Грюнвальд слушал с закрытыми глазами — это у него означало «слушаю внимательно, не мешай».
— Хорошо, — сказал он, когда она закончила. — И как?
— Хорошо. — Она улыбнулась. — Совсем другое дело, чем молот. Ровнее. Быстрее.
— Я говорил тебе, что катки — это другое.
— Говорил. Я не понимала, пока не попробовала.
— Это со всем так, — сказал Грюнвальд без осуждения. — Про перила рассказывай.
Она рассказала про перила — про старую секцию, про то, как снимала образец для сверки, про литейную сварку на высоте. Грюнвальд открыл глаза на «литейная сварка на высоте».
— На площадке шпиля? — спросил он.
— Да, все секции установили и проверили, — сказала Стефани. — Кестер настоял на страховочных верёвках.
— Правильно настоял.
— Да.
Грюнвальд смотрел на неё.
— Ты упала? — спросил он.
Пауза.
— Потеряла равновесие, — сказала Стефани. — Маг воздуха успел подстраховать снизу.
Грюнвальд смотрел на неё ещё секунду — с тем выражением человека, который слышит не всё, что ему говорят, но решает не переспрашивать.
— Страховочные верёвки, — повторил он.
— Страховочные верёвки, — согласилась Стефани.
Потом она достала блокнот.
— Вот, — сказала она, раскрыв на нужной странице. — Я хочу показать тебе кое-что.
Схема была простой — она умела рисовать красиво, но точно, накладывая навык чертежа на все, даже когда рисовала цветы. Ведущая шестерня, ведомая, передаточное число, ось. Пружина — спиральная, с указанием плотности намотки. Рычажная система передачи движения. Несколько вариантов зубьев с разными углами наклона.
Грюнвальд взял блокнот.
Смотрел долго.
Перевернул страницу — там были расчёты, которые она делала в академии и пересчитывала в дилижансе. Передаточные числа. Соотношение скоростей. Вопросы со звёздочками — то, что она ещё не решила.
— Это что? — спросил он.
— Механизм, — сказала Стефани. — Я видела в музее академии музыкальную шкатулку, которой четыреста лет. Никакой магии — только шестерёнки и пружина. — Пауза. — Я хочу увидеть, как это работает. И что можно сделать, если масштабировать.
Грюнвальд смотрел на схему.
— Вот здесь, — сказала Стефани, — угол зубьев двадцать градусов. Я думала двадцать пять, но при двадцати пяти при высоком передаточном числе будет больше трения. — Она показала пальцем. — А вот здесь — я не знаю, как правильно крепить ось при такой нагрузке. Если ось тонкая, она будет вибрировать. Если толстая — потеряем в точности.
— Материал? — спросил Грюнвальд.
— Не знаю ещё. Нужна хорошая сталь — однородная, без включений. Для шестерёнок мелкого размера включения критичны.
Грюнвальд положил блокнот. Посмотрел на Стефани.
— Ты рассчитала передаточное число правильно, — сказал он.
— Спасибо.
— Угол зубьев двадцать два, не двадцать, — добавил он. — При двадцати слишком острые, при нагрузке выкрашиваются быстро.
Стефани взяла карандаш и исправила.
— Ось, — продолжал Грюнвальд. — Не тонкая и не толстая. Правильный размер — вот. — Он взял карандаш у неё и написал число. — Это для шестерни такого диаметра. — Он указал на схему. — При такой нагрузке.
— Откуда ты знаешь?
— Мельничные шестерни, — сказал Грюнвальд. — Я делал три раза для мельника на западной дороге. Те же проблемы, другой масштаб. — Он вернул карандаш. — Про материал — есть у Веерта на складе инструментальная сталь. Старая, хорошая. Он продаёт небольшими кусками. Но надо проверять, даже в ней бывают дефекты.
— Видение поможет, — сказала Стефани, встав в предвкушении.
Грюнвальд посмотрел на неё.
— Какое видение?
Она остановилась.
Она не рассказывала ему. В письме — родителям, и то кратко. Грюнвальду — нет, не написала отдельно.
— Сядь, — сказал Грюнвальд.
Она села.
И рассказала — про артефактный шар на церемонии, про золотые нити и рунические вязи, про зачарование материи третьего уровня. Про каналы, которые были забиты восемнадцать лет и разрушились при первом выбросе. Про стул из мифрила. Про то, что сейчас каналы строятся заново, почти с нуля, и активное зачарование недоступно.
Грюнвальд слушал с закрытыми глазами.
— Но видение работает, — сказала Стефани. — Я вижу структуру материала. Зерно, включения, дефекты. Без рук — просто смотрю и вижу. — Пауза. — Ты помнишь, ты всегда говорил, что я замечаю дефекты лучше, чем должна для своего опыта?
— Помню, — сказал Грюнвальд, не открывая глаз.
— Это было оно. Я не знала. Думала — просто смотрю внимательно.
— А сейчас лучше?
— Намного. — Стефани смотрела на наковальню. — Я вижу сквозь поверхность. Как на разрезе — вот зерно, вот граница, вот включение точно в таком-то месте.
Грюнвальд открыл глаза.
Посмотрел на неё внимательно.
— В академии была бракованная бронза, — сказала Стефани. — Образец в ящике. Лишний свинец, намного больше нормы. Я взяла в руку и сразу увидела — вот здесь и здесь неоднородность, вот здесь состав не тот. — Она помолчала. — Я даже не думала специально. Просто увидела.
— Только металл?
— Нет. — Она немного помолчала. — Кости тоже. Перелом вижу. Инородное тело вижу. — Ещё пауза. — На уроке была пациентка с глубокой занозой — сломанной иглой. Я увидела точно, где лежит и как сориентирована.
Грюнвальд молчал.
— Мастер, — сказала Стефани.
— Молчи, — сказал он. — Я думаю.
Она замолчала.
Горн тихо гудел — она разожгла его, когда пришла, привычка, заведённая Грюнвальдом. Он проверяет инструменты, она готовит горн. Металл наковальни ждал. За маленьким окошком кузницы было слышно, как Айнбрук живёт своим предпраздничным днём — телеги, голоса, где-то дальше — смех детей.
Грюнвальд встал.
Прошёл к полке с материалом — там стояли разные образцы, которые он хранил для демонстрации. Взял один — небольшой кусок, Стефани видела его и раньше, старый образец из какого-то сплава, природы которого она никогда не знала точно.
Положил перед ней на верстак.
— Что это? — спросил он.
Стефани посмотрела.
Структура открылась сразу — не медленно, не с усилием, просто вот она. Литая структура грубая. Такое зерно плохо переносит удар. Для зубила металл должен быть более однородным, с мелким зерном — после хорошей проковки и правильной термообработки.
— Сплав, — сказала она. — Железо с... с чем-то ещё. — Она смотрела. — Углерода больше обычного. Это высокоуглеродистая сталь. — Пауза. — Но зерно крупное — перегрели при отливке. — Она провела пальцем, не касаясь. — Вот здесь газовый пузырь. Мелкий, но есть.
Грюнвальд смотрел на неё.
— Это образец из Маркенбурга, — сказал он. — Купил двадцать лет назад у торговца. Он сказал, что это особый сплав для инструментов. — Пауза. — Я сделал из него три зубила. Все сломались через год. Я никогда не знал, почему.
— Литая структура грубая, — сказала Стефани. — Такое зерно плохо переносит удар. Для зубила металл должен быть более однородным, с мелким зерном — после хорошей проковки и правильной термообработки. — Она посмотрела на него. — Газовые пузыри тоже не помогают прочности, хотя обычно уходят при ковке.
Грюнвальд смотрел на образец.
Потом на Стефани. Потом снова на образец.
— Такой дар, — сказал он медленно, — это мечта любого мастера.
Стефани посмотрела на него.
— Ты понимаешь, что это значит? — продолжал он. — Видеть металл до того, как начал с ним работать. Знать, где дефект, до первого удара. — Он взял образец и положил обратно на полку. — Я работаю сорок лет. Я чувствую металл руками, слышу его по звуку. Иногда угадываю, где слабое место. — Пауза. — Иногда.
— Ты учил меня смотреть правильно, — сказала Стефани.
— Я учил тебя тому, что умею, — сказал Грюнвальд. — То, что ты делаешь сейчас — я так не умею. — Он смотрел на неё с тем выражением, которое Стефани за семь лет видела редко: не «учитель смотрит на ученика», а что-то другое. — Это редкость. Большая редкость.
— Каналы пустые, — сказала Стефани. — Зачарование я смогу творить еще не скоро. Только видение.
— Пока, — сказал Грюнвальд.
— Пока, — согласилась она.
Они помолчали.
Потом Грюнвальд взял блокнот со схемой снова.
— Вот здесь, — сказал он, — ось крепить вот так. — Нарисовал он. — Два опорных подшипника, не один. При одном будет люфт, если не сразу, то потом. — Он перевернул страницу. — Материал для шестерёнок — у Веерта спроси сталь с маркировкой «инструментальная северная». Она дороже, но почти всегда без дефектов. Ну и твоё видение подтвердит или опровергнет до того, как заплатишь.
— Хорошо, — сказала Стефани.
— Когда делать будешь?
— После каникул. В академии есть катки — теперь работают, попробую сделать нужную толщину. — Она помолчала. — Может, и здесь попробую. Если времени хватит.
— Времени хватит, — сказал Грюнвальд. — Оврин я праздную только сегодня. Послезавтра кузница открыта.
Стефани посмотрела на него.
— Ты не отдыхаешь на праздник?
— На праздник я отдыхаю, — сказал Грюнвальд. — Сегодня и утром. Потом — кузница. Праздник праздником, а работа работой. — Он убрал блокнот. — Иди домой. Мама ждёт.
Стефани встала.
— Мастер, — сказала она.
— Что?
— Медальоны. Ты повесил их в кузнице?
Грюнвальд смотрел на неё с тем выражением, которое у него означало «не понимаю, о чём ты».
— Папа сказал, — добавила Стефани.
— Твой папа много говорит, — сказал Грюнвальд. — Иди домой.
Стефани ушла.
И улыбнулась — уже за дверью, когда он не видел.
* * *
Айнбрук к полудню уже не просто готовился к Оврину — он им жил.
Стефани шла домой через центральную площадь и видела, как город менялся прямо при ней. Прилавки ярмарки стояли рядами — не торопливо, лишь бы поставить, как обычно, а с той особой плотностью, которая бывает раз в году, когда каждый считает важным быть именно здесь. Запах шёл со всех сторон сразу: горячие пироги с капустой и мясом, жареные каштаны, чей-то глинтвейн из большого котла, яблочный уксус от бочек с мочёными яблоками и что-то сладкое, карамельное, что она не могла идентифицировать, но хотела найти.
Соломенный Хранитель стоял в центре площади.
Она остановилась и смотрела на него.
Он был большим — метра три в высоту, сплетённый из последних снопов, с руками-ветками, раскинутыми в стороны. Кто-то украсил его венком из сухих цветов и ягод боярышника — красные точки на золотой соломе. Лицо было обозначено углём — две точки глаз и широкая кривая улыбка, та детская улыбка, которую рисуют не потому, что умеют, а потому что так должно быть.
Он стоял и ждал вечера.
Стефани смотрела на него и думала о том, что Дара говорила в дилижансе — что земля отпускает всё лишнее, и оно уходит в небо. Соломенный Хранитель нёс это всё в себе — весь год, все беды и ненастья, весь груз, который накопился за сезон. Вечером он сгорит, и вместе с ним уйдёт всё, что не нужно нести дальше.
Хорошая традиция.
— Стефани!
Она обернулась.
К ней, через площадь, бежала Анна, ее школьная подруга — не быстро, не так, как бегают девчонки в детстве, а иначе, с той осторожностью, которая появляется, когда живот уже заметен под тёплым плащом.
Стефани шагнула навстречу.
— Анна.
Они обнялись — осторожно с её стороны, крепко с Анниной. Анна пахла корицей и чем-то домашним, тёплым.
— Ты приехала! — сказала Анна, отступая и смотря на неё. — Я думала, академия задержит.
— Каникулы, — сказала Стефани. — Оврин.
— Смотри на тебя. — Анна смотрела с тем выражением, которое бывает у людей, видящих знакомого после долгого перерыва — не просто «ты изменилась», а что-то более конкретное. — Ты выглядишь по-другому.
— По-другому как?
— Не знаю. — Анна думала. — Как человек, который знает, что делает. — Пауза. — Ты и раньше такая была, но сейчас — больше.
Стефани смотрела на неё.
Анна была такой же — то же круглое лицо, те же светлые волосы убранные аккуратно, те же смеющиеся глаза. Но и другой — с той тихой уверенностью, которая бывает у людей, нашедших своё место. Плащ хороший, не богатый, но добротный. Кольцо на пальце — простое, без украшений.
— Поздравляю, — сказала Стефани, кивнув на кольцо.
— Спасибо. — Анна улыбнулась — искренне, без тени сожаления. — Клаус Зоммер-Вейст хороший. Маг воздуха, лейтенант. Он сейчас на службе, но к Оврину успеет.
— Ты счастлива?
— Да, — сказала Анна просто. — Очень. — Она посмотрела на Стефани. — Ты не скучала в академии по Айнбруку?
— Скучала, — сказала Стефани. — По кузнице. По маме с папой. — Пауза. — Но академия — это другое. Там хорошо. Там интересно
— Я рада, — сказала Анна. — Правда рада. — Она взяла Стефани под руку. — Пойдём. Там Марта и её брат и ещё несколько наших — я их видела у пирожков с капустой.
Они пошли через площадь — мимо прилавков, мимо Хранителя, мимо котла с глинтвейном, от которого шёл такой запах, что Стефани решила обязательно вернуться.
* * *
Дара нашла её сама.
Точнее, Дара нашла пирожки с капустой, а Стефани оказалась рядом — это было логично, потому что пирожки пахли на весь квартал и оба этих факта были закономерными следствиями.
— Стефани! — Дара уже держала два пирожка и явно думала, как взять третий. — Ты здесь! Я знала, что ты будешь здесь! Анна, привет!
Анна засмеялась.
— Дара Солнечная, — сказала она Стефани тихо. — Я её знаю, она живет через улицу от нас.
— Я знаю, — сказала Стефани.
— Ты её знала до академии?
— Нет. Познакомились в дилижансе.
Анна посмотрела на Дару — на два пирожка, на шляпу, которая сидела набекрень, на то выражение человека, для которого Оврин это лучший день года. Потом на Стефани.
— Вы в чем-то похожи, — сказала Анна.
Томас появился у прилавка с книгами — был, оказывается, один торговец с книгами, старыми и не очень, и Томас стоял там с видом человека, нашедшего что-то важное.
— Томас, — позвала Стефани.
Он поднял голову. Увидел её. Кивнул — потом увидел книгу снова.
— Секунду, — сказал он.
— Это надолго, — сказала Дара Анне. — Он всегда так.
Эрик пришёл с отцом — высоким человеком с той же записной книжкой в кармане, с которым они уже явно что-то обсуждали. Увидел Стефани и Дару, кивнул, потом снова повернулся к отцу.
— Они похожи, — сказала Анна.
— Как две капли воды, — согласилась Стефани.
Они взяли глинтвейн — горячий, пряный, с мёдом и корицей и ещё чем-то, что Стефани не могла назвать, но что делало его правильным именно для этого дня. Кружки были керамические, тёплые в ладонях, и Стефани держала свою двумя руками, как всегда, держала кружки, и думала, что вот это — вот это именно то ощущение Оврина. Не фонарики и не костёр — а горячая кружка в руках и запах глинтвейна и голоса со всех сторон и Анна рядом, которая что-то рассказывала про Клауса и его службу.
На ярмарке Стефани купила мешочек кованых гвоздей у местного кузнеца — не потому, что нужны, просто потому что хорошая работа, и ей хотелось это отметить. Кузнец посмотрел на её руки и сразу понял, кто перед ним.
— Мастера Грюнвальда ученица? — спросил он.
— Да, — сказала Стефани.
— Хороший мастер, — сказал он и дал гвоздей на треть больше.
Потом они нашли Томаса — с книгой, купленной, разумеется — и все вместе пошли к площади, где уже начинали собираться для вечерней части.
* * *
Хранителя зажигали в сумерках.
Площадь была полна — весь Айнбрук, казалось, пришёл сюда. Люди стояли кругом, оставив в центре пространство для Хранителя и для тех, кто будет его жечь. Маги огня и света — несколько человек из города — стояли наготове.
Стефани стояла рядом с родителями.
Папа стоял прямо, заложив руки за спину — та самая поза. Мама держала его под руку и смотрела на Хранителя с тем тихим выражением, которое у неё появлялось, когда она видела что-то красивое.
Мэр подошёл к папе — невысокий, плотный, с той деловитой важностью, которая бывает у людей, хорошо знающих своё место.
— Леон, — сказал он, пожимая руку. — Рад видеть.
— Петер, — сказал папа. — Как дела с северными поставками?
— Плохо, — сказал мэр тихо. — Перевал закрыт раньше срока. Нужно думать про морской путь, но это дороже.
— Я слышал, — сказал папа. — Завтра зайди, обсудим.
Мэр кивнул. Потом посмотрел на Стефани.
— Это ваша дочь? — спросил он. — Та, что в академию поступила?
— Она, — сказал папа.
— Слышал про перила второго шпиля, — сказал мэр. — Говорят, сама сделала. Ровно под старые.
— Сама, — сказал папа. Голос у него был ровным, но Стефани знала этот тон — тот, который означал гордость, которую он не показывал.
— Хорошая работа, — сказал мэр Стефани. — Город гордится тобой.
Стефани открыла рот, но не знала, что ответить.
— Спасибо, — сказала она, смутившись.
Мэр ушёл — к другим людям, к другим разговорам, которых у него в этот вечер было много.
Папа стоял рядом и смотрел вперёд.
— Папа, — сказала Стефани тихо.
— Что?
— Ты сказал «сама».
— Это правда, — сказал он.
— Ты специально не добавил «моя дочь».
Пауза.
— Ты мастер, — сказал папа. — Не «моя дочь-мастер». Просто мастер. — Он смотрел вперёд. — Хорошая работа не нуждается в родстве.
Стефани смотрела на него.
Потом отвернулась.
На глаза почему-то давило — не от дыма от Хранителя, который еще не горел, просто так.
Маги огня подошли к Хранителю.
Первый огонек вспыхнул снизу — солома старая, сухая, но её много, и огонь должен был пройти правильно, снизу вверх. Маги воздуха помогли — едва заметно, чуть направив поток. Огонь пошёл вверх по соломенным ногам Хранителя, потом по туловищу, потом — к венку из боярышника, и красные ягоды вспыхнули последними, ярко и быстро.
Площадь молчала.
Это было не то молчание, которое бывает от скуки или от растерянности. Это было молчание людей, которые смотрят на что-то важное и понимают, что оно важное.
Хранитель горел.
Он нёс в себе весь год — всё, что было тяжёлым, всё, что не нужно дальше. И он горел честно, полностью, без остатка.
Потом взлетели фонарики.
Их принесли уже наготове — бумажные, на деревянных каркасах и тонких прутиков, с маленькими свечами внутри. Маги огня поджигали по одному. Маги воздуха — Эрик среди них, Стефани видела, запустив свой фонарик, как он встал чуть в стороне с тем особым выражением человека, делающего что-то привычное, — помогали подняться, что бы ни один не упал где-нибудь в городе.
Фонарики летели вверх.
Один. Два. Десять. Потом — много, сразу, целый поток огоньков над площадью Айнбрука, над Хранителем, который уже почти догорел, над крышами домов, над городом.
Они летели вверх и уходили в тёмное октябрьское небо.
Мама держала папу под руку и смотрела вверх.
Стефани тоже смотрела.
Рядом появилась Дара — встала плечом к плечу, без слов, просто встала рядом и тоже смотрела вверх.
— Красиво? — спросила она тихо.
— Да, — сказала Стефани. — Очень.
— Земля отпускает всё лишнее, — сказала Дара. — И оно уходит в небо.
— Может быть.
Они стояли и смотрели, как фонарики уходят в небо — маленькие огни, один за другим, пока их не стало видно среди звёзд.
* * *
Домой вернулись поздно.
Стол мама накрыла ещё днём — праздничный, с тем изобилием, которое бывает раз в год. Холодное мясо с горчицей. Квашеная капуста с клюквой — кислая, хрустящая, именно такая, как любила Стефани. Запечённая репа с мёдом. Хлеб — тот самый, с семенами, и ещё один, белый, сдобный, которой мама пекла только на Оврин. Сыр — твёрдый, выдержанный, с той ореховой горечью, которую Стефани любила с детства.
И яблочный пирог — второй, потому что первый они съели вчера вечером.
Сегодня Стефани съела три куска.
Папа рассказывал про разговор с мэром — про перевал, про поставки, про то, что нужно договариваться с морским путём до весны. Мама слушала и иногда уточняла что-то про цены, потому что маги воды традиционно держали связи с торговыми домами, и мама знала про морские пути больше, чем показывала.
Чай был со зверобоем, мёдом и с ломтиком яблока.
Стефани держала кружку и думала о фонариках. О том, как они уходили в небо над Хранителем. О Грюнвальде и двадцати двух градусах угла зубьев. О дедушке, которого она не видела никогда.
— Стефани, — сказала мама.
— Да?
— Нам нужно сказать тебе кое-что.
Голос у мамы был ровным. Слишком ровным.
Стефани посмотрела на неё. Потом на папу.
Папа смотрел в свою кружку с тем выражением, которое у него появлялось, когда ему нужно было сказать что-то, с чем он не был согласен, но говорить всё равно надо.
— После Оврина, — сказала мама, — мы едем к дедушке.
— К дедушке? — повторила Стефани.
— К Альрику, — сказала мама. — В герцогство Айнвальд.
Стефани держала кружку и смотрела на маму.
— Он написал мне, — сказала мама. — Сразу после того, как написал тебе. — Пауза. — Тебе уже восемнадцать. По обычаю — в четырнадцать или в восемнадцать лет детей представляют старшему рода. Лютенберги — старший род по отношению к тебе по материнской линии. — Она смотрела на Стефани спокойно, с той прямотой, которая бывала у неё, когда говорила о вещах, от которых нельзя уйти. — Тебя нужно представить герцогскому дому.
Стефани молчала.
— Это обычай, — сказал папа в кружку.
— Леон, — сказала мама.
— Что? Это правда, это обычай. Мне обычай не нравится, но это обычай.
— Почему не нравится? — спросила Стефани.
Папа поднял взгляд.
— Потому что я знаю, что за этим стоит, — сказал он. — «Представление» — красивое слово. На деле — тебя смотрят. Оценивают. Прикидывают, что из тебя может выйти и как это использовать. — Голос у него был ровным, но в ровности этой была давняя, хорошо знакомая неприязнь. — Герцогские дома так делали всегда. И мне не нравится, что так же сделают с моей дочерью.
— Когда вы поженились, — спросила Стефани медленно, — это дедушка одобрил?
Мама и папа переглянулись.
— Одобрил, — сказала мама. — Я сама попросила руки твоего отца. — Она говорила ровно, без смущения — это была просто правда, которую она не скрывала, а папа смущенно уткнулся в тарелку с мясом, ковыряя его ножом. — Отец одобрил брак. В том числе, потому что семья Фламберг богата и имеет награды от Императора.
— В том числе? — спросила Стефани.
— Я думаю, он видел, что я счастлива, — сказала мама. — Но соображения рода тоже были. Они всегда есть. — Пауза. — Это честно.
Папа смотрел в кружку.
— Они одобрили, потому что мой род имеет деньги, — сказал он без злости — просто как факт. — Наша семья богаче Лютенбергов. Наград от Императора больше. Дар Фламбергов полезен роду. — Он поднял взгляд. — Я это знал. Мама это знала. Мы бы всё равно поженились, потому что любим друг друга. — Пауза. — Но я помню, чего это одобрение стоило.
— Папа, — сказала Стефани.
— Что?
— Дедушка написал мне первым. Просто беспокоясь обо мне.
Пауза.
Папа посмотрел на маму. Мама кивнула — она знала.
— Он написал мне, потому что я его интересую, — сказала Стефани. — Может быть как политическая фигура. Может быть как внучка. Может быть и то и другое. — Она держала кружку. — Но он написал сам. И предупредил про Касселей — раньше, чем я успела спросить подробности у вас. — Она смотрела на маму. — Это другое.
— Да, — сказала мама тихо.
— Я хочу поехать, — сказала Стефани.
Папа смотрел на неё.
— Хочешь?
— Мне нужно знать, кто эти люди, — сказала она. — Не из писем — в лицо. — Пауза. — Я буду осторожна. Дедушка сам сказал быть осторожной.
Папа молчал секунду.
Потом взял кружку.
— Ладно, — сказал он. — Поедем. — Долгая пауза. — Но я буду рядом.
— Я знаю, — сказала Стефани.
— И, если кто-то скажет тебе «малышка» — это уже их проблема.
Стефани посмотрела на него.
Засмеялась — коротко, искренне, тем смехом, который бывает от облегчения.
— Папа.
— Что?
— Спасибо.
Он отвернулся — с тем видом человека, которому сказали что-то важное и который не знает, как ответить иначе, чем смотреть в другую сторону.
Мама налила всем ещё чаю.
За окном Айнбрук засыпал — тихо, после праздника, с тем особым послепраздничным покоем, когда город немного пуст и немного полон одновременно. Хранитель догорел на площади. Фонарики давно ушли в небо.
А впереди была дорога к дедушке.
К герцогскому дому Лютенберг.
Стефани держала кружку с остывающим чаем и думала о том, что октябрь был месяцем без окончательных решений. Ноябрь будет другим.
Полковник Бульонов прибыл на Садовую улицу раньше Варвары — на двадцать минут и на один тяжёлый подъём по лестнице.
Участковый встретил его у двери с видом человека, которому очень хочется сдать дело и уйти домой.
— Профессор Звонарёв, — сказал он. — Семидесяти двух лет. Найден утром домработницей. Огнестрельное ранение в области сердца. Оружия нет. Следов взлома нет. Окна заперты изнутри. Никто ничего не слышал.
— Родственники?
— Племянник. Некий Геннадий Звонарёв, тридцать четыре года. Уведомлён. Сказал, что будет к полудню.
Полковник посмотрел на часы. До полудня оставалось сорок минут.
— Хорошо, — сказал он и вошёл.
* * *
Варвара появилась через десять минут — с кофе, телефоном, блокнотом и выражением, указывающим, что она готова работать.
— Ты уже всё осмотрел?
— Нет, — сказал полковник. — Я жду тебя.
Варвара посмотрела на него с подозрением, но промолчала.
Кабинет профессора был классическим, каким и должен быть кабинет профессора: шкафы с книгами до потолка, бумаги в трёх системах беспорядка одновременно. Посередине — профессор Звонарёв, которому эта система беспорядка уже не поможет. Рядом с телом — разбитый флакон духов и рассыпанный перец из перечницы.
— Он стоял, когда его убили, — сказала Варвара, присев. — Задел стол.
— Вероятно.
— Выстрел один, в грудь. Близкое расстояние. — Она обошла тело по кругу, делая пометки. — Окна заперты. Дверь была заперта изнутри — домработница вошла через запасной ключ. Убийца не мог уйти через дверь или окно.
— Логично.
— Значит, либо домработница, либо... — Варвара остановилась. — Либо чего-то мы не видим.
— Продолжай осмотр, — сказал полковник и вышел в коридор.
* * *
Пока Варвара методично изучала кабинет, полковник методично изучал всё остальное.
Соседняя комната — спальня. Пахло лекарствами и одиночеством. Ничего интересного. Кухня — домработница, валерьянка, чай. Коридор — сквозняк от входной двери.
Полковник вернулся к кабинету и остановился у порога.
Что-то было не так.
Он закрыл глаза.
Духи — разлитые, резкие, «Сигнатюр», французские. Перец — чёрный, свежемолотый. Табак и пыль из книг. Старая бумага. Кожаный переплёт.
И ещё что-то. Совсем слабое, почти невозможное.
Свежий воздух.
Не из окна — окна заперты. Не из двери — он только что оттуда. Сквозняк шёл сверху.
Полковник открыл глаза и посмотрел на потолок.
Потолок был высоким, лепным и совершенно невинным на вид. Книжные шкафы уходили почти под самый карниз. У дальнего шкафа, чуть отодвинутая от стены, стояла передвижная лестница на колёсиках — из тех, что в старых библиотеках используют для верхних полок.
Бульонов постучал тростью по паркету — раз, другой — и медленно двинулся вдоль стены, глядя вверх.
Между шкафом и потолочным карнизом был люк.
Небольшой, покрашенный в цвет потолка и совершенно невидимый, если не знать, что искать.
— Варвара, — позвал полковник.
— Минуту, — отозвалась она из угла комнаты.
— Лестницу видишь?
Тишина.
— Вижу. — Варвара подошла. — Она не у шкафа стоит.
— Да, — согласился полковник. — Она стоит под люком.
* * *
Залезть наверх было тяжело, но он справился.
На чердаке пахло пылью, голубями и давно нечищеными балками.
И ещё — совсем свежо — духами, дешёвым табаком, порохом и оружейной смазкой.
Полковник стоял у люка и не торопился. Пол вокруг был пыльный, следов достаточно. Один человек, обувь сорок второго размера, подошва с характерным рисунком — дешёвые кроссовки или что-то похожее. Был он тут часто, судя по отпечаткам.
— Ну? Есть идеи? — спросила Варвара.
— Убийца сделал выстрел и быстро поднялся через люк, не задерживаясь. Ждём племянника. — Сказал полковник и спустившись вниз, сел в кресло у окна. — Он должен быть с минуты на минуту.
* * *
Геннадий Звонарёв пришёл ровно в полдень — молодой человек с аккуратным лицом и явной нервозностью. В дверях кабинета он остановился, скользнул взглядом по дяде, по Варваре, по смотрящему в открытое окно полковнику в кресле.
— Вы следователь? — спросил он Варвару.
— Да, — сказала Варвара.
— Есть какие-нибудь версии?
— Есть, — сказал полковник из кресла, не оборачиваясь. — Садитесь, Геннадий Андреевич.
Племянник сел. Бульонов наконец повернулся — медленно, с усилием. Посмотрел на Звонарёва. Потом — на его обувь.
Кроссовки. Дешёвые. Характерный рисунок подошвы.
— Вы курите? — спросил полковник.
— Нет, — сказал племянник.
— Странно. — Полковник чуть наклонил голову. — От вас пахнет табаком. Дешёвым, без фильтра. Именно таким, как окурок, который я нашёл на чердаке рядом со следами от вашей обуви.
В кабинете стало очень тихо.
Варвара смотрела на дядю. Дядя смотрел на племянника.
Племянник смотрел на свои руки.
— Я не... — начал он.
— Вы пришли вчера вечером, — сказал полковник спокойно. — Вероятно, через чердачное окно со двора — там есть старая пожарная лестница, я проверил. Поднялись на чердак, открыли люк и ждали. Профессор имел привычку работать допоздна и сильно увлекался, не обращая внимания ни на что. Вы это знали.
Племянник молчал.
— Наследство, — добавил полковник, — при отсутствии других родственников переходит к вам. Профессор был последним.
— Вы не можете это доказать, — сказал Звонарёв тихо.
— Следы на чердаке, окурок, обувь и следы пороха на левом рукаве вашей куртки — могут. — Полковник поднялся, опираясь на трость. — Варвара Сергеевна, остальное за вами.
Он двинулся к выходу.
— Подождите, — сказала Варвара вполголоса. — Ты чувствовал порох на нём с самого начала?
— С того момента, как он вошёл в дверь, — сказал полковник, улыбнувшись. — Но это было слишком просто, ведь я проветрил комнату.
Он вышел в коридор, кивнув подошедшему с коллегами участковому.
За спиной Варвара уже зачитывала права племяннику — чётко, без лишних слов. Хорошо говорила. Правильно.
На улице пахло осенью. Никаких чужих собак. Просто осень, мокрый асфальт и жареные каштаны из ларька на углу.
Полковник остановился, купил кулёк и медленно пошёл к трамваю.
Спина болела, а каштаны были горячие.
В целом — неплохой день.
* * *
Из архива дел полковника А. Бульонова. Геннадий Звонарёв задержан по подозрению в убийстве. Оружие найдено позже, при обыске в тайнике на чердаке. Варвара Бульонова провела допрос самостоятельно и впоследствии настаивала, что вычислила подозреваемого по обуви. Полковник не возражал. Каштаны, кстати, были вкусные.
Решил завести себе канал в ТГ для выкладывания туда своих рисований (в том числе тех, которые сюда попросту нельзя), и для него вот нарисовал аватарку...
На работу ушло чуть больше 2-х часов. Из референсов: главный персонаж из фильма «Ворон»